Обложка

Корни небес

Le radici del cielo

2012

В память о моем отце


О God! Can I not save

One from the pitiless wave?

Is all that we see or seem

But a dream within a dream?[1]

Edgar Allan Poe, A Dream Within a Dream

Lazarus, Lazarus

Why all the tears?

Did your faithful chauffeur

Just disappear?[2]

Conor Oberst, Milk Thistle


Говоря иначе
Объяснительная записка Дмитрия Глуховского

Среди двадцати трех романов «Вселенной» нет двух похожих; но вряд ли вам удастся найти такую непохожую на все остальные книги, как «Корни небес» Туллио Аволедо.

Когда я приглашал во «Вселенную Метро» авторов из других стран, на самом деле мне просто хотелось эксперимента. Я боялся, как бы наша серия не превратилась в литературный конвейер. Моей миссией было создать проект, который не был бы похож на всю эту унылую современную российскую фантастику. Моей задачей было избежать повторов, штампов, замыленности. Я хотел, чтобы у нас все было иначе. И я подумал, что иностранцы точно делают «это» не так, как мы.

Как и было обещано с самого начала, я продолжаю читать и править все рукописи, которые мы издаем в нашем проекте. И закрывая любую из них, я понимал: передо мной фантастический роман. До сих пор.

Когда я читал Аволедо, мне казалось: да, случись ядерная война, все будет именно так. Хотя фантастического в этой книге немало, в нее веришь сразу и безоговорочно.

Я знаю, что книги нашей серии начинают читать еще в школе. Так вот: эту книгу я бы не рекомендовал продавать всем, кому не исполнилось шестнадцати. И не из-за постельных сцен: с этим у главного героя все обстоит скупо и сурово. Дело в предельной реалистичности, жесткости и даже графической жестокости, с которыми описан мир 2033 года. Когда читаешь «Корни небес», складывается ощущение, что смотришь фильм. Не кино даже, а видео: снятую на мобильник хронику того, как одни люди звереют, убивают и жрут других, а другие перерождаются, чтобы заслужить спасение. Обычно такие сцены — физиологические, страшные — вырезают при редактуре. Но в этом случае мне показалось, что книга потеряет часть своего смысла, настроения, яркости и правдоподобия.

«Корни небес» еще и удивительно поэтичны, а местами и просто красивы. И тот ужас, та злоба и жестокость, которые Туллио Аволедо выписывает в одних главах, необходимы, чтобы подчеркнуть изящество и лирику других глав.

Тема, которую затрагивает Аволедо — бог и церковь в мире, который уже пережил Судный день, в мире после Конца света, — тоже до сих пор никем из авторов серии всерьез не поднималась. И герой — католический священник, последний инквизитор, иезуит — для российского фантастического проекта более чем нетипичен.

У вас в руках — книга настолько необычная, насколько и незабываемая. Не просто новый шаг территориальной экспансии нашего проекта, но его жемчужина. За все два года, которые мы выходим в свет, мало какой роман произвел на меня такое впечатление, как «Метро 2033: Корни небес». И именно благодаря участию авторов такого уровня у меня остается ощущение, что мы делаем нечто правильное. Нечто отличное от всего прочего. Нечто, имеющее шанс задержаться в этом мире.

Мне не скучно. И я снова чувствую желание продолжать.

Дмитрий Глуховский


Пролог
В ГОРОДЕ СВЕТА



Шаги охотников звучат как барабанный бой перед казнью.

Их трое.

Их оклики громче шума ветра, хлещущего по древним стенам.

Они не пытаются прятаться.

Они быстры, решительны. Уверены в себе.

Затаившись в глубине колодца, я чувствую их приближение.

Я прижимаюсь к влажной ледяной стене, стараясь стать невидимым. Я не смотрю вверх, на неровное устье колодца, очерченное более ясным светом сумерек. Я и так знаю, что поднятый ветром мокрый снег похож на серую простыню. Я знаю, что за ним скрываются облака, тоже серые, но другого оттенка, нависающие над мертвым городом. Я знаю это и так, мне не нужно поднимать голову.

Я опираюсь на кирпичную стену так же, как в детстве прятался от монстров, сворачиваясь калачиком под одеялом.

А теперь монстры преследуют меня.

И больше нет отца, который прогонит их, включив свет. И нет объятий матери, в которых можно укрыться.

Рана в плече пульсирует, но боль сейчас как будто отдалилась. Как будто моя рука стала пять метров в длину. Пуля прошла насквозь, проделав аккуратное отверстие. Я как мог замотал его лохмотьями, чтобы остановить кровь.

Я чувствую слабость.

Все то множество раз, что я представлял себе этот момент, так и не подготовило меня к действительности. Я не ждал, что это закончится вот так — на дне колодца, из которого нет выхода, в городе, населенном призраками и кошмарами.

В моей голове как осколки разбитого зеркала мешаются обрывки воспоминаний.

Безумный Готшальк[3] и его церковь на колесах.

Лес древних стволов.

Именно таким предстал предо мною Город Света, когда я увидел его впервые. Когда первый раз шел вдоль его пересохших каналов. Сваи, подпирающие его дворцы, показались мне корнями — целым лесом корней.

Корней небес.

А потом был остов морского чудища. Маски. Бал мертвых душ во Дворце…

Алессия.

Чудесная иллюзия прохладного прикосновения ее пальцев к моей горящей в лихорадке коже.

Звук ее смеха — как звук водопада.

Шаги раздаются уже в нескольких метрах от колодца. Скоро покажутся мои преследователи. Скоро они посмотрят вниз. Направят сюда свои фонари, обшаривая темноту.

Я закрываю глаза.

Я вспоминаю, как все начиналось. Это было несколько недель назад, но мне кажется, что прошли столетия.

За это недолгое время я постарел на тысячи лет…


Все началось на сорок третьем году моей жизни, в Риме, очень далеко отсюда.

Началось в катакомбах святого Каллиста. Древнее место смерти, возвращенное к жизни.

Или к тому, что мы теперь называем жизнью…


В комнате, где мне велели подождать, стоял тяжелый запах пыли…


1
ЛЮДИ И МЫШИ

В комнате, где мне велели подождать, стоит тяжелый запах пыли.

Пыли и жирного дыма свечей: когда-то их, освещающих старинные фрески, которым теперь, верно, больше тысячи семисот лет, изготавливали из чистого пчелиного воска. Теперь мы делаем их как попало, из всего, что попадается под руку. Парафин, стеарин, жир — животный и нет. В нашем новом мире ничто не выбрасывается: ни идеи, ни трупы.

Мы заново открываем прошедшее. Старинные техники: как выплавить свечу, сделать арбалет, освежевать мышь и выделать кожу. Мы будто бы путешествуем во времени — назад, обратно.

С другой стороны, мир до Великой Скорби тоже только и делал, что открывал вновь изобретения прошлого. Уже тогда мы были карликами на плечах гигантов. Паразитами прошлого…


Временами моего слуха достигает григорианское песнопение, остающееся чистым и ясным, даже проделав долгий путь по извилистым галереям.

Каменная скамья неудобна. У швейцарских гвардейцев, стоящих у дверей, усталый вид. Им удается выдерживать позу, но в глазах у них нескрываемая скука. Они все еще называются Швейцарской Гвардией, хотя уже ничем не напоминают тех солдат в опереточной форме. Никаких алебард: в раскрытой кобуре у каждого — практичный автоматический пистолет. Времена пестрой формы, разработку которой легенда — безусловно, ошибочно — приписывает Микеланджело, прошли. Единственным напоминанием о цветах Медичи — голубом, красном и желтом — служат три тонкие ленточки на форменном кармашке. Над ленточками нашит герб из серой ткани с перекрещивающимися ключами святого Петра под балдахином — символ «пустого места». Рим без папы.

Проходит почти два часа до того, как двери в кабинет кардинала-камерленго[4] раскрываются и охрана разрешает мне войти.

Кардинал Фердинандо Альбани — маленький пухлый человек с пальцами, мягкими и жирными, как сардельки. В теперешние времена толстый человек — редкость.

Возможно, я слишком долго держу его руку в своей, потому что он отдергивает ее почти раздраженно. Потом откашливается и произносит:

— Прошу, располагайтесь, отец Дэниэлс. Простите, что не смог принять вас раньше, но я был вынужден посвятить себя непредвиденному делу.

Кардинал садится за тяжелый старинный стол. Я думаю о том, сколько усилий стоило притащить его сюда. Сколько потерянных жизней. Большой книжный шкаф за спиной кардинала выглядит не менее старым. В нем стоят драгоценные книги в кожаных переплетах. За гравированным стеклом — не меньше двухсот томов.

Вероятно, самое большое собрание книг, пережившее Великую Скорбь.[5]

Раньше я не бывал здесь. Кардинал улыбается, заметив, что я разглядываю высокий сводчатый потолок и украшающие его старинные фрески.

— Вы интересуетесь искусством?

Теперь уже я откашливаюсь:

— Я теперь мало о нем думаю…

Альбани смотрит на изображение в маленькой нише на стене: Иисус с Евангелием в руках.

— Христос Пантократор, — показывает он с преувеличенной гордостью на фреску, далеко не являющуюся шедевром. Затем переходит к соседнему изображению:

— Святой Урбан, папа и мученик.

Кардинал поднимается с кресла, которое испускает протестующий скрип, и подходит к стене слева от стола.

— До того, как стать моим кабинетом, это был склеп святой Сесилии. Здесь находилась ее гробница. Смотрите.

Он медленно отодвигает бархатную занавеску, за которой оказывается ниша. В дрожащем свете канделябров появляется мраморная статуя лежащей лицом к стене молодой женщины. В голосе Альбани появляется сладкая нотка.

— Святая Сесилия, — шепчет он. — Великий скульптор Мадерно изобразил ее такою, как ее нашли в тысяча пятьсот девяносто девятом году. Посмотрите на пальцы. Три пальца вытянуты на правой руке и один — на левой. Считается, что святая, умирая, хотела таким образом продемонстрировать свою веру в триединого Бога. Ее саркофаг находился в этой нише до восемьсот двадцать первого года.

Вздохнув, кардинал опускает занавеску.

— Это, к сожалению, всего лишь копия. Оригинал…

Он делает рукой жест, указывая наверх, и вздрагивает.

Потерян навсегда, говорит этот жест. Как и все остальное наверху.

Альбани снова садится за стол.

— Желаете что-нибудь выпить?

Я мотаю головой.

— Нет, спасибо.

— Кажется, у нас осталось еще несколько пакетиков чая. Вы точно не хотите чашечку?

— Не стоит. Я давно запретил себе вспоминать вкус чая и кофе. Лучше не будить воспоминания.

— Ну тогда воды, — заключает прелат с улыбкой.

Он дважды хлопает в ладоши. Из-за занавески в глубине комнаты выходит старый слуга, одетый в такой поношенный фрак, что кажется, будто он нашел его среди обломков «Титаника».

— Ансельм, будь добр, принеси, пожалуйста, свежей воды для отца Дэниэлса. И чаю для меня. Благодарю.

Старик кланяется и выходит из комнаты.

— Ансельм был слугой Папы, — шепчет кардинал, — именно ему мы обязаны свидетельством о последних часах жизни нашего усопшего понтифика. Чудо, настоящее чудо, что ему удалось спастись.

Все мы здесь в подземелье знаем подробности смерти Папы так, как нам о них рассказали. Последняя проповедь, прочитанная с балкона перед наводненной более чем двумястами тысячами верующих площадью Святого Петра, в то время как впятеро больше ошеломленных людей, преклонивших колена в молитве, теснилось вне периметра колоннады. Папа предал Рим и весь мир воле Божьей и молил о прощении их грехов. Его последние слова заглушил вой сирен воздушной тревоги, не звучавших в Риме со времени Второй мировой войны.

Бомба упала несколько минут спустя, в пяти километрах к северо-востоку от площади. Нахлынувшая с силой цунами ударная волна смела купол, колоннаду Бернини и испепелила толпу молящихся.

По крайней мере, это то, что говорят.

Что было рассказано нам.

Никто из нас не был там. Мы узнали это от других, а те, в свою очередь, узнали это от кого-то, кто, возможно, в тот день был там лично.

— Ансельм говорит, что, убегая от площади к ближайшей станции метро, он чувствовал себя предателем. Но его свидетельство столь ценно, что не может быть сомнений: в тот день его направлял сам Господь.

Кардинал замолкает, как только старик вновь показывается в комнате с чашкой и стаканом на пластиковом подносе. Только когда он приближается, в свете стоящей на столе свечи я вижу длинные шрамы на его лице и пятна ожогов на шее.

— Благодарю тебя, Ансельм. Уже с сахаром? Два кусочка? Спасибо.

Кардинал смотрит на дымящуюся чашку. С закрытыми глазами вдыхает аромат чая, улыбаясь от удовольствия. Потом открывает их, покачивая головой с виноватым видом.

— Я знаю, что мне не стоило бы делать этого. Это последние пакетики. Потом их не останется вовсе. Невозможно поверить, что они протянули так долго. Как это мы их храним, Ансельм?

— Держим в морозилке, Ваше высокопреосвященство.

— Ах, вот оно что! В морозилке. Спасибо, дражайший. Ты можешь идти.

После того как слуга выходит из комнаты, кардинал продолжает свой рассказ.

— С тех пор мы осиротели. Бенедикт был последним Папой. Апостольская конституция, Universi Dominici Gregis,[6] дает подробнейшие указания о том, как следует действовать в случае смерти понтифика. Но ситуация, подобная нашей, в ней, естественно, не предусмотрена. Согласно указаниям, я должен был удостовериться в смерти понтифика, ударив по его лбу серебряным молоточком и трижды позвав по имени в присутствии обер-церемониймейстера папских литургических церемоний, секретаря и канцлера Апостольской Палаты. Но от Папы Бенедикта остался лишь прах, носимый ветром. Получается, я должен выйти отсюда и бить серебряным молоточком по римскому небу? Если бы он был у меня, этот молоточек… — Альбани качает головой. — На девятый день я в одиночестве провел поминальную панихиду по покойному Папе, после чего похоронил в этих катакомбах горстку пепла, взятую с окраины города.

Я опускаю голову. Прежде чем войти в это убежище, я сделал то же самое. Никто из нас не знает, что сталось с его родственниками, с друзьями. Мои родители и сестра были в Бостоне, а брат — в Сиэтле. Полагаю, эти два города входили в число первых мишеней. Перед тем, как спуститься сюда, я взял горстку пепла и положил ее в кожаный мешочек. Я всегда ношу его с собой. Я не знаю, кем или чем был этот прах: мужчиной, женщиной или собакой. Быть может, даже деревом. Как бы то ни было, он был чем-то, что было живо, а теперь — нет. Когда правда скрыта, когда ее нельзя разглядеть, приходится довольствоваться символами.

Кардинал пьет свой чай.

Я подношу стакан к губам. Я наслаждаюсь водой. Было время, когда я небрежно проглотил бы ее одним махом. Но теперь она драгоценна. Она стала даром, который смакуешь по капле.

Альбани медленно и бесшумно опускает чашку на блюдце.

Здесь, внизу, все мы научились ценить тишину. Часто это единственный способ спасти свою жизнь.

— Как вы знаете, отец Джон, по истечении траура, я, будучи кардиналом-камерленго, должен был созвать имеющих право голоса кардиналов, чтобы собрать конклав для выборов нового Папы… Но, видите ли, у меня было одно препятствие… да и теперь оно существует. Я единственный кардинал. Других нет. То есть, наверное, где-то мире кто-то еще выжил. Но с практической точки зрения это не имеет значения. Один я конклав провести не могу. Так что последние двадцать лет папское кресло пустует. У нас нет Папы. Однако два месяца назад…

Кардинал выдерживает длинную паузу. Затем складывает кисти рук треугольником. Похоже, он взвешивает каждое слово, прежде чем произнести его.

— Два месяца назад разведывательный отряд, прочесывавший окрестности Анконы,[7] где мы установили постоянный аванпост, спас торговца. Последнего выжившего члена каравана, шедшего из Равенны. Караван этот, состоявший из четырех повозок, попал в засаду в нескольких километрах от аванпоста. Торговцу удалось спастись во время бойни, укрывшись в старом прибрежном бункере, стальная дверь которого была милосердно открыта. Я говорю «милосердно», потому что вижу в спасении этого человека дело рук Божьих.

Здесь внизу, вне службы и молитвы, мы редко произносим имя Господа. Мы будто разделили свою веру на части: продолжаем молиться Ему, но в повседневной жизни предпочитаем о Нем не думать.

Кардинал допивает свой чай. Я просто держу стакан в руках, наслаждаясь свежестью воды.

— Когда его обнаружили швейцарские гвардейцы, бедняга был почти мертв от страха и жажды. Три ночи пришлось ему слушать шумы и вопли, производимые кружившими вокруг бункера чудовищами. В первую ночь звери, которых торговец не смог описать, пировали остатками каравана. Во вторую — попытались взломать дверь бункера. На третью ночь они, казалось, отступили от этого намерения, но когда торговец попытался выйти, затаившаяся в засаде тварь почти одолела его. Гвардейцы нашли его обезвоженным и почти сошедшим с ума от ужаса.

Могу себе это представить. Каждый слышал истории о тварях, опустошающих поверхность по ночам. Мы как будто бы видели их своими глазами. Они уже много лет живут в наших кошмарах.

— Перед тем как умереть, караванщик рассказал гвардейцам нечто невероятное. По его словам, к северу от Равенны существует город призраков…

— Это распространенные легенды. Говорят, даже в Риме…

— Прошу вас, отец Джон, не перебивайте.

— Простите.

— Дело не в призраках. Не только в них. Гвардейцы сначала списали это на бред несчастного… Он говорит, что хозяева города — привидения они там или еще кто — держат в подземельях пленника высокого церковного сана. По крайней мере, в этом его заверяли жители села близ Равенны, от которых он и услышал всю историю.

Прежде чем закончить, Альбани выдержал долгую эффектную паузу.

— Речь, видимо, идет о патриархе. А город — Венеция.


Венеция…

Я никогда не видел Венеции.

Я прожил в Италии почти половину своей жизни, но это оказалась неудачная для путешествий половина. Слово «туризм» вошло в ряд фантастических слов, вроде «гиппогриф» или «единорог». Венеция значит для меня то же, что Атлантида. Мифические города потерянного прошлого.

Мне было двадцать три года, когда я приехал из Бостона в Рим. Я был еще студентом Семинарии святого Иоанна и прибыл сюда с учебной поездкой, которая должна была продлиться один год. Но спустя шесть месяцев разразилась война, а после нее Бостон стал далек, как Луна. Я принял сан здесь, под землей, спустя два года после Великой Скорби. Быстрый обряд, вовсе не похожий на то, как я себе это представлял.

Я повидал в Италии совсем немногое: несколько пляжей на побережье Лацио, Неаполь, Помпеи…

Теперь весь мир — одни большие Помпеи. Пепел и мрак. Говорят, что тогда облако пепла, поднявшееся из Везувия, затмило солнце и создало искусственную ночь. Наш мир точно так же покрыт саваном темных туч. Земля — или, по крайней мере, видимая нам ее часть — окутана вечными сумерками. Приятно представлять себе, что где-то далеко все еще есть голубые небеса, трава, полные жизни моря. Но это лишь мечты. Все это давно уже предвидели ученые. Они называли это ядерной зимой. Об этом говорилось в книгах и в кино. Но жить в этом — совсем другое дело.

Я качаю головой:

— Сейчас можно услышать столько болтовни…

— Но это не болтовня. Рассказ торговца очень подробен.

— Это пересказ того, что пересказали другие. Равенна далеко от Венеции.

— Слухи способны преодолевать большие расстояния. Мы, итальянцы, всегда были нацией сплетников.

Я нехотя улыбаюсь:

— Даже если предположить, что этот фантастический патриарх существует, скажите, Ваше высокопреосвященство, для чего вы меня вызвали?

— Прямо к делу? Хорошо, очень хорошо. Я вызвал вас потому, что вы — единственный оставшийся член Конгрегации Доктрины Веры.

Это правда. Как правда и то, раньше Конгрегация Доктрины Веры называлась Святой Инквизицией. А я, будучи американцем, с детства приученным к уважению свободы совести и слова, испытываю некоторые трудности с представлением себя в роли инквизитора. Я тоже пытаюсь шутить:

— Я никогда не исполнял своих обязанностей. Здесь, внизу, у нас налицо серьезный дефицит ересей.

Кардинал Альбани не из тех, кто принимает отказ:

— Как бы то ни было, вы приняли на себя эту миссию.

— Это было формальностью!

— Было. До сегодняшнего дня.

Он делает еще один глоток чая, тянет время.

Я смотрю на распятие за его спиной. Это старинная византийская работа. В глазах Христа — бесконечная грусть.

В конце концов, Альбани снова заговаривает. Шепотом, взвешивая каждое слово:

— Наши ресурсы ограничены. Если станет известно, что я использую значительную их часть в погоне за простым голосом, меня замучают критикой. А положение мое и без того неустойчиво. Выслушайте внимательно то, что я скажу, а затем забудьте это немедленно: моя власть зависит от Городского Совета. Авторитет Церкви был подорван… Страданием. Мы все оказались в чересчур большой зависимости от светской власти. Это они обеспечивают население водой и едой. Наша единственная сила — швейцарские гвардейцы. Не дай бог, их верность Церкви ослабнет. Это станет нашим концом.

Он перегибается через стол, приближаясь ко мне и еще сильнее понижая голос. Его дыхание пахнет мятой.

— Я намереваюсь предоставить в ваше распоряжение отряд из семи гвардейцев. Пятую часть внутренних войск Ватикана. Идя тем самым на чудовищный риск. Надеюсь, теперь вы понимаете всю важность миссии? Официально я объявлю ее целью необходимость искоренить опасную ересь… Только я и вы будем в курсе настоящей цели миссии. Вы поняли меня, отец Джон? Только я и вы.

— Я не понимаю.

— Что именно?

— Почему совет должен придавать больше значения угрозе ереси, чем поискам пережившего катастрофу кардинала?

Альбани улыбается, как младенец:

— Вы говорите об официальных целях. В частном порядке я шепну на ухо паре членов Совета, что среди целей нашей миссии — возврат важных реликвий, хранящихся в сокровищнице базилики Сан-Марко. Естественно, вместе со священными реликвиями будут возвращены и реликварии. То есть десятки центнеров золота и драгоценных камней.

— Которые совершенно бесполезны в теперешних условиях. И которые будет чрезвычайно трудно доставить сюда.

Кардинал пожимает плечами:

— Человек — странное создание, отец Джон. Мы не всегда логичны в своих побуждениях. Блеск золота все еще имеет свое очарование, особенно для наименее юных из нас. А что касается логистики… Хм. Мы подумаем об этом после.

— Есть еще один важный аспект, Ваше высокопреосвященство. Всего восемь человек для такой миссии? Сколько миль отсюда до Венеции?

Даже за двадцать лет я так и не привык к десятичной системе мер. С другой стороны, в нашем новом мире расстояния теперь отменяются шагами, а не милями или километрами…

— Пятьсот километров. Или около того. Зависит от состояния дорог. Капитан Дюран считает, что это расстояние можно покрыть в пятнадцать ночей. В случае отсутствия осложнений.

— Кто такой капитан Дюран?

— Командир гвардейского отряда, который будет предоставлен в ваше распоряжение. Вы скоро с ним встретитесь. Это человек с большим опытом.

— Но даже в таком случае, пятнадцать ночей снаружи…

— Я знаю. Это много. Но я надеюсь на Божью помощь и на искусство избранных людей. Итак, отец, каков ваш ответ? Вы отправитесь в Венецию?

— Как я могу отказаться? Вы мой начальник.

— Тяжелые времена. Порой верности и дисциплины недостаточно.

Я пожимаю плечами:

— Мне их достаточно вполне.

Из пухлых губ Альбани вырывается вздох облегчения.

— Прежде чем вы отправитесь, я хочу вам кое-что показать.

Кардинал не дожидается моего ответа. Он поднимается из-за стола и делает знак, чтобы я следовал за ним.

Отодвинув еще одну тянущуюся от потолка до самого пола занавеску, он проходит впереди меня в открывающийся за ней темный и узкий коридор.

Зал, в который мы входим, еще больше, чем кабинет кардинала. Три канделябра в шесть свечей освещают залу до самого потолка, поддерживаемого двумя прекрасными мраморными колоннами. В этой комнате я уже был когда-то, так давно, что кажется, что это было в прошлой жизни.

— Это крипта пап, — шепчет Альбани, показывая мне широким жестом руки погребальные ниши и ниши для саркофагов, расположенные в стенах. — Здесь погребены девять пап третьего века. Почти все мученики.

Он указывает на имена, написанные на могильных плитах:

— Понтиан, Антер, Фабиан, Луций Первый, Евтихий, Сикст Второй… Были еще Стефан Первый, Дионисий и Феликс, но их плиты так и не нашли. И все же они здесь, погребены в этих стенах. Эту крипту некоторое время называли «маленький Ватикан». Я спрашиваю себя, не эти ли реликвии, как свет маяка, привлекли нас сюда во время Великой Скорби? Это самое святое из оставшихся нам мест.

Я тоже часто задавался вопросом о том, что именно толкнуло меня на поиски убежища именно здесь, в катакомбах святого Каллиста. Я посещал их и до Великой Скорби, и они произвели на меня большое впечатление. Я пришел сюда зимой, когда поток туристов почти иссяк и в этих необъятных и в то же время клаустрофобических подземных пространствах стояла тишина: почти двадцать километров галерей и комнат, местами расположенных на четырех уровнях. Экскурсовод сказала, что здесь похоронено полмиллиона христиан. Я потерял дар речи, услышав эту простую, голую цифру. И у меня до сих пор нет слов, я почти что задыхаюсь при мысли об этом месте, об этом огромном кладбище, превратившемся в последнее прибежище жизни.

— Помолимся? — предлагает кардинал. Затем, не дожидаясь ответа, опускается на колени на голый пол. После небольшого колебания я делаю то же.

Альбани опускает голову на сложенные для молитвы руки.

— О Господь, ты, в бесконечной мудрости повелевший тяжелой ноше лечь на наши плечи в День Скорби, сделай так, чтобы твоя ноша не сломила нас, чтобы мы смогли донести ее до конца. Помоги в пути нашему брату Джону и людям, которые будут сопровождать его в этой святой миссии. Будь им провожатым и светом во тьме, по которой они пойдут. Да вольется сила твоя в их ноги и в их руки. Да укрепит дух твой их сердца, дабы ничто не смогло остановить их. Защити их от беса полуденного и от ошибок ночи. Верни их нам целыми и здоровыми.

— Аминь, — произношу я, крестясь.

— Помогите мне встать на ноги, — улыбается кардинал.

Поддерживая его под локоть, я поднимаю с земли довольно значительный груз его тела.

— Вот видите? Мне тяжело носить даже самого себя. А представьте, что значит нести на своих плечах всю тяжесть Церкви. Мне нужна помощь кого-то более молодого и более сильного, чем я.

Я мог бы сказать ему, что сегодняшняя католическая Церковь уже не та, что была когда-то. Это уже не вселенское единство. Или все же да? По сути, наша вселенная ограничена тем, что мы видим, расстоянием, которое мы способны преодолеть пешком. Католическая Церковь сжалась до размеров этого подземелья.

Альбани, как будто прочитав мои мысли, кладет руку мне на плечо и внимательно смотрит на меня.

— Не обманывайтесь. Не думайте, что Церковь — это… вот это. Что все, что есть, — здесь. Как вы хорошо знаете, слово «католическая» по-гречески значит «вселенская». Она — наша миссия. Сама суть нашего существования — распространять послание Христово по всех уголках Земли.

Я мог бы ответить ему, что возвращение сюда, на это кладбище, появившееся во времена, когда Церковь подвергалась гонениям, а ее приверженцев скармливали львам, — это нешуточный шаг назад. Как в настольной игре, когда неудачно выпавшие кости возвращают тебя на первую клетку. Но я промолчал.

— За последние пять лет мы построили в этих стенах прочную базу. А в последние два нам удалось развить сеть аванпостов и продвинуться на север вплоть до Анконы. Этот город не населен и еще не тронут, так что он оказался богатым источником ресурсов. Кроме того, оттуда нам удалось установить связь с другими общинами выживших. Из них наиболее благополучной на данный момент представляется та, что обосновалась в Равенне. Да и сам город во время и после Великой Скорби понес лишь незначительный урон. Занятно…

— Что именно?

— Тот факт, что на закате Римской империи Равенна стала одним из последних аванпостов цивилизации. Когда пал Рим, столицей стала именно Равенна.

Мы возвращаемся в его кабинет. В место, некогда служившее усыпальницей святой. Ирония — впрочем, возможно, следовало бы назвать это абсурдом — заключается в том, что если бы тело Сесилии осталось здесь, оно сейчас было бы в целости. Но базилика святой Сесилии в Трастевере, куда было перенесено ее тело в начале девятого века, сегодня лишь груда руин, а мощи святой — горстка пепла.

— Располагайтесь, — говорит Альбани.

После того как мы садимся, он выдвигает ящик стола и достает из него кожаный конверт, по размеру напоминающий ушедшие в прошлое портфели.

— Здесь ваши верительные грамоты и подорожные, дающие право располагать любым нужным вам предметом или любым человеком на территориях, контролируемых Церковью. Здесь также находится рекомендательное письмо в равеннскую церковь. Епископ Джулиано предоставит вам и вашим спутникам все необходимое для последней части пути. И кстати о спутниках — думаю, пришло время познакомить вас с вашими товарищами по путешествию.


2
ЧЕРЕЗ ПЫЛЬ

По бесчисленным коридорам, части из которых больше полутора тысяч лет, а часть прокопана совсем недавно, мы проходим сначала в одном направлении, а потом в другом, испытывая мое чувство ориентации. Некоторые коридоры довольно широки, их стены изрыты погребальными нишами и ответвлениями. Другие чрезвычайно, до удушья, узкие.

Кардинал-камерленго идет впереди, двигаясь на удивление быстро для такого корпулентного человека. Впрочем, за двадцать лет он, полагаю, изучил эти подземелья так хорошо, что может бегать по ним хоть с завязанными глазами.

Конгрегации Доктрины Веры, единственным членом которой я являюсь, принадлежит особое помещение далеко отсюда, в так называемой секции святого Ливерия, к северу от галерей, по которым мы сейчас продвигаемся — если чувство ориентации не изменяет мне — на восток. В слабом свете редких масляных лампад, освещающих этот кротовый город, я различаю остатки фресок, отблески мрамора, фразы, шестнадцать веков назад высеченные на камне полными скорби руками. Некоторые из этих эпитафий я перевел с латыни и выучил наизусть. Например, надпись, сделанная родителями на могильной плите Валентины: «О Валентина, нежно и сильно любимая, я обессилен неудержимыми слезами и не могу вымолвить ни слова. К кому бы ни обращала ты свою улыбку, она остается в его сердце, и прибавляет еще больше слез, и не может избавить его от печали. Внезапно небо забрало тебя». Или надпись для маленького Акуциано, который «прожил около десяти лет. В могиле, которую ты видишь, покоится мальчик, достойный и остроумный речами, несмотря на свой юный возраст. Агнец, взятый на небеса и дарованный Христу».

Если бы мы пришлось написать лишь инициалы всех детей, погибших из-за Великой Скорби, стен этих катакомб не хватило бы. И лишь немногие из них были погребены. Один из наших разведчиков рассказал мне, что однажды в экспедиции за провизией в столовую детского сада он нашел комнату, полную детских костей. Ковер из костей. «Они ломались как сухие веточки под нашими сапогами…»

В отдаленном будущем, если человеческий род угаснет, что весьма вероятно, некий инопланетный археолог, быть может, откроет одно из наших убежищ и попытается понять, как жил Homo Callistianus. Сколько неверных выводов сможет он сделать, обнаружив эти громадные кладбища костей? Какими представит он себе нас, наткнувшись на эти пещеры с закопченными стенами? И как удастся ему связать наши останки с величием окружающих нас руин? Сможет ли он понять, что мы — последние наследники древнего величия двух тысячелетий?

Я не очень хорошо знал Старый Ватикан до его разрушения. Я видел его снаружи, как и всякий турист. Я представляю себе его полным жизни, деятельным ульем. Один писатель сказал однажды, что собор Святого Петра не вызывает у него никакого чувства одухотворенности. Что он кажется ему штаб-квартирой совета администрации межнациональной корпорации. Интересно, увидь он Новый Ватикан, понравились бы ему изменения? Теперь, когда вся роскошь, все золото и драгоценные фрески превратились в дым и пепел, теперь, когда Церковь очистилась в атомном огне, мы стали более достойны уважения?

Я никогда не жалею о прошедшем. И никто из нас не жалеет. По крайней мере, открыто. Мы должны смотреть вперед, только вперед. Прошлое — это мавзолей, набитый призраками.

Но внутри, в тайниках наших сердец, мы храним воспоминания о прошедших временах, бережно, как скупец хранит свои богатства.

Мы с Альбани проходим комнаты, приспособленные под склады, превращенные в столовые, в оружейные, в читальни. Спальни и изолятор находятся в другом месте, под защитой дверей и занавесей. Когда мы проходим, почти никто не встает. Только один старик изображает что-то вроде поклона. Большинство смотрит на нас с подозрением или даже с открытой неприязнью. Отсутствие Папы не идет Церкви на пользу. Многие полагают — и не скрывают этого — что кардинал-камерленго присвоил не полагающиеся ему полномочия. С течением лет его авторитет постепенно растаял, и в то же время выросло значение Городского Совета, светского органа власти, от которого зависит содержание Церкви и на который Альбани уже не имеет того влияния, какое имел когда-то. Политика всегда была страстью итальянцев, остается ею и сейчас. Эта традиция так же стара, как и мафия. Да и само руководство Совета, находящегося в руках «исторических» семей, основавших это убежище, определенно напоминает мафию. Хоть и смешно говорить об «истории», когда ей всего двадцать лет от роду…

Политика, секс, власть… Все те вещи, от которых я отказался.

Вокруг огня в общей зале часто слышны обсуждения этих перераспределений власти и стоящих за ними интриг. Поначалу шепотом, теперь открыто и без обиняков. Это самый явный признак ослабления Альбани. Единственная причина, по которой три семьи, составляющие Совет, еще имеют с ним дело, — это то, что они и сами переживают не лучшие времена. Им нужно обеспечить переход власти от умершего полгода назад абсолютного диктатора Алессандро Мори к его сыну Патрицио, который в кровавой борьбе одержал победу над своими братьями Оттавиано и Марио. Власть Патрицио Мори еще должна укрепиться. Естественно, что кардинал-камерленго хочет этим воспользоваться. О таком раньше говорили «темные делишки». Как это справедливо в царящей теперь темноте…

Я смотрю на неуклюжее с виду тело кардинала, а испытываю восхищение, даже гордость стариком. Казалось бы, это последний человек, который мог бы пережить такую чудовищную трагедию… А он не только пережил ее, но и сумел взять власть в свои руки, реорганизовать то немногое, что осталось от Церкви. Его величие никак не проявляется в его наружности. Но этот нелепый с виду человек достоин войти в историю — а история редко помнит, как выглядели люди.

Мы идем очень долго, пересекая переполненные людьми помещения, в которых множество забывших, что такое мыло, людей наполняют воздух тошнотворной вонью, вместе с вездесущим зловонием земли и грибка уничтожающей всякую возможность дышать.

Покашливания, болтовня вполголоса. Здесь, внизу, в этих узких пространствах, больше похожих на каюты, чем на квартиры, приучаешься говорить тихо и двигаться медленно.

Больше всего мне не хватает музыки. До Великой Скорби музыка в Риме была как бесконечное течение, в котором, идя по улицам, ты двигался в ритме города: музыка доносилась из баров, из окон автомобилей, слышалась в голосах женщин, развешивавших белье на протянутых над переулками веревках. Музыка была повсюду. Казалось, что ты дышишь ею. Здесь, внизу, царит молчание. Здесь не услышишь поющего человека или играющего музыкального инструмента, — словно музыка под запретом. Словно мы до сих пор в трауре.

Но все же и здесь есть кое-какие удовольствия.

То тут, то там, в каком-нибудь темном углу, два человека — почти всегда мужчина и женщина — жмутся друг к другу. Недвусмысленные стоны, возня. Альбани и бровью не ведет.

— Знаете, от какого слова происходит итальянское «fomicare» — «прелюбодействовать»? — шепчет он.

— Нет, ваше высокопреосвященство.

Мы проходим мимо двух сплетенных на полу тел, скрывающихся за драным шерстяным мешком.

— Значит, вы будете удивлены.

Я думаю, не говорит ли он только для того, чтоб отвлечься от окружающего нас, от бесконечного и радостного нарушения шестой заповеди.

Альбани улыбается. В желтоватом свете электрической лампочки у его лица нездоровый цвет, как у живого мертвеца.

— Когда я был маленьким и даже не подозревал, что приму сан, я услышал, как священник говорит с амвона: «non fomicare» — «не прелюбодействуй», и мне пришло в голову, что это как-то связано с муравьями…[8] Позже священнослужитель объяснил мне, что «прелюбодействовать» — значит совершать нечистые дела.

— По-английски все гораздо скучнее. Шестая заповедь звучит как «Thou shalt not commit adultery» — «не совершай адюльтер». То есть не изменяй в браке.

— Именно. Но все не так просто. Необходимо учитывать исторический и культурный контекст, в котором оформились заповеди. На древнееврейском «nef» — это не только супружеская измена. Церковь отдала предпочтение этому толкованию из-за роста количества адюльтеров в моногамном браке. Но в полигамном обществе, в котором были написаны Десять Заповедей, слово «naʼaf» означало не только адюльтер, но и любую нечестность человека по отношению к себе или другим. Таким образом, «nef» — это неверный, мошенник, обманщик, развратник, распутник — в том числе во всем, что касается секса, но не только.

Альбани останавливается. Дозорные — мужчина и женщина — приветствуют нас прикосновением кончиков дубинок к козырькам фуражек. Почтительный жест, в то же время таковым не являющийся.

Кардинал вздыхает:

— Я говорил вам о происхождении итальянского «fomicare» — «прелюбодействовать». Оно восходит к латинскому «fornix», что значит «арка» как архитектурный элемент. Проститутки занимались своим ремеслом под арками портиков, от этого и происходит глагол.

— Значит, не от муравьев.

— Нет. Любопытно, правда?

Мы пересекаем более освещенную зону. В переполненной комнате стоят торговые прилавки с выложенными товарами: предметы одежды, довоенные вещи. Товар разложен и в погребальных нишах, где некогда находились тела первых христиан. Одна из ниш во всю длину занята старыми комиксами и порнографическими журналами. Кардинал идет быстрыми шагами, не глядя по сторонам. Его дородная фигура явно не вызывает ни страха, ни почтения. На нем такая же спецовка, как и на всех нас. Единственным знаком отличия служит пурпурно-красная шапочка. Ну и обременяющий его жир. Все мы здесь более худые и в среднем более здоровые, чем люди до Великой Скорби. Основные причины смерти теперь не холестерин и не курение. И уж тем более — не автомобильные аварии. И все же смертность сейчас выше, чем раньше. Однажды мой друг-профессор сказал мне, что в наше время основной причиной смерти является чрезмерная расслабленность. Нельзя позволять себе этого. Особенно — будучи окруженным всевозможными опасностями. Каждая из которых потенциально смертельна.

На рынке к нам, в общем, относятся безразлично — проходя его, мы встречаем лишь несколько враждебных взглядов. Коридоры, в которые мы теперь углубляемся, практически безлюдны. В них пахнет землей и плесенью. Думаю, что в этих подземельях мы и сами все пахнем именно так. Только со временем к этому привыкаешь. Но здесь этот запах значительно сильнее. Кроме того, здесь слабое освещение. Генераторы не вырабатывают достаточного количества электрической энергии для того, чтобы повсюду поддерживать видимость смены дня и ночи. В некоторых менее важных зонах вроде этой электричества попросту нет.

Альбани роется в кармане спецовки и достает оттуда светодиодный динамо-фонарик, подзаряжающийся вращением ручки. Ценный предмет. Я даже не знал, что такие еще остались. Когда фонарик был новым, одна минута вращения обеспечивала несколько минут света. Теперь для того, чтобы он работал, кардиналу приходится вертеть ручку без остановки. Но даже и так это изумительная вещь. Не хотел бы я оказаться без него в следующей нише, из которой беззубо скалится на меня чей-то череп, сидящий на горстке бедренных костей. Паутина свисает, как саваны. Настоящая пещера ужасов.

Периодически моя рука задевает в темноте что-то движущееся. Мышь или что-то другое. Говорят, в темноте водятся вещи гораздо хуже мышей.

— Это очень перспективная территория. Однажды она станет предметом строительных спекуляций. Как говорят агенты по продаже недвижимости, «у нее большой потенциал».

Я не могу сказать, шутит кардинал или говорит серьезно.

Не знаю, сколько мы шли — может, мили две — по разным уровням склепов до места, кажущегося мне островом света, — освещенной керосиновыми лампами до комнаты.

Кардинал перестает крутить ручку.

— Будьте терпеливы, если их нравы покажутся вам немного… грубыми. Это солдаты. Воспитание — не самая сильная их сторона. Что вы знаете о внешнем мире, отец?

— Очень мало. То, что рассказывают разведчики.

— Люди, которых мы скоро увидим, знают о внешнем мире все. Или, по крайней мере, все, что необходимо для того, чтобы там выжить. Это самый лучший конвой, какого я смог бы для вас желать.


Небольшое пространство заполнено людьми. Две лампочки и дюжина свечей едва освещают его. Когда мы входим, никто из присутствующих не проявляет ни малейшего любопытства.

Альбани улыбается, чинно неся свое тучное тело среди этих людей, худых, как бродячие псы. Я следую за ним, украдкой разглядывая лица солдат и то, как они двигаются, — медленно, словно бы каждое движение, каждое мельчайшее перемещение должно быть тщательно выверено.

Их шестеро. Они разного телосложения, одеты в разные сочетания камуфляжа. Я без труда определяю, кто из них командир. Он единственный из всех стоит, и кажется, что от остальных к нему стягиваются невидимые нити внимания и уважения.

— Капитан Марк Дюран, — шепчет Альбани, представляя нас, — отец Джон Дэниэлс из Конгрегации Доктрины Веры.

Глаза Дюрана улыбаются, но его губы остаются сложены тонкой, невыразительной складкой. В свои верные пятьдесят он поджар и изящен, как борзая. Он напоминает мне кого-то, какого-то человека из прошлого, хоть я и не могу вспомнить его имени. Офицер делает шаг вперед и, протянув руку, пожимает мою крепкой и резкой хваткой.

— Как у вас с оружием? — сразу спрашивает он.

— Я пользовался им, когда был мальчишкой.

— С тех пор прошла куча времени.

— Лет тридцать.

Сидящий рядом с Дюраном человек усмехается, покачивая головой. Это невысокий коренастый тип с бритым наголо черепом, изуродованным шрамом, и знаками отличия сержанта на куртке.

Дюран хлопает его по плечу:

— Поли, одолжи отцу Джону свой пистолет.

Продолжая улыбаться, сержант достает из кобуры пистолет и протягивает его мне.

— Из чего вы стреляли в детстве? — спрашивает меня капитан.

— О, из тьмы всего. Карабины, пистолеты. Еще автоматические ружья, снайперские винтовки, огнеметы, дезинтеграторы…

Капитан смотрит на меня как на сумасшедшего.

— …плазменные рассеиватели, катапульты, валлийский лук, меч, ионная пушка… Есть даже опыт обращения с тактической атомной бомбой.

— Эй, эй. Минуточку, святой отец. О чем это вы?

— О своем единственном опыте обращения с оружием. Я приобрел его, играя на компьютере и на «Плейстешн».

Капитан Дюран качает головой. Сержант трет подбородок.

— Ну вы же понимаете, что это не считается. Вы правда никогда не стреляли? То есть, из настоящего пистолета?

— Нет. Ни единого выстрела.

Сержант обращается к своему начальнику, так быстро говоря по-французски, что мне еле удается уловить только слова «проблема» и «боеприпасы».

Дюран забирает у меня пистолет.

— Вы понимаете, что это значит — выйти наружу, не умея стрелять? Шансов уцелеть у вас будет меньше, чем у снежинки в аду.

— Я считал, что стрельбу вы возьмете на себя.

Дюран строго смотрит на меня.

— В этой мисси все должны быть способны действовать самостоятельно. В отряде нет места обузе. Это значит, что каждый должен быть способен защититься. Иначе он подвергает опасности не только себя, но и всю экспедицию. Ясно?

Я киваю.

Дюран делает одобрительный кивок головой.

Bon.[9] Теоретическую часть можно опустить. Нельзя сказать, что мы завалены боеприпасами. Практическую часть я преподам вам на месте. Если понадобится. Но, боюсь, понадобится непременно. Пожалуй, теорию я все-таки преподам вам прямо сейчас. Первый и последний урок… В моем отряде всего два правила: один выстрел — один покойник.

Я смотрю на него.

— Это первое правило, — говорю я, — а второе?

— Второе вытекает из первого: транжирить боеприпасы запрещено.

Кардинал Альбани откашливается.

— Не будете ли вы так любезны представить отцу Джону остальных членов отряда, капитан?

Дюран указывает на стоящего рядом коренастого человека:

— Сержант Пауль Венцель, по прозвищу Поли. Специалист по техникам уничтожения. Естественно, в этой области он всегда будет номером два. Никто не переплюнет генерала Фубара.

— Фубара?

Дюран улыбается.

— Игра слов. FUBARD — от the FUBAR Day.[10] Вы знаете, что такое ситуация FUBAR, отец Дэниэлс?

— Признаю свое невежество.

— На армейском американском жаргоне сложные ситуации классифицируются… классифицировались… аббревиатурами SNAFU, TARFU и FUBAR, по степени сложности. SNAFU состоит из начальных букв слов «Situation Normal, All Fucked Up»,[11] TARFU — из «Things Are Really Fucked Up».[12] Аббревиатура FUBAR обозначает наихудшее положение и расшифровывается как «Fucked Up Beyond All Recognition».[13] Это значит, что ситуация настолько плоха, что проще сровнять все с землей и начать заново. День FUBAR…

— Это то, что мы называем Великой Скорбью.

— Вот именно, вы.

Затем Дюран кивает на двух человек, сидящих справа от него. Один, тощий, чистит ногти метательным ножом. Второй разглядывает меня. На его эбонитово-черном лице белки глаз кажутся неуместно снежно-яркими.

— Белого зовут Егор Битка. Он у нас, помимо прочего, связист. На самом деле, связист снаружи полезен, как кружка в аду. Но традиции надо уважать, и поэтому мы исправно всюду таскаем за собой рацию. А черножопый — капрал Марсель Диоп. Специалист по чему угодно, но большой мозготрах.

Слово «черножопый» из его уст звучит почему-то не оскорбительно.

Оба солдата изображают что-то вроде небольшого поклона. Диоп, кажется, искренне, а Битка — с иронией. Это бледный блондин с шейными мускулами, натянутыми, как корабельные канаты.

— Битка — сербская фамилия? — спрашиваю я его.

Он не отвечает.

Я говорю:

— По-сербохорватски «Битка» значит «битва».

— Да ну? А Диоп? Диоп тоже что-то значит? — усмехается он.

Я не отвечаю.

— Вон те два джентльмена, — продолжает капитан Дюран, — рядовой Гвидо Греппи и капрал Марко Росси.

Оба военных молоды. Несомненно, они родились после войны.

— Я думал, что Швейцарские Гвардейцы — они вроде как швейцарские, — говорю я.

— Когда-то были. Теперь набор персонала из удаленных регионов несколько, как бы так сказать, затруднен. Но все же мы еще довольно многонациональны. Как и Церковь, впрочем. Дэниэлс — точно не итальянская фамилия.

— Я родился в Америке. В Бостоне.

Я оглядываюсь по сторонам, пытаясь понять, где находится оставшийся член отряда.

В этот момент в комнату входит самый странный человек из всех, что я когда-либо видел.

— Извините. Когда долг зовет… — ухмыляется он.

А потом испускает газы разрушительной силы.

— Извините, — повторяет он тоном ни о чем не жалеющего человека.

Каждый видимый миллиметр кожи этого солдата покрыт татуировкой. Орлы, змеи, кресты, звезды и кометы. Татуировки голубые, как его глаза. Довольно трудно понять, сколько ему лет, но на вид — что-то около сорока.

— Отец Дэниэлс, — говорит капитан, — представляю вам рядового Карла Буна. Он бы уже дослужился до чина майора, если бы не коллекционировал дисциплинарные приговоры. Сколько раз ты оказывался под трибуналом, Карл?

Numerari non potest, — отвечает тот на безупречной латыни.

Неисчислимо.

— Прежде чем стать кем-то поинтересней, Карл был семинаристом. Татуировки крестов восходят к тем временам, Карл?

Солдат мотает головой. Драконы на его бритом черепе изгибаются и, кажется, готовятся к прыжку.

— He-а, мой капитан. Кресты я сделал позже. Единственные татуировки, оставшиеся от тех несчастных лет, проведенных в Серых Стенах, — это зарубки, которые я делал бритвой на своем хере. Хотите, покажу, отец? Я разрешу вам пересчитать их!

Капитан Дюран сверкает на него глазами, взглядом указывая на стоящего в глубине комнаты кардинала Альбани.

— О, прошу прощения, Ваше высокопревосходительство. Простите недостойного сына Святой Римской Церкви…

— Сегодня вечером можешь пойти исповедаться у кардинала, — предлагает Дюран притворно-серьезным тоном.

Солдат сгибается как от удара. Он трепещет, и нелегко сказать, притворно или нет.

— Нет, капитан. Нет, прошу вас. Именно в исповедальне я потерял невинность. И ту, что спереди, и ту, что сзади, хоть и не помню, которая из них сдалась первой.

— Прекрати валять дурака. Сядь.

Солдат подчиняется.

— Не обращайте на него внимания. Бун идиот. Кроме того, хронический лжец. Нравится она вам или нет, святой отец, но вот это и есть наша команда. Вам придется жить с этими господами на продолжении всего путешествия.

— Ну, может, и не всего… — бормочет сержант Венцель достаточно громко для того, чтобы все расслышали его слова.

— В каком смысле? — спрашиваю я.

— В том смысле, что это такое долгое путешествие… Сомнительно, что все мы сможем добраться до Венеции и обратно…

Morituri tesalutant! — восклицает Карл, вскакивая и выбрасывая руку в пародии на нацистское приветствие.

Идущие на смерть приветствуют тебя.

Я смотрю на стены за спиной этих людей. Краски фресок в полутьме кажутся бледными и землистыми. Апостол с нимбом воздел руки в молитве. Разрушенная вековой сыростью надпись у его ног неразборчива. От сырости же растеклась красная краска губ святого, превратив его тем самым в злобное создание, в демона с перепачканным кровью ртом.

Я вздрагиваю.

— Выпейте глоточек, святой отец, — ухмыляется Карл, протягивая мне кружку, из которой несет убийственным картофельным самогоном, единственным доступным здесь алкогольным напитком массового потребления.

— Несмотря на официальный запрет, некоторые пытались перегонять и грибы. Говорят, результаты иногда были… своеобразны, как сказал бы Егор. Верно, Ег? Ты понимаешь о чем, я, да? Егор видит призраков, — с притворным жеманством шепчет он мне на ухо. Его дыхание воняет, как ликеро-водочный завод. — Егор слышит призраков…

— Спасибо, я не пью, — отвечаю я, возможно, слишком поспешно.

— Как? С таким именем, и не пьете? Ну ничего себе!

— Простите, в каком смысле «с таким именем»?

— Джон Дэниэлс. Разве в Америке уменьшительное от Джон — не Джек? Выходит, вы Джек Дэниэлс! Отец Джек Дэниэлс, как знаменитое виски!

Мне стоило бы поправить его. Сказать, что Джек Дэниэлс — не «оно», а «он», американский виски, и что это совсем другое дело. Но я предпочитаю улыбнуться его игре слов, соврать и повторить, что не пью. Не зная, что это прозвище я буду носить до самого конца путешествия.

— Хватит болтать, ребятки, — отрезает Дюран. — Об этой миссии вы уже знаете все, что вам следует знать, так что не будем терять времени. Вот это гражданский, которого мы должны сопроводить к цели и назад. Точка. Познакомиться с ним поближе вы успеете во время пути. Вопросы есть?

Один из итальянцев, имя которого я уже забыл, поднимает руку, как ученик на школьной скамье.

— Можешь говорить, Марко.

— Я хотел бы только узнать, предусмотрены ли боевые? Я о надбавке.

Дюран покачивает головой:

— Хотел бы я знать, куда подевалось старое доброе стремление к славе. Деньги, деньги. Вы ни о чем другом не думаете. Ответ — нет, эта миссия не считается боевой. Мы никого не должны преследовать. Все, что от нас требуется, — сопроводить этого гражданского к цели и вернуть его сюда целым и невредимым. По-моему, это не бог весть какое дело.

— Может, мы в этой миссии, как вы говорите, никого и не будем преследовать, но несомненно, найдется кто-нибудь, кто будет преследовать нас. И потом, сколько времени нам придется провести снаружи?

Прежде чем ответить, Дюран долго смотрит на него.

— До Венеции около пятисот километров.

Итальянец присвистывает.

— Пятьсот километров…

— Я исхожу из того, что, особо не торопясь, мы можем преодолевать около двадцати километров в день. Это значит, мы сможем добраться туда за четыре недели.

Четыре недели снаружи?

— Около того.

— Невозможно! А потом еще столько же, чтобы вернуться… И сколько времени нам придется провести в Венеции?

— Это зависит от отца Дэниэлса.

Я чувствую, как лица всех присутствующих поворачиваются в мою сторону.

— Представления не имею, честно говоря, — отвечаю я. — Я не знаю, сколько мне там понадобится времени. Может, совсем чуть-чуть.

— А может, и нет, — взрывается Карл Бун. — Может, нам придется пробыть там очень долго. Снаружи. На незнакомой территории…

В его голосе слышна нотка скрытой угрозы. Видимо, именно она заставляет кардинала Альбани выступить вперед с протянутыми руками.

— Прошу вас, выслушайте меня: эта миссия жизненно важна для Церкви…

Бун что-то бормочет сквозь зубы. Несмотря на то что слов не разобрать, его тон вполне ясен.

Дюран затыкает его взглядом. Кардинал этого не замечает.

— Дети мои, вы — длань Церкви. Вы наш щит и меч…

— Прямо куча всего! — скалится Бун.

— Если эта миссия потерпит неудачу, судьба Церкви решена. Но если вы преуспеете…

В комнате воцаряется мертвая тишина.

— Действительно, Городской Совет не считает эту экспедицию военной миссией. Он не выделил никакого дополнительного обеспечения. Но у Церкви есть и собственные ресурсы. Если вы преуспеете, награда будет огромна. Она превзойдет все ваши ожидания.

— Огромна насколько? — спрашивает один из итальянцев. — Дайте нам о ней представление.

Прежде чем ответить, кардинал задерживает дыхание. Почти видно, как под его нахмуренным лбом шестеренки мозга перемалывают предположения и предложения.

Официальной валютой Церкви является ватиканская лира — евро оказалось лишь временным, уже забытым отступлением. Но и лира — чисто виртуальная валюта. Она чеканится в крайне небольшом количестве из серебра и меди, выплавляемых из старых электрических проводов, и все двадцать лет носит знак вакантного престола.[14] Ватиканский монетный двор производит ее скорее для поддержания традиции, чем для обращения. Большая часть этих монет либо заперта в несгораемых сейфах, либо используется в качестве дипломатических подарков. Однажды Максим сказал мне, что если у нас когда-нибудь появится Папа, первая его монета будет золотой. Из золота, добытого путем переплавки какого-нибудь предмета из церковной утвари, начиная с наименее ценных.

Но не ватиканская лира настоящая валюта этих подземелий.

— Пять литров виски, — еле слышно отвечает Альбани, — и два блока сигарет.

— «MS»? — спрашивает Бун, имея в виду самую распространенную до Великой Скорби итальянскую марку сигарет. Тот факт, что сигареты двадцатилетней давности хранились все это время в герметичной пластиковой упаковке, делает их теоретически пригодными для курения. Но никто не раскрывает эти пачки. Теперь это деньги, а не продукт потребления. То же относится и к кофе, который никому и в голову не придет выпить, в том числе потому, что нет сомнений в том, что по прошествии такой уймы времени пить его стало невозможно. Это меновая валюта, тем более ценная потому, что никто больше не способен произвести ее. А виски — самая дорогая валюта из всех. В отличие от кофе и сигарет, алкоголь можно пить даже двадцать лет спустя. Но в качестве валюты он гораздо ценнее. Пить его было бы так же абсурдно, как в старые времена использовать банкноту в сто евро для разжигания огня. Ценность имущества определяется его дефицитностью.

— «Мальборо», — натянуто улыбается Альбани в ожидании эффекта, который произведут его слова.

Бун пучит глаза от удивления.

— Затем, двести патронов. Вы сами выберете калибр. Ну и наконец…

Последнее слово похоже на приманку, надетую на крючок. Как хороший рыбак, кардинал, прежде чем дергать, дает приманке опуститься на дно.

— Десять процентов от всего того, что вы доставите из Венеции.

— Десять процентов каждому?

Альбани смеется, искренне развеселившись. Качает головой:

— Всего десять процентов, которые вы разделите между собой. Я, конечно, одет в красное, но я не Санта Клаус…

На самом деле, единственным красным предметом его одежды является красная кардинальская шапочка, а в остальном, он, как и все гражданские Нового Ватикана, одет в обычный комбинезон, хоть скроенный по фигуре и из хорошей материи. Этот костюм не идет ему. Его живот так выдается, что прелат кажется беременным. Длинные одежды, которые кардиналы носили раньше, скрыли бы этот недостаток.

— Может, Вы и не Санта Клаус, но предложение — просто пальчики оближешь, — заключает Бун, развалившись на стуле и закрывая глаза, как будто бы уже видя в мечтах свою награду.

— И слава за исполнение жизненно важной для Ватикана миссии, — прибавляет кардинал, но на этот раз его слова не имеют столь оглушительного успеха.

— Хорошо, мальчики, — поднимаясь, отрезает Дюран. — Вы слышали его высокопреосвященство. Вас ждет огромная награда. И слава, естественно.

Он отдает кардиналу небольшой поклон.

— Когда мы отправляемся?

Прежде чем прошептать ответ, Фердинандо Альбани закрывает глаза.

— Этой ночью.


3
ЗА ВСЯКИМ БОЛЬШИМ СОСТОЯНИЕМ КРОЕТСЯ ПРЕСТУПЛЕНИЕ[15]

Меня удивило спокойствие, с которым солдаты принимают сообщение о немедленном отправлении. Мне казалось, что предупреждение всего за несколько часов до отправления должно было вызвать бурю протестов. Вместо этого Дюран всего лишь кивает, а потом говорит своим людям:

— Встречаемся через три часа. Форма походная. Провизии на три дня. Если хотите попрощаться со своими красавицами, ограничьтесь быстрым перепихоном.

Затем Дюран обращается ко мне:

— Следуйте за мной, отец Дэниэлс.

— Вы можете называть меня Джон.

— Пока что предпочитаю «отец Дэниэлс». Идемте, я отведу вас за снаряжением.

Я поворачиваюсь к кардиналу.

Альбани ободрительно улыбается.

— Идите, отец. Увидимся перед вашим отправлением.

Капитан отодвигает портьеру в глубине комнаты. За ней тянется длинный темный коридор.

Не дожидаясь меня, Дюран выходит. Я следую за ним. Стены коридора неровные и пахнут землей и ржавчиной.

— Узкий, правда? — комментирует Дюран, невидимый в темноте, а затем добавляет: — По крайней мере, в нем не заблудишься. Только прямо. Держитесь за стены…

Как будто у меня есть выбор. У меня не очень широкие плечи, и все же временами в особенно тесных местах приходится двигаться боком.

После нескольких десятков шагов коридор выводит в открытое пространство — тут ни капли не светлей. Дюран останавливает меня, кладя руку мне на плечо.

Вдруг неизвестно откуда раздается голос. От неожиданности сердце прыгает у меня в груди.

— Пароль!

Homo homini lupus — неспешно произносит Дюран. Человек человеку волк.

Перед нами загорается слабый красноватый свет. Человек с лицом насекомого опускает ствол автомата.

— Капитан Дюран, — он отдает честь.

— С одной стороны, твое рвение радует меня, Мартини. С другой, оно мне как шило в жопе. Ты что, не видел, что это я?

— С вами был посторонний, капитан.

— Этот посторонний — отец Джон Дэниэлс из Конгрегации Доктрины Веры.

Недоумение, написанное на лице стражника, отчетливо видно даже в здешнем плохом освещении.

— Святая Инквизиция, — пояснил начальник. — Усек? Хочешь кончить на пыточном колесе? Или на костре?

— Никак нет. Не особо.

— Тогда хорошенько запомни лицо этого человека, рядовой Мартини. Запомни, кто это, и если ему еще когда-нибудь случится проходить в этих местах, не пугай его больше зазря.

— Слушаюсь, mon capitaine.[16]

Когда я прохожу мимо этого человека и вижу его в профиль, я понимаю, что внешность насекомого его лицу придавал инфракрасный прибор ночного видения. А автомат в его руках в полутьме кажется усеянной шипами клешней богомола.

Мы пересекаем помещение со скругленным сводом. В красноватом свете я вижу погребальные ниши, статуи, фрагменты фресок. Отодвинув черную портьеру, мы входим в другой коридор, менее узкий, чем предыдущий. Красноватый свет слабо освещает наш путь. Стены этого коридора также изрыты небольшими нишами. Из них на нас смотрят пустые глазницы человеческих черепов всех размеров — и взрослых, и детских. Они покрыты пылью. Иногда на костях встречаются остатки материи. Другие ниши покрыты паутиной. Странный свет, который нас окружает, напоминает камеры-обскуры фотографов до Великой Скорби: свет окрашенных в красный электрических лампочек для предохранения пленки и отпечатков в проявочном лотке. Конечно, пленки почти перестали проявлять еще до Великой Скорби. Они стали такими же редкими и устаревшими, как видеокассеты. Но некоторые продолжали их использовать. Например, отец Мины — девочки, жившей в соседнем доме. Я помню чувство, охватывающее при виде того, как белый лист в лотке с кислотой темнеет и на поверхности медленно возникают образы. Точно так же красный свет лампочки понемногу проявляет детали мертвых фигур, лежащих вокруг нас.

Комната за металлической дверью в конце коридора — словно конец кошмара. Размером четыре на четыре метра, она освещена нормальным, хоть и слабым светом. Посередине металлический прилавок, стены по ту сторону полностью заняты полками. На полках — ящики с боеприпасами, стопки одежды, десятки сапог, фляг, ножей. А на самой нижней — богатая экспозиция оружия всех сортов и калибров.

Дюран взмахом руки приветствует человека за прилавком. Тот в ответ встает по стойке «смирно» — четко, как на параде. На рукаве его формы — сержантские нашивки.

Когда-то одним из условий поступления в Швейцарские Гвардейцы был высокий рост. Теперь критерии вербовки, видимо, стали менее строгими, так как стоящий передо мной человек вряд ли будет выше метра шестидесяти. У него широкое лицо, похожее на тарелку, на которой подали курносый нос, маленькие глазки и губы, сложенные в насмешливую улыбку.

Капитан обращается к нему по-немецки, на языке нашего последнего Папы. Я изучал его два года. Чего у нас здесь хоть отбавляй, так это времени. И учеба — действенный способ не помереть со скуки.

— Вольно, сержант. Это отец Джон Дэниэлс.

— Так точно, синьор.

— Это имя, а не приказ.

— Очень красивое имя, синьор.

— Я хотел бы, чтобы ты снабдил отца Дэниэлса всем, что необходимо для миссии. Упакуй его с головы до ног.

— Слушаюсь. Сколько дней будет длиться миссия?

— Четыре недели.

Глаза сержанта лезут на лоб.

— Это шутка?

— Я серьезен как никогда. Надо подумать и об оружии. Ты можешь дать мне еще один «шмайссер»?[17]

— Один из последних.

— Давай. Добавь к нему четыре коробки девятимиллиметровых.

— Четыре коробки — это очень много.

— Четыре недели — это очень долго.

— Снаружи полно заброшенных казарм.

— Не там, куда мы направляемся. Знаешь, что? А пусть будет пять коробок. Потом пойдут и другие. Что у нас с гранатами?

— У меня есть тридцать штук.

— Может, пятьдесят?

Сержант отрицательно качает головой.

— Максимум сорок.

— Сойдет и сорок. Сделаем так, чтоб их хватило.

Я ошеломленно смотрю на автомат, который сержант извлекает из свертка старой уличной рекламы Мартини и кладет на прилавок. Он блестит от смазки и кажется абсолютно новым, без царапинки. И все же подобные автоматы я видел только в детстве — в кино про войну.

— Не смотрите на него так, — подмигивает сержант. — Эта красота проспала под землей почти девяносто лет. И тем не менее, она не состарилась ни на день с того момента, как была похоронена в этих подземельях. Настоящий вампир.

Я слыхал разговоры об обнаружении недалеко от каллистовых катакомб пары подземных складов, в которых Вермахт спрятал от наступающих союзников оружие и боеприпасы. Было это за год до окончания Второй мировой. Все эти годы оружие хранилось в смазке в опечатанных ящиках. В таких прекрасных условиях, что теперь оно бесценно. В теперешние времена найти оружие в приемлемом состоянии — это вроде как выиграть в лотерею. А найти практически новое — просто чудо.

Помимо оружия, были найдены также спрятанные нацистами статуи, старинные картины и другие сокровища, теперь украшающие стены Нового Ватикана и Городского Совета.

В основном Совета, а не Ватикана, честно говоря. На весах политической игры чаша Совета перевешивает все чаще. У кардинала Альбани действительно есть причины для беспокойства. То, что в наше время называется добреньким демократическим словом «Совет», в действительности не имеет ничего общего с выборной властью, заведовавшей когда-то городским управлением, хоть оно и представляется ее наследником.

Теперь Совет — это комитет трех семей, тех самых, которые первыми придумали использовать сеть катакомб. В течение шести переломных дней после захвата подземелий эти три семьи без передышки отбивались от потоков оборванцев, которые тоже пытались спрятаться хоть где-то, сбежать из объятого пламенем города. Что с одной, что с другой стороны люди были отчаянные, терять им было нечего. Но те, кто оборонял подземелья, стояли за крепкими стальными решетками, и они были отчаянными людьми с оружием. Снаружи валялись десятки непогребенных скелетов, и среди них хватало скелетов женщин и детей.

Некоторые темные эпизоды этой короткой войны рассказываются только шепотом. Говорят, некоторые коридоры населяют призраки пленников, до смерти забитых палками или замурованных живьем в удаленных от обитаемых частей коридорах. «Если приложишь к некоторым стенам ухо, — пугают детей матери, — можно услышать голоса».

Когда, вместо того чтобы биться о решетку и выкрикивать оскорбления, беженцы начали слезно умолять впустить их, защитники катакомб смягчились — по крайней мере, так казалось — и открыли решетки.

Но так только казалось.


Рассказы о тех днях — сплав ужаса и надежды. Мне так и видятся толпы обездоленных, стоявших в очереди перед вооруженными людьми. Отбирающие в противогазах и тяжелых защитных костюмах ходили вдоль цепи, рассматривая, выбирая. Время от времени они трогали за плечо кого-нибудь из несчастных, и этот жест означал, что выбранный, мужчина или женщина, может зайти в катакомбы, в безопасность.

Представляю себе напряжение тех мгновений, в которые человек вынужден был выбирать между безопасностью убежища и своими чувствами. Представляю себе девушку… Она молода и очень красива. Она выглядит здоровой. Человек с противогазом и сипящим дыханием грубым жестом велит ей войти, шагнуть за спины трех вооруженных мужчин. Девушка оборачивается, чтобы посмотреть на свою семью. Очерствеет ли в этот момент ее сердце? Спустится ли она в подземелье, выбрав жизнь, или останется умирать снаружи, на ядовитом воздухе?

Девушку, ясное дело, спасают не из великодушия. Простое стремление к комфорту. Девушка красива. Ее появление уменьшит диспропорцию между мужчинами и женщинами в подземелье. Трое руководителей общины имеют свои привилегии. Потом настанет очередь солдат. В конце концов, спустя несколько недель, ее отдадут какому-нибудь холостяку, который сможет заплатить больше всех. Такова жизнь.

Солдаты впускают ее. Снова закрывают решетку. Резкий металлический скрип петель звучит как злой смешок.

После того как девушка спустилась в подземелье и решетка была заперта, трое вооруженных мужчин, оставшихся снаружи, заставили отверженных беженцев вынуть все из карманов. Их багаж к тому моменту уже лежал на земле. В этих сумках, на грузовых и в обычных тележках из супермаркета с изношенными колесами, лежало все подряд: еда, ценные вещи, спасенные из пламени книги. Охранники отвели беженцев за дом. Там находилась яма, покрытая пластиковым полотнищем. Когда один из троих снял полотно, туча мух поднялась в воздух. Пока пленники еще силились понять, что с ними будет дальше, раздался щелчок предохранителя. Последний звук перед выстрелом.

Иногда, если группы были маленькие, их отводили вниз, создавая у них чувство, что они в безопасности, а потом до смерти забивали палками, как кроликов. Иногда, когда времени было мало, а пленников — слишком много, их замуровывали живьем, обваливая одну из галерей. Разумеется, предварительно у них отбирали все их имущество — в качестве платы за вход.

Появление беженцев из Ватикана поставило эту технику отбора под вопрос. Максим рассказал мне об этом памятном дне.

У входа в катакомбы уже довольно долгое время не появлялось ни одного человека. Ни одно облако пыли не поднималось в оледеневшей тундре, когда-то бывшей плодородной римской землей.

Должно быть, известия о том, что они делали с беженцами, каким-то образом распространились. Возможно, кто-то наблюдал «отбор», спрятавшись за стеной. Либо из города больше никто не выходил. Ситуация в катакомбах приближалась к критической: в округе не осталось ни одного неразграбленного магазина или жилища. Полки двух ближайших супермаркетов были уже пусты, а экспедиции, отправленные в более отдаленные магазины, вернулись ни с чем. Сто пятнадцать обитателей катакомб святого Каллиста были вынуждены все жестче экономить еду. Ходили слухи, что кто-то строил план выживания, предполагающий потребление человечины. На этом слухи не останавливались: шептались о том, что в жилищах верхушки на стол иногда подавалось «странное мясо».

Естественно, это были только слухи.

Естественно.

Но однажды все резко изменилось.

Люди из Ватикана приехали на рассвете, колонной в двенадцать военных грузовиков, возглавляемых броневиком с бело-желтым гербом, который не смог опознать ни один из сторожей.

Автоколонна остановилась в тридцати метрах от входа в катакомбы. В тишине был слышен только приглушенный гул мощных дизельных моторов, испускавших в ледяной воздух тонкие облачка выхлопного газа.

Окна грузовиков были тонированы в черный. Происходящее внутри не было видно. Сцена долгое время оставалась в таком виде, в неподвижности, между тем как два человека, стоявшие у калитки, нервничали все больше. Третий побежал сообщить о произошедшем троим начальникам.

Прошло десять минут. Потом от колонны отделилась черная машина, на капоте которой находились два флажка с тем же бело-желтым символом, что и на башне броневика.

Машина имела внушительный вид. Это был «хамви»,[18] военная модель. Уродливый неприятный джип, больше подходящий для Щварценеггера, чем для человека, который вышел из нее, опираясь на дверцу и используя подножку для того, чтобы спуститься на землю.

На нем был противорадиационный костюм из белого пластика, безупречно чистый. На голове — шлем из того же материала с темным забралом.

Он был так толст, что походил на Бибендума, знаменитого «мишленовского» человечка.[19] Двум мучившимся от голода людям, которые смотрели на него из-за решетки, он показался волшебным видением. Они удивились бы ничуть не больше, если бы перед их глазами появился единорог.



— Приветствую вас, дети мои. Надеюсь, у вас все благополучно? — спросил человек. Его голос передавал установленный на крыше джипа репродуктор. — Я кардинал-камерленго Фердинандо Альбани, временный глава Святого Престола.[20] Я пришел, чтобы вернуть одно из владений Церкви.

— Ах так? Ну попробуй, — прорычал в ответ голос.

Кричавший — Алессандро Мори — был главой захватчиков катакомб. Он был самым опытным, и у него было больше всего сторонников — по крайней мере, тогда. В руках он держал ручной противотанковый гранатомет. Оружия было мало: не считая гранатомета у Мори, три винтовки и пригоршня пуль к каждой из них были единственным огнестрельным оружием в арсенале подземелья.

— Надеюсь, что это вам не понадобится, синьор, — ответил голос из динамика. — Церкви отвратительно кровопролитие.

При этих словах из одного из грузовиков выскочила дюжина людей в противорадиационных костюмах, но не белых, а защитного цвета. У них в руках были штурмовые винтовки с лазерным прицелом.

Мори и его люди внезапно покрылись красными точками, словно от заразной болезни. Каждая точка была наведенным прицелом: на лоб, на сердце, на руки.

— Решать, естественно, вам, — невозмутимо заключил Альбани. — Как насчет выйти поговорить?

В этот момент могло произойти все, что угодно, и история нашего маленького поселения была бы другой. В этот момент множество возможных миров могло родиться вместо того, который есть сейчас. Некоторые из них, несомненно, были бы лучше нашего. Мы никогда не узнаем этого. Факты таковы, что старый Мори закинул свой гранатомет за спину и дал своим людям знак открыть решетку. Один из людей протянул ему пластиковое покрывало, но старик грубым движением оттолкнул его.

Он приближался к кардиналу развязной походкой хулигана с окраин, каковым он и являлся в юности, до того, как посвятить себя, вместе со своими детьми и племянниками, прибыльному делу перепродажи краденых автомобилей и мотоциклов.

Старик остановился в двух шагах от Альбани. Он не мог видеть глаз кардинала за темным плексигласом маски. А если бы мог, то увидел бы, что прелат вовсе не был спокоен. Оружие стоявших у решетки охранников было направлено на него. А он был определенно легкой мишенью.

Кардинал внимательно рассматривал лицо старика. Он видел ожог, обезобразивший одну его щеку. Пальцы на левой руке были словно сплавлены в нелепый безобразный кулак.

Альбани протянул руку. Старик не пожал ее.

Он плюнул на землю.

— Снаружи холодно, — сказал кардинал.

— Я привык. Давайте к делу, без околичностей.

— Как хотите.

— У тебя есть вот эта форма, а у меня нет ничего. Я не боюсь смерти, но и терять времени здесь, снаружи, я не хочу. Говори, что у тебя есть сказать, и проваливайте отсюда. Это место наше.

Альбани покачал головой:

— Технически это не совсем верно. Для Церкви катакомбы святого Каллиста — святое место.

— У вас есть Ватикан. Вам мало? Недостаточно места?

— Даже слишком много. Особенно теперь, когда он превратился в своего рода радиоактивное open space.[21] Ватикана больше нет. Это выжженная земля.

— Это ваши проблемы.

— Мы провели шесть месяцев в подземельях Замка Святого Ангела.

— Вот и оставались бы в них. Они точно удобнее нашего дома.

— То, что вы называете своим домом, является собственностью Церкви.

— Являлось.

Альбани не ответил. Он ограничился тем, что продолжал рассматривать старика. Мори потянул руку к поясу. На его лице мгновенно выскочило пять красных точек.

Он улыбнулся:

— В этих подземельях находится сотня вооруженных мужчин. Если я не вернусь через пять минут, они выйдут и зададут вам как следует.

Альбани поднял руку. Его указательный палец задвигался как стрелка метронома, как бы говоря «нет».

— Мы давно наблюдаем за вами. Людей, выходящих… встречать беженцев, трое. Всегда одни и те же. И ружья всегда одни и те же.

Альбани жестом показал на целящихся с колена людей за своей спиной.

— Это солдаты Швейцарской Гвардии. Они используют штурмовые винтовки модели М4. Все, что я вижу с вашей стороны, — это три охотничьих ружья и старый гранатомет для боя с воды. Полагаю, вы используете его на стадионе, чтобы отметить гол «Ромы»…

— «Лацио»! — прорычал старик.

Альбани встряхнул головой. Противостояние этих команд казалось таким далеким. Футбол был вещью их прошлого, обреченной стать легендой, как Атлантида или циклопы. Тот факт, что кто-то еще мог горячиться из-за этого, был бы даже в некотором роде трогательным, если бы только этот старик не был убийцей.

«Ну что ж, Церковь не впервые унижается до разговора с убийцей, — сказал себе кардинал. — В интересах высшего блага».

— Простите, — сказал он.

А затем добавил, солгав:

— Я тоже фанат «Лацио».

Старый Мори посмотрел на него с недоверием. Его дыхание, выходившее изо рта маленькими облачками, отдавало чесноком. Зубы были в ужасном состоянии.

Красные точки танцевали на его лице. Иногда они попадали на глаза, и старик раздраженно жмурился.

Вздохнув, кардинал снял защитный пластиковый шлем. Потные волосы прилипли к черепу. Он вздрогнул на холодном воздухе — пот моментально заледенел.

— Вернемся к серьезным делам, — улыбнулся он, стараясь казаться приятным. — Несоответствие наших сил очевидно. Мы можем войти без проблем, даже если вы будете сопротивляться.

— Попробуйте, — вызывающе ответил Мори.

Он был похож на собаку, защищающую кусок мяса от бродячего пса.

Впрочем, после Великой Скорби все мы стали ими.

Бродячими псами.

— Послушай, — покачал головой Альбани, — мы выбираем не между тем, чтобы уйти, и тем, чтобы остаться. Так или иначе, но мы войдем в катакомбы.

— Почему вы не остались в своем замке?

— Потому что он слишком близко к месту взрыва. В долгосрочной перспективе уровень радиации там смертельный. Кроме того, несмотря ни на что, Рим все еще… как сказать… слишком населен для того, чтобы чувствовать там себя в безопасности. Мы переместились в сельскую местность и две недели провели в заброшенной казарме. Именно там мы нашли грузовики и оружие. А «хамви», вот тот монстр, принадлежал одному кинопродюсеру. Впечатляет, правда?

Кардинал прервался, неотрывно глядя старику в глаза.

— Я рассказываю вам эти вещи… то, что мы делали, потому что так или иначе… тем не менее… кончится тем, что…

Он показал на решетку.

— Мы можем войти силой, и в таком случае вы и ваши ребята, несомненно, составите компанию убитым вами людям вон в той яме. В таком случае вещи, которые вы о нас знаете, не будут для нас опасны. Либо вы можете впустить нас по-дружески, и у нас с вами уже будет кое-что общее. Выбирать вам. Лично я, хоть и не испытываю к вам никакой симпатии, предпочел бы договориться. Умерло уже слишком много людей. Мы больше не можем позволить себе убивать.

— Вы, священники, красиво говорите.

— Это одна из особенностей нашей профессии. Мы должны убеждать людей в том, что существует Добро и уверенность в лучшей жизни после этой. Помимо этого мы, по мере сил, должны улучшать и эту, земную жизнь. Кроме того, наша паства уже понесла слишком много потерь. Мы должны спасти как можно больше жизней. Даже если они кажутся нам наименее достойными. Даже из больного семени может вырасти прекрасное дерево.

— А у тебя проворный язык.

Кардинал разразился смехом.

— Проворный? Я? Ты бы видел, какие они проворные… — сказал он, указав большим пальцем на выстроившихся за его спиной солдат.

Возможно, веселый и искренний смех Альбани впечатлил Мори больше, чем нацеленное на него и на его людей оружие.


Максим смотрит на меня.

Его рассказы об этом дне драгоценны. Я пришел в катакомбы святого Каллиста на несколько месяцев позже, когда ситуация нормализовалась. Я знал об этом первом появлении только из рассказов Максима.

— Естественно, нас впустили. Перед нами не развернули красную ковровую дорожку, но нас впустили, особенно после того, как увидели то, что у нас было с собой. В наших грузовиках были все блага Божии. Естественно, первыми спустились Дюран и его ребята. Они вышли час спустя с выражением отвращения на лицах. Сказали, что внизу еще хуже, чем они предполагали. Большая часть сотни занимавших катакомбы людей жила в темноте и спала на холодной влажной земле. Часто — даже ничем не укрывшись. В некоторых частях воздух почти не циркулировал. Болезни и истощение угрожали жизням почти двух третей населения катакомб. Двух третей, живших в «нормальных» квартирах. Зона, занимаемая элитой, была закрыта.

Слушая своего соседа по комнате, я продолжаю наполнять и опустошать свой рюкзак, пытаясь понять, что мне может пригодиться на самом деле, или пригодится больше всего, снаружи. Сам Максим просто болтает между делом — он занят работой над одним из своих абсурдных устройств. Его «рабочий стол» состоит из двух грубых досок, лежащих на козлах — остатках строительных лесов. На досках в беспорядке валяются электронные компоненты, распотрошенные радиоприемники и портативные телевизоры, стопка печатных плат. Максим, по-видимому, наугад, вылавливает тот или иной компонент, изучает его и в зависимости от результата проверки аккуратно кладет в картонную коробку или бросает на пол.

— Что ты собираешь? — спросил я его, когда вошел, глядя на странную безделицу, постепенно обретающую форму благодаря волшебству его рук. Это было нечто среднее между радио и электрической печатной машинкой. Кто знает, сколько машин пожертвовало свои части этому маленькому Франкенштейну из металла и пластика.

— А, это… Если оно не будет работать, то просто мечту.

— А если бы заработало?

— Я работаю над ним уже много лет. Мне кажется, что я наконец-то отыскал все необходимые элементы для того, чтобы собрать его. А заработает оно или нет — это уже другой вопрос.

— Но если бы заработало, чем бы оно было?

— По сути, это радио.

— Это было радио и до того, как ты его разобрал. Но ты же знаешь, что радио больше не функционирует. Слишком сильная радиация.

— Но это радио особенное. Оно квантовое.

— Да какое бы ни было.

— Если бы у тебя было время, я бы тебе объяснил. У меня-то время есть. Но есть ли оно у тебя?

— Вот времени у меня точно нет.

— Скажем так: это радио, способное транслировать во времени. Более или менее. Коротко говоря. Транслировать, воздействуя на параллельные вселенные. В 80-е годы прошлого века одна группа ученых из Кембриджа уже создала один квантовый передатчик. По крайней мере, так гласит легенда. Проблема в том, что, поскольку у них не было приемника, они не знали, получил кто-нибудь их сообщение или нет…

— У них был только транслятор?

— Да. Его не трудно сделать. У меня много разных. Они небольшие, и для того, чтобы собрать их, нужно совсем немногое. Вот, держи. Возьми себе один из них. Я и так собирался дать тебе его. Не исключено, что еще до твоего возвращения я сумею собрать приемник.

Он вложил мне в руку маленькое устройство. Это было что-то вроде карманного электрического фонарика с приделанным к нему громкоговорителем и QWERTY-клавиатурой десятисантиметровой ширины, примотанной к фонарику при помощи редкой и ценнейшей изоленты.

Это было вовсе не похоже на радио.

Я улыбнулся, покачивая головой:

— Ты совершенно чокнутый, Максим…

Пожатие плечами. Ответная улыбка на сморщенном, как сушеное яблоко, лице.

— Что же, кроме безумия, остается нам в этом ужасном мире?


— Расскажи дальше, как вы сюда попали, — говорю я ему, возвращаясь к настоящему.

— Я узнал из надежного источника, что капитан Дюран попросил у кардинала-камерленго разрешения расстрелять на месте Мори и других глав убежища. «Дайте мне карт-бланш, и я управлюсь меньше чем за десять минут», — умолял он. Но кардинал ответил «нет». Жаль.

Я киваю.

— Да, жаль.

Если бы это произошло, это место могло бы быть раем.

Из грузовиков Ватикана выгрузили десятки ящиков еды и минеральной воды. Вода здесь, впрочем, была, из двух глубоких колодцев, выкопанных вручную. Но вода в них пахла отвратительно. Прежде, чем пить, ее надо было кипятить. А дров было еще меньше, чем воды…

Вслед за солдатами — швейцарскими гвардейцами, как они себя называли — в подземелья спустились одетые в поношенные, но чистые комбинезоны мужчины и женщины. Тамошний запах — вонь — ввел их в замешательство. Врачи пришли в ужас, увидев так называемую «больницу»: двенадцать мужчин и женщин лежали на полу из голой утрамбованной земли. У одной из них рука была перевязана серыми от грязи бинтами. Рана гноилась. Остальные лежали, не получая вообще никакой медицинской помощи.

— Это было похоже на фильм, снятый англичанами в лагере уничтожения Берген-Бельзен.[22] Те же изможденные тела и полная беспомощность. В то же время Мори и его охранники вовсе не были недокормленными. Они были здоровы, как и все остальные жители «высокого квартала». Те, кто сейчас называется Советом.

— Почему вы не ушли? Почему остались? Вы могли развернуть грузовики и отправиться на поиски другого убежища…

Максим покачивает головой:

— Не знаю. Конечно, решение принял кардинал, но никто из нас не возразил, когда он сказал, что мы остаемся здесь. Быть может, дело было в переизбытке чувств: ведь мы нашли такое большое скопление выживших. Не знаю. Мы как будто вернулись домой. Даже несмотря на то, что дома было мерзко. Если бы это был брак, то мы были бы красивой и богатой невестой, а мужем был бы нищий тролль, уводящий ее жить в мокром и холодном подвале.

Я улыбаюсь.

— По теперешним временам подвалы — это неплохо. В наше время их решительно недооценивали.

Вы созданы не для мышиной доли… — отзывается Максим.

В «Божественной комедии» Данте говорит «Вы созданы не для животной доли».[23] Но это изменение стиха вполне подходит: мы живем, как мыши, в мире, который наши предки сочли бы недостойным. Мы питаемся нечистой пищей. Мы обшариваем и разграбляем заброшенные дома, радуясь находкам, которые до Страдания посчитали бы мусором. Мы скрываемся от жестокого дневного света, прячась все глубже. Бледные, как призраки. Больные. Мы — уродливая карикатура на человечество, которым были когда-то.

Но жить, выживать — означает устанавливать строгие границы своей гордости.

— Что важно, так это жить, — отвечаю я.

Максим встряхивает головой. Его густые седые волосы (которые он даже здесь, внизу, непонятно каким образом умудряется содержать в чистоте) колышутся, как львиная грива. Максим — вылитый польский актер прошлого века Даниэль Ольбрыхский.[24]

— Я не согласен, — говорит он. — Важно и то, как живешь. Когда положение невыносимо, стиль — это все. Знаю, знаю, ты не согласен. Не заставляй себя повторять это. Но я вижу это так.

У Максима легкий, едва заметный акцент. И его итальянский решительно лучше моего. В прошлой жизни он был преподавателем теоретической физики в Санкт-Петербургском Государственном Университете. В день, когда все изменилось, он был в Риме на конференции, организованной Папской академией наук.[25] Спустя год он вошел в состав академии, а теперь, насколько известно, был последним ее членом.

— Рано или поздно меня тоже попросят выйти с какой-нибудь экспедицией, и я не вернусь. Как и другие до меня. Совет не придает науке никакого значения. В свете того, что мы натворили, нельзя сказать, что они не правы. Но в целом, теоретическая физика никого не убила. Я хочу сказать, непосредственно не убила.

Мы делили с ним эту комнату почти десять лет. Мы теперь знаем друг друга, как старые супруги. Или сокамерники. Ограниченность пространства сближает.

Или сводит с ума.

Над койкой Максима висит несколько фотографий. Прекрасная женщина намного моложе его. Две голубоглазые девочки. Это не настоящие фотографии, а вырезки из старых модных журналов. Края ободраны.

— У меня ни одной фотографии Алексии и Ирины. И фотографии жены тоже, — признался он мне однажды вечером, глядя в угол комнаты. — У меня есть только память о них. Я даже не знаю, живы ли они. Но предполагаю, что нет. Вероятней всего, что нет. К тому же, это все равно не жизнь. Даже не знаю, чего желать для них. Или для нас.

Максим объяснил мне, что всегда мечтал о сыне, так что, когда родилась его младшая дочь, он уговорил жену назвать её необычным для России именем Алексия.

Рядом с фотографиями висят четыре открытки. Бруклинский мост. Кремль. Эйфелева башня. Эрмитаж.

Потрепанные десятилетиями в сырости, края фотографий загнулись, как у пергамента. Цвета поблекли. Я спрашиваю себя, что сталось с этими городами. Они мертвы, как древние Фивы. Как храмы Ангкора. Видимо, по сравнению с местами, которые они изображают, эти изображения мало пострадали.

В последние часы Максим рассказывал мне о том, что может встретиться нам на нашем пути. Он описал мне климатические и другие изменения, произошедшие с наступлением нового Ледникового периода. О том, как, по его прикидкам, отступили моря. Он говорил о странных созданиях, бродящих снаружи в темноте и даже в бледном смертельном солнечном свете. Смертельном для нас, но не для них.

Он подарил мне все, что знал. Он положил в мой рюкзак блокнот в черном кожаном переплете, потертый и распухший от вклеенных между страниц листков.

— Что это? — спросил я его.

— Возьми. Тебе пригодится. Это плод долгой работы. Голоса множества людей, которых больше нет. Используя их, ты проявишь уважение к их жертве. И к моей работе. Читай по чуть-чуть за раз.

Перелистывая страницы пухлого молескина, я увидел десятки рисунков, карт и сложных преобразовательных таблиц. Некоторые рисунки были очень… странными. Я не знаю, как еще можно их описать. Чудовищные создания. Живые и препарированные, с хорошо видными органами между раскрытых ребер. Органами, названия которых я не знал. Думаю, что у каждого в воображении водятся подобные вещи. Однажды в библиотеке семинарии один священник, проходя мимо меня, дал мне пощечину. Когда я в ярости повернулся к нему, он ограничился тем, что указал пальцем на рисунок, который я нарисовал в тетради. Это была женщина с большими крыльями. Я нарисовал ее, не отдавая себе в этом отчета, пока учился. Вероятно, его оскорбила не сама по себе женщина, одетая довольно прилично, а наличие крыльев. Крылья были, как у летучей мыши. Возможно, будь женщина пернатой, священник принял бы ее за ангела.

Быть может, Максим точно так же механически рисовал этих чудовищ на полях своих заметок. У каждого есть свои темные стороны.

Я положил блокнот не в рюкзак, а в карман куртки. Несмотря ни на что, давление на грудь около сердца дает мне ободряющее чувство. Там она и останется на протяжении всего путешествия. В теперешние времена дружба — еще большая редкость, чем вода и тепло.


В дверях Максим на прощание сжимает меня в объятьях. Его руки когда-то были сильны, как лапы медведя, но теперь стали немощными руками старика. Потом отпускает меня и говорит:

— Будь осторожен там, снаружи.

— Буду.

— Я хотел попросить тебя кое о чем, — бормочет он неуверенно.

— Говори.

— Когда ты будешь снаружи…

— Да?

— Мне было бы приятно, если бы ты нашел время написать пару заметок в блокнот, который я дал тебе. А еще лучше, если б ты вел дневник.

— Хорошо.

— Ты увидишь интересные вещи. Иногда пугающие, но все же интересные. Наступающие времена опасны для науки, и мы должны сделать все, чтобы она пережила их. Поэтому любое наблюдение должно казаться тебе важным; я попросил бы тебя записывать все необычное, что ты увидишь или подумаешь, чтобы поделиться им с теми, кто прочтет это.

— Сделаю. Ладно. Мне пора.

Максим кивает. Потом испытующе смотрит мне в глаза.

— Ты взял радио?

— Я не люблю музыку. Она отвлекает меня. А снаружи нельзя позволять себе отвлекаться.

— Ты прекрасно знаешь, о каком радио я говорю. Возьми его.

— Хорошо.

Максим чешет голову. Плечи его лабораторного халата покрываются перхотью.

— Я заметил, что ты не положил в рюкзак Евангелие. И снял со свитера крест.

— Там, куда мы идем, Евангелие и крест могут оказаться не в почете.

— Но на свитере он все равно заметен. Видишь? Там, где был крест, черный цвет темнее. Он как будто оставил отпечаток. И Евангелие тоже еще в тебе.

— Может быть…

— И все же не знаю, достаточно ли этого. Говорят, что некоторые создания снаружи способны читать мысли.

— В таком случае, я постараюсь не думать.

— Это хорошо удается солдатам. Не знаю, способен ли на это ты.

— Посмотрим.

— Да. Посмотрим. Значит, прощай, Джон?

— «Прощай» — слишком драматично. Я предпочитаю по-итальянски: чао.

— Значит, чао, Джон.

Чао, Максим.


Я надеваю рюкзак, выхожу из комнаты, бывшей моим домом все эти годы, и не оборачиваюсь. В ней для меня ничего нет. Там мой друг, это правда. Но дружба — это вещь, которую носишь в себе, в сердце. Как ностальгию и раскаяние. Если хочешь выжить в этом ужасном новом мире, необходимо заставлять себя думать, что это так. Что чувства — это огонек, горящий в сердце. Если будешь оборачиваться, если будешь искать в памяти людей и места, которые были тебе дороги, ты рискуешь превратиться в соляной столб, как жена Лота в Библии.


4
НАРУЖУ!

Я с трудом поднимаюсь по ведущей к выходу лестнице.

Рюкзак давит на спину. Лямки натирают плечи. При этом мой груз — ничто по сравнению с тем, что тащат солдаты Швейцарской Гвардии, помимо гигантских рюкзаков несущие на себе оружие и бронежилеты. На их головах каски американского типа и очки ночного видения. У меня есть такие же, они висят на крючке моего рюкзака. Я поправляю ремень своего «шмайссера», пытаясь надеть его, как остальные. Я представления не имею, как им пользоваться, но предполагаю, что рано или поздно кто-нибудь мне это объяснит.

Какой-то человек с разбегу толкает меня в спину, и я ударяюсь о стену.

Из-за рюкзака я теряю равновесие и грохаюсь на землю. Шлем падает с меня, откатывается к противоположной стене.

Лыжню! — кричит Карл Бун, пробегая мимо меня с издевательским хохотом.

Это он толкнул меня. На нем столько оружия и вещей, что солдат занимает больше половины ширины коридора. При этом, проносясь к выходу, он гарцует, как породистый конь. То, что он может бежать со всей этой тяжестью, кажется мне невероятным.

Капитан Дюран останавливает его на лету.

— Стоять, солдат!

Бун встает по стойке «смирно», мгновенно перейдя от беспорядочного движения к абсолютной неподвижности.

— Так точно, капитан!

— Куда ты, по-твоему, идешь?

— Так точно, капитан, наружу!

— Перестань разыгрывать из себя клоуна, Бун.

— Я симулировал подобающий энтузиазм, синьор. При всем моем уважении, синьор, солдат Гвардии Ватикана не клоун, синьор. У клоунов смешная одежда и огромные носы из красной резины.

Капитан качает головой:

— Вольно. И больше не бегай. Учти, что, если ты сломаешь по дороге ногу, нам придется бросить тебя.

— Чтобы быть спасенным туземцами, синьор? Чтобы выучиться плясать «хулу»?[26]

— Вероятнее, чтобы пройти кулинарную практику. На вертеле. А теперь иди.

Бун отдает честь и продолжает двигаться к выходу.

Дюран протягивает мне руку, чтобы помочь подняться.

— Все в порядке, святой отец? Вы не ушиблись?

Я выпрямляюсь и отряхиваю куртку.

— Ни царапины. Кроме моего достоинства, ничто не ранено.

— Эти раны самые тяжелые. Вы поели что-нибудь?

— Я был не очень голоден.

«Особенно теперь, когда почувствовал твой запах», — хочу прибавить я. От одежды Дюрана исходит тошнотворное зловоние. Точно такое же, какое я почувствовал, когда мимо проходил Бун.

— Съешьте что-нибудь, отец Дэниэлс. Этой ночью нас ожидает небольшая прогулка. Потом вы привыкнете, но первые километры будут непростыми, учтите это. Как вы чувствуете себя с рюкзаком?

— Не так плохо, как ожидал.

— Хорошо. Конечно, если у вас будут проблемы, мы разделим ваш груз между солдатами.

— Думаю, я справлюсь.

В комнате я долго простоял в сомнениях перед раскрытым шкафом, прежде чем отказаться от мысли взять с собой подаренную кардиналом бутылку виски. Я отдал ее Максиму, который при виде ее потерял дар речи.

Тем лучше. Она бы разбилась, когда я упал. И в любом случае, это была чересчур хрупкая вещь для того, чтобы носить ее в опасном внешнем мире.

Я дотрагиваюсь до кармана куртки, и ощущение черного блокнота, подаренного Максимом, ободряет меня. По сути, бутылка была способом отблагодарить его за подарок.

— Все в порядке? — спрашивает Дюран. Остальные стоят за его спиной и уже готовы открыть огромную герметичную бронированную дверь, изолирующую убежище от отчаяния внешнего мира. — Противогаз работает?

— Я готов, — отвечаю я искаженным фильтрами голосом.

Хотя на самом деле я вовсе не уверен в этом.

— Не забывайте проверять дозиметр.

Я смотрю на устройство. Это не кустарная безделушка вроде тех, которые каждый из нас держит в комнате. Этот был сделан еще до Великой Скорби. Пластик, покрывающий контрольную панель, затерт до такой степени, что стал скорее матовым, чем прозрачным, но в любом случае, дозиметр — бесценное сокровище.

— Если дойдет до красного, возвращайтесь назад как можно быстрее. Ясно?

Я утвердительно киваю.

Внешняя среда в некоторых местах до такой степени насыщена радиацией, что даже костюм и маска недостаточны для защиты. Снаружи дозиметр — самое важное оружие. Твое единственное оружие против невидимого смертельного врага.

Дюран улыбается:

— Тогда идем.

Я смотрю на часы. Восемь.

Два человека — капрал Диоп и рядовой Битка — стоят у первой двери. По знаку командира они приводят в движение бронированную дверь. Ее притащили сюда из хранилища расположенного неподалеку банка. Работы по ее снятию и транспортировке длились три месяца. Установка потребовала еще двух недель. При виде команд, посменно отправляющихся на опаснейшие внешние работы, в моей памяти воскресали старинные литографии, изображавшие перевозку и возведение обелиска на площади Святого Петра. Вереницы людей, похожих на муравьев. Мы сделали шаг назад на четыре сотни лет.

Под наблюдением четырех служащих Совета Битка и Диоп вдвоем поворачивают огромное металлическое колесо. Дверь Фише-Бош[27] открывается медленно, миллиметр за миллиметром поворачиваясь на огромных петлях. Двое других — итальянцы, имена которых я никак не могу вспомнить, — направляют оружие в темноту за дверью. Но когда дверь открывается, за ней оказывается только ночная тьма. Электрические лампочки — редчайшие предметы неописуемой ценности — только местами освещают ведущие к решетке ступени. Когда-то здесь были камеры наблюдения, а еще раньше — караульные, но после установки бронированной двери Совет предпочел не тратить электроэнергию и запчасти на поддержание видеонаблюдения. И никто больше не хотел стоять на посту снаружи. Слишком опасно.

Я поднимаюсь по ступеням, чувствуя, как сильно бьется мое сердце. Я готов к чему угодно. Каждый шаг может оказаться последним. Люди из совета закрывают дверь за нашей спиной, как могильщики, закапывающие яму. Мы продолжаем подъем. В нервном свете фонариков, которые несут идущие впереди солдаты, искрятся сугробы и покрывающий перекладины решетки лед. В тишине мрачно звучат шаги по снежной корке, продавливающейся со звуком рвущейся бумаги. Мы без проблем подходим к решетке. Повторяя за остальными, я надеваю снегоступы, которые мы находим в сарайчике около заброшенной будки часового.

Пока мы готовимся выйти за пределы огражденной территории, я смотрю на ночь, и мне кажется, что ночь смотрит на меня. Это взгляд, от которого до самого сердца пробирает дрожь. Ледяной ветер воет вокруг, сгибая нас пополам как от непомерного груза. За той стеной, невидимые, но существующие, находятся ямы, полные трупов — невинных жертв Городского Совета.

Говорят, что по ночам слышны их стоны, поднимающиеся из-под покрытой снегом земли. Этой ночью слышен только шум ветра, но и он звучит достаточно скорбно.

Дюран похлопывает меня. Он дает мне знак двигаться.

Пока Битка открывает дверь, Диоп водит по сторонам своим автоматом. Это не «шмайссер», а гораздо более современная модель с прикрепленным к стволу фонариком.

Дюран приближает голову к моему замерзшему уху:

— Пешком нам придется идти недолго. Всего пару километров. Оставайтесь в центре команды и старайтесь не терять тепло. Хорошо? Противогаз в порядке?

Я могу только кивнуть.

Битка открывает решетку. Он дает знак проходить, изо всех сил вглядываясь в темноту за лучами фонариков.

Мы торопимся выйти за пределы огражденной территории. Венцель и Бун замыкают цепочку.

Мне странно передвигаться в открытом пространстве. Я столько времени прожил под землей, что, окажись я под звездным небом, наверное, испытал бы шок. Но звездные небеса остались в прошлом.

Покрывало облаков, из которых идет мелкий липкий снег, кажется низким потолком могилы. Иногда я говорю себе, что Земля превратилась в огромный склеп, в могилу человечества, а мы, выжившие, — всего лишь докучливая статистическая погрешность, смехотворный остаток в почти идеально удавшейся математической операции.

В такой вьюге очки ночного видения бесполезны.

Мы бежим пригнувшись, как будто бы двигаясь по туннелю. И это действительно так: вокруг нас туннель холода и тьмы, в котором каждый шаг может оказаться последним. Историй о том, что случается снаружи, огромное множество. Когда слушаешь их под защитой четырех стен, они вызывают улыбку, если не желание поднять рассказчика на смех. Но здесь совсем другое дело. Здесь, снаружи, вы один на один — ты и темнота. Ты и смерть.

Мы идем там, где раньше была улица. Сугробы, то здесь, то там показывающиеся по сторонам, — это не просто сугробы. Это автомобили, погребенные под снегом и захваченные льдом. Мысль о том, что во многих из них до сих пор находятся трупы, тревожит. Я видел их собственными глазами, когда бежал по этой улице в противоположном направлении, спасаясь из полуразрушенного, смертельно раненного города.


Машины были тогда видны. Металл почти не защищал от смертельного действия радиации. За стеклами этих машин находились мужчины и женщины, а также много детей. Как в спортивных купе, в «мерседесах» класса SLK,[28] так и в поломанных машинах иммигрантов, доверху набитых тюками.

И людьми.

Я помню зеленое опухшее лицо с щекой, прижатой к стеклу, как присоска. Как будто тот человек превратился в морское чудовище.

Я помню одного политика, сидевшего в своей черной бронированной «лянче»,[29] как мумия фараона.

Перед моими глазами все еще стоит образ молодой женщины, которая в предсмертных судорогах вонзила ногти себе в глаза. Ногти, которые даже после ее смерти продолжат удлиняться, как кошмарное растение.

Но ужаснее всего были дети. Они были похожи на брошенные на сиденья куклы. Длинные, нежные волосы, обрамляющие оскал трупа. Дети, завернутые в плед или сидящие в объятьях матери, охваченные смертью словно в борьбе. Тогда прошло всего две недели со Дня Великой Скорби. Так его называет Церковь, чтобы избежать более распространенного названия — Судный День.

Несчастный, бежавший вместе со мной из опустошенного города, открыл дверь одной из машин, привлеченный, видимо, блеском драгоценностей пассажирки. Шея женщины настолько вздулась от разложения, что изумрудное колье и автомобильное сиденье казались гарротой.[30] Человек, которому, судя по тому, как он кашлял и харкал, оставалось всего несколько дней до того, чтобы тоже стать трупом, хищным движением открыл дверцу и протянул руку к шее женщины.

И вдруг с криком повалился на землю.

Исходивший из открытой дверцы запах был ужасен, от него перехватывало дыхание.

Человек пытался отползти, но тело мертвой, лишенное опоры в виде дверцы, вывалилось на него, как пакет желатина. Казалось, это сцена из фильма ужасов.

Я прошел дальше, не останавливаясь. Потом крики человека прекратились, он пришел в себя. Но вонь гнилья надолго осталась в моих ноздрях.


Сейчас на мне противогаз, и резиновый запах перебивает смрад гниющего мира.

Я не чувствую, как пахнут люди, запертые внутри машин. Возможно, они уже давно никак не пахнут.

Их десятки, этих похороненных под снегом автомобилей, этих семейных склепов.

Мы идем по необъятному кладбищу.

Мы идем, как мне кажется, часа два, но часы показывают, что не прошло и тридцати минут.

На окраинных улицах пробки. В первые дни очень многие пытались спастись бегством. Периодически встречаются останки цепных аварий: автомобили вогнаны один в другой, как детали чудовищного пазла. Снег милосердно скрывает мертвых. Как саван. В свете фонариков детали возникают обрывками. Временами мощные порывы ветра, словно гигантская рука, сдвигают нас в сторону или прижимают к земле. Мелкий снег собирается на оторочке куртки-анорака,[31] колет глаза и незащищенную кожу лица.

Меня практически прибивает к первой попавшейся стене. Это деревенское кирпичное здание.

Люди вокруг меня останавливаются.

Чья-то рука хлопает меня по спине, заставляя подскочить на месте.

Дюран указывает рукой на снежную стену впереди. Потом стучит указательным пальцем по моей груди.

— Проверяйте дозиметр каждые пять минут. Вы сделали это?

— Нет.

— Покажите.

Капитан приподнимает пластиковую панель, подвешенную к левому карману моего анорака.

— Бояться нечего, — заключает он, — все в норме. Запомните — каждые пять минут.

— Надеюсь, вы знаете, куда мы идем.

— Будьте спокойны. Это там, впереди. Осталось немного.

Я киваю, но Дюран как будто колеблется. Как будто бы он хочет сказать что-то еще. И еще он смущен.

— Святой отец, я хотел спросить…

— Да?

— Не могли бы вы помолиться? Я хочу сказать, среди нас нет добрых христиан, но мы все думаем, что от молитвы хуже не будет.

Я смотрю на него. Киваю:

— Хорошо.

Я воздеваю руки. Закрываю глаза. Колючий снег тает на моем лице, стекая по щекам, как слезы.

— Господь, всемогущий отец, мы вверяем свою жизнь твоему милосердию. Мы надеемся на твою защиту, вступая в долину смертной тени. Не откажи нам в Своем благословении и даруй нам силу своей могучей длани. Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа.

«Амен», — бормочут вокруг меня. Но первым, что я вижу, открыв глаза, оказывается лицо Карла Буна, насмешливое и издевательское.

— Прекрасные слова, святой отец. Действительно прекрасные. Признаюсь, что, когда вы сказали вот это вот насчет долины смертной тени, я, чтоб не сглазить, схватился за яйца,[32] но в целом это было очень даже неплохое выступление.

— Хорошо, — вздыхает Дюран, покачивая головой. — Постараемся продолжить путь. Спасибо, отец Дэниэлс.

— Не за что.

— А ты, Бун, постарайся держать при себе свое мнение. Оно никого из нас не интересует.

Не прибавив ни слова, Дюран поправляет на плече свой автомат.

— Идем.


Мы двигаемся вдоль почерневшей от копоти стены.

— Куда мы идем? — спрашиваю я.

— На небольшую разминку, — скалится Бун.

После этого он уходит вправо, и его фонарик освещает очередную машину. Очередную могилу.

Вскоре он исчезает в метели. Диоп, не говоря ни слова, занимает его место справа от меня. Повязки, которыми замотана его голова, похожи на головной убор туарега.[33]

Я чувствую беспокойство, находясь среди людей, которых еще не знаю, в которых совсем не уверен. Меня тревожит то нахальство, с которым они встречают неизвестность. Одна только мысль о том, чтобы находиться здесь, снаружи, среди ядов и опасностей ночи, привела бы в ужас любого нормального человека. А эти солдаты, эти наемники — они ведь именно наемники, — шагают себе по открытому пространству со спокойствием, в котором есть даже что-то абсурдное.

Несмотря на уверения капитана Дюрана, мы идем долго, двигаясь в потемках, как световой червь. Мы идем по опустошенной земле, и в чуждом пейзаже даже звук наших собственных шагов вызывает тревогу. В течение получаса мы продвигаемся гуськом, и каждый следует за светом фонарика впереди идущего, полагаясь на то, что самый первый знает, что делать и куда идти. В какой-то момент, когда мы, может, преодолели пять миль, а может, прокружили все это время на месте, насколько я знаю, Бун возвращается ко мне, передвигаясь с осторожностью.

— Вы слышали, святой отец? — спрашивает он меня по-немецки.

Я автоматически отвечаю ему.

— А, так вы говорите на моем языке!

Я мог бы ответить ему: «И на семи других». Но я только киваю в ответ.

— Я вернулся, чтобы предупредить вас, святой отец.

— Предупредить? О чем?

— Об опасности.

— Какой опасности?

— Упасть.

Я смотрю на него в недоумении. Он широко улыбается, и прежде, чем я успеваю отреагировать, хватает меня за ремни рюкзака и отбрасывает на большое расстояние.

Вопреки моим ожиданиям, я не падаю на землю, а продолжаю лететь в пустоту. Машу руками, пытаясь сохранить равновесие, но безуспешно. Я падаю, и падение кажется бесконечным.

Я низвергаюсь в ничто.

Яма!

Глубокая!

Я шумно приземляюсь в мягкий снег. Погружаюсь в него на метр. С меня слетает противогаз. Попавший мне в рот снег имеет металлический привкус. Привкус обгоревшего железа.

Я поднимаюсь на ноги. Кое-как нашариваю и натягиваю обратно противогаз. Я в полной темноте. Совершенно непроглядной. Пока я поднимался, я почувствовал руками что-то на дне ямы, нечто вроде шара, и еще какие-то длинные предметы, сломавшиеся под моим весом. Я поднимаю шар и ощупываю его. Через перчатки я ощущаю гладкую поверхность с двумя небольшими отверстиями. «Шар для боулинга», — говорят мне детские воспоминания. Но как только я снимаю перчатку и беру шар голой рукой, дрожь проходит по моей спине.

Это не шар.

Я держу человеческий череп: вот глазные впадины, потом неровная поверхность зубов… Я выпускаю находку из рук. Мои пальцы касаются других предметов, показавшихся мне палками, но это, должно быть, кости.

На четвереньках я отползаю назад, пока спина не наталкивается на что-то твердое. Это стена. Гладкая. Опираясь на стену, я поднимаюсь на ноги и поначалу слышу только свое тяжелое дыхание в противогазе. Шум крови в ушах.

Потом замечаю еще какой-то звук — настолько тихий, что мне кажется, будто это мое воображение.

Но потом я понимаю, что это не так. Что в темноте передо мной действительно есть что-то, от чего исходят ужасные звуки: рычащее животное. Оскалившееся. Огромное.

Оно все ближе.

Я смотрю вверх.

Ничего.

Мелкий снег падает мне на лицо и колет глаза. В темноте я его не вижу.

Животное всего в нескольких шагах от меня. Оно останавливается. Я чувствую, что оно рассматривает меня.

Я стараюсь задержать дыхание. Не делать движений.

Какой-то шорох в темноте справа от меня.

Звук чего-то рвущегося слева внизу.

Прикосновение чего-то к моей ноге.

Это не одно животное. Их несколько. Прижавшись спиной к стене, я оказываюсь в кольце.

Они стоят совсем близко.

Внезапно сверху спускается полоса света. Потом вторая.

Они освещают меня и режут мне глаза.

Открывшаяся мне сцена леденит кровь.

Три ужасающие создания удирают от пролившегося сверху света. Прикрывая глаза руками, они спотыкаются в глубоком снегу. Лучи их ищут, поражают их.

— Держи! — кричит голос и кидает что-то. На лету оно попадает в мое поле зрения, я вижу металлический отблеск, а затем предмет исчезает, провалившись в снег у моих ног.

Я наклоняюсь, чтобы поднять его. Это нож с лезвием не менее двадцати сантиметров в длину. Он заточен, им можно убить.

— Пусти его в ход, козел! — кричит другой голос.

Свет фонарей передвигается, давая монстрам возможность атаковать. После секундного колебания, все трое возвращаются и снова окружают меня.

Надень очки! — кричит кажущийся мне знакомым голос.

Сначала я не понимаю. Потом дотрагиваюсь до прибора ночного видения, находящегося на шлеме, и опускаю его.

Мои очки не настолько современные, как у других членов команды. Они сильно потерты и как минимум на два поколения старше, чем у Буна и капитана Дюрана. Но они выполняют свою задачу, и сразу, потому что свет выключается, и огромная яма, в которую я попал, снова погружается в темноту.

Три светящиеся фигуры двигаются около меня, как эктоплазма, выделяясь из зеленого тумана, в который прибор ночного видения преобразует темноту. В таком виде они еще ужаснее. Живые мертвецы, как в кино. Они передвигаются медленно, но их движения неожиданны, животны, несмотря на то, что они не могут быть животными. Это человеческие существа, это должны быть человеческие существа, хоть и ужасно мутировавшие. Я чувствую запах гнилого мяса даже через противогаз.

Ни один из них не вооружен. Они двигаются осторожно. Они боятся меня. Моего ножа. Они каким-то образом знают, что я вооружен. Они ходят вокруг меня, рассматривают меня. Они видят в темноте.



Как будто прочитав мои мысли, один из них кидается вперед, пытаясь застать врасплох. Его рука — его коготь — ранит мое плечо. Острая, жгучая боль. Другие руки двигаются, ищут меня, ранят меня. Я инстинктивно реагирую. Нож летит вперед, пронзает плоть. Это рука. Кровь растекается, как пятна света на застывшей фигуре. Я наношу еще один удар. И еще один. Я двигаюсь вперед, дважды ударяя в пустоту, после чего снова попадаю по чему-то живому. Одна из фигур падает на землю, извиваясь, как комок змей. Что-то царапает мою шею сквозь одежду. Я рублю с плеча. Рык, падение. Теперь охотник — я. Последний стоящий на ногах монстр отступает, двигаясь прыжками. Не отдавая себе отчета в том, что я делаю, я размахиваю руками в снегу, рычу, как медведь, бегу за ним, валю его на землю. Я пронзаю его спину ножом, трижды, охваченный ужасом от раздающегося дикого крика, пока наконец не понимаю, что этот животный рев — мой.

Я оборачиваюсь, готовый к новым ударам. Одно из созданий двигается, катаясь по земле. Я наношу ему удар по голове. Еще один. Раздается звук чего-то раскалывающегося, и тварь больше не двигается.

Крепко держа нож в правой руке, я сгибаюсь, тяжело дыша. Я дышу в противогаз, поэтому очки моментально запотевают. Все становится расплывчатым. Я срываю с лица прибор ночного видения, и правильно делаю, так как внезапно множество полос света спускается сверху, освещая дно ямы. Я смотрю вверх. В мерцании падающего снега я вижу лучи шести мощных ручных фонарей. Все кажется мне волшебным, как когда в детстве просыпаешься от кошмара и одну за другой опознаешь вещи, которые тебя испугали.

От крови снег стал розовым, как клубничное мороженое. Три темных тела лежат в беспорядочных позах. Одно из них еще шевелится. Дергает ногой, рукой. Приходит в себя. С высоты раздается выстрел, и голова монстра взрывается. Две, три фигуры спрыгивают на дно ямы.

— Давай, священник! Вылезай!

Рука Буна протягивается ко мне.

— Ты прошел испытание, священник. Давай, ты же не хочешь остаться там в компании этих гнойных мешков?

Я ошарашенно смотрю на три тела. Распухшие лица в гнойниках и язвах. Ногти, длинные и острые, как когти.

— Что… Что это? — мямлю я.

Бун пожимает плечами.

— Они не такие, как зомби из кино. Они живые. Люди, живущие в руинах. Мародеры, по самые яйца пропитанные радиацией. Посмотри на лица. И это еще довольно свеженькие. Видел бы ты по-настоящему гнилых. Вот те действительно похожи на живых мертвецов.

Он тянет меня за плечо в сторону металлической лесенки, висящей на двухметровой высоте на стене, выложенной ужасно грязным голубым кафелем. Без видимого труда подсаживает меня, и я вскарабкиваюсь по лесенке. Четыре руки помогают мне перелезть через бортик.

Я оборачиваюсь.

Бун вернулся назад, к противоположному краю ямы. Храпя, как лошадь, он разбегается. Его ноги мелькают с бешеной скоростью, перемалывая утрамбованный на дне снег. За полтора метра до края он делает прыжок и хватается за нижнюю перекладину лесенки. Вскарабкавшись ловко, как обезьяна, он усаживается передо мной, широко расставив ноги и состроив гримасу.

— Битка! — кричит он. — Проверь, не наделал ли святой отец в штаны.

Связист ухмыляется, но остается на месте.

Бун протягивает мне мой прибор ночного видения, а потом дает пощечину.

— Знаешь, сколько стоят эти очки, священник?

— Это бассейн! — кричу я. — Что делали эти мертвецы на дне бассейна? Зачем ты меня туда сбросил?

— Это я ему приказал, — отвечает за Буна капитан Дюран, вставая передо мной в расслабленной позе, выражающей молчаливую угрозу. Его руки сложены за спиной, как будто он ни капли не боится моей реакции.

Зачем?

— Мы все через это прошли. Считайте это обрядом инициации. Мы должны были убедиться в том, что в случае необходимости вы сможете управляться с оружием. Но прежде всего, мы хотели узнать, способны ли вы пожертвовать чужой жизнью для того, чтобы спасти свою. Или жизнь своего соратника.

— Обряд? Чей обряд? Вас, так называемых швейцарских гвардейцев?

— В некотором смысле. Мы называем его Триер.[34] Не спрашивайте, почему. Как бы то ни было, вы неплохо справились, правда?

— Их было трое. А если бы они меня убили?

— Тогда они бы вас съели. Откуда, вы думаете, на дне бассейна взялись кости?

— Вы хотите сказать, что держите мутантов-каннибалов на дне бассейна, чтобы тренировать своих людей?

— Мы не держим их там постоянно. Только когда нужно. И потом, их еще нужно подготовить. Морить голодом, дразнить. Чтобы приготовить хороший Триер, нужна целая неделя. Обычно мы делаем его с одним зомби. Но в вашем случае нам пришлось немного поимпровизировать. По мнению Буна, один хорошо натасканный противник эквивалентен трем нетренированным зомби. Мне думается, что это не совсем так, но испытание пройдено. Ну! Мы снова друзья?

Я резко отталкиваю протянутую им руку.

— Дерьмовые вы друзья!

Дерьмовые… — усмехается Бун. — Ну и дела!

— Заткнись, Бун, — приказывает капитан.

Тот затыкается.

— Медицинскую помощь святому отцу. Руку и шею. Продезинфицировать и забинтовать.

Потом, обращаясь к остальным, добавляет:

— Отец Дэниэлс прошел испытание. Теперь мы знаем, что он в состоянии стать членом нашего отряда, с равными правами и обязанностями. Мы знаем, что он готов биться и что он будет прилагать к этому все силы. Поздравьте его и поприветствуйте как члена команды.

Один за другим, они подходят ко мне: Битка, Диоп, Карл…

Они поживают мне руку, тихим голосом произнося несколько слов или, в случае Битки, шутку.

Последним передо мной встает Бун. Он смотрит мне в глаза с этой своей вечной полуулыбкой на лице. Потом протягивает руку.

— Без обид, священник?

Некоторое время я не отвечаю.

Потом жму его руку.

— Без обид.

Поднимается ветер, завывающий, как привидение.

Стрелка дозиметра опасно близка к красной зоне. Я думаю, что если бы она издавала звуки, то это был бы жалобный вой ветра, пытающегося сорвать с нас одежду и мясо.


5
МОНСТРЫ ПОЯВЛЯЮТСЯ

Молча мы снова отправляемся в путь сквозь мелкий снег, с каждой минутой становящийся все гуще. Мне кажется, что в группе изменилось что-то важное. Теперь они говорят громче, как будто до этого у них было, что скрывать. Я как будто бы перестал быть чужим.

Я ускоряю шаг и догоняю Дюрана во главе колонны.

— Капитан!

— Да, святой отец?

— Каких еще сюрпризов стоит мне ожидать на пути в Венецию?

Дюран отвечает, не оборачиваясь. Его голос звучит искаженно из-за противогаза и шума ветра.

— С нашей стороны — никаких. Но я не исключаю, что сюрпризы будут. Вы, наверное, заметили, что снаружи довольно опасно?

— То есть, даже без вашего участия, вы хотите сказать?

Дюран встряхивает головой.

— Ну вы же выпутались из этого дела, не правда ли?

— Уж точно не благодаря вам!

Офицер не отвечает. Он продолжает идти, глядя прямо перед собой.

— Вы бы позволили им убить меня? — спрашиваю я.

— Нет.

— А у бассейна высказали, что да.

— Да, я это сказал.

После этого странного обмена репликами мы идем молча. Тьма вокруг нас не предвещает ничего хорошего.

— За сегодняшний день это уже второе падение, которым я обязан Буну. В первый раз идея была тоже вашей, капитан?

— Нет, это его дела. Я тут ни при чем.

— Я ведь мог умереть на дне этого бассейна.

— Могли, но этого не произошло. Как там говорил этот святой? «Что не убивает меня, то делает меня сильнее»…

— Это написал Фридрих Ницше. Он кто угодно, но только не отец Церкви.

— Да ладно, Ницше? Сколько всего узнаешь, общаясь с вами, священниками!

Улыбаясь, Дюран ускоряет шаг. Спустя несколько минут я отказываюсь от попыток угнаться за ним. Зато самого меня нагоняет Бун.

— Вы все еще злитесь? А я думал, что прощение — это, типа, обязательно для священников, — поддразнивает он меня.

— Прощение предполагает покаяние.

— Но я раскаиваюсь, ваше святейшество. Искренне раскаиваюсь.

— Ага, конечно.

— Если бы дело приняло дурной оборот, мы бы вмешались.

— Мне уже сказали. Но уверяю тебя, что, на мой взгляд, оно и успело принять дурной оборот, а все только стояли и глазели.

— Ой, это вы насчет той пары царапин? Видел я их. Шрамы вам очень пойдут. Они дадут вам прекрасную тему для разговоров с женщинами.

— Бун, ты что, издеваешься?

— Зовите меня просто Карл, святой отец. И можно мне называть вас Джек?

— Нет.

— Ну почему?

— Потому что меня зовут Джон, а не Джек. Джон Дэниэлс, а не Джек Дэниэлс. Не как виски.

— Ладно, как хотите. Так что, вы действительно соблюдаете этот обет, как он там называется?

— Зависит от того, какой обет ты имеешь в виду.

— Ну тот, который запрещает связываться с женщинами. Вы из-за это обиделись, да?

— Он называется обет безбрачия.

— Но вы?..

— Да. Я — да.

— Ладно, я пошутил. Знаю я, что такое обет безбрачия. Я тоже когда-то принял его. Теперь, конечно, соблюдать его стало значительно легче. Женщин вокруг немного, и эти немногие определенно не красотки. Да к тому же воняют.

— Все мы воняем, Бун.

Карл.

— Хорошо, Карл. Как хочешь, Карл.

— От женщины ждешь грациозности и утонченности, а не того, что она будет вонять мокрой псиной или протухшим сыром. В том месте, если вы понимаете, о чем я…

— Понимать-то я тебя понимаю. Но дело в том, что есть некоторые вопросы, которые мне не хочется с тобой обсуждать.

— Ладно. Эй, видели — вон там?

— Где?

Бун моментально меняет тон. Теперь он донельзя серьезен.

— Жди здесь. Спрячься за ту машину.

Он указывает на конический сугроб. Я спрашиваю себя, какая машина скрывается под этим тяжелым белым покрывалом. Быть может, это один из начавших появляться на европейских улицах маленьких электромобилей, имевших все шансы вытеснить старые машины, если бы не ударил молот Скорби?

Я бегу к укрытию. Бун прижимается к земле, направив автомат в темноту. Прибор ночного видения не обнаруживает никаких признаков движения. Я не понимаю, что же такое мог увидеть солдат. Я делаю чуть заметное движение, чтобы встать, но тот, даже не повернувшись в мою сторону, делает знак пригнуться и не двигаться. Как будто у него глаза на затылке.

Я не двигаюсь.

Проходит минута. Две.

Наконец я вижу то, что встревожило Буна: цепочка из шести существ, с виду человеческих, но полностью покрытых белым тряпьем, как призраки саванами. Они двигаются осторожно, шаг за шагом, как какие-нибудь вялые животные вроде ленивцев, двигая глазами по сторонам в поисках чего-то. Как будто их глаза — электрические фонарики, способные шарить в темноте. Они, видимо, не вооружены, но от их очертаний, тем не менее, исходит ощущение нешуточной опасности.

Я потерял Буна из виду. Он как будто бы смешался со снегом. Остальных тоже не видно. Куда они все попрятались?

Как будто бы вместо того, чтобы подумать про себя, я произнес эти слова вслух, выдав тем самым свое местоположение, — один из призраков приподнимает голову, направив нос в мою сторону. Он принюхивается. Противогаза на нем нет. Его очертания похожи на человеческие, но глаза неестественно неподвижны. Они похожи на глаза покойника.



Белая фигура делает шаг в сторону моего укрытия. У меня стынет кровь.

Еще шаг.

Я чувствую его запах даже через фильтр противогаза.

Это не гнойное зловоние, как у живых мертвецов со дна бассейна.

Это приятный запах…

Внезапно я вспоминаю слово.

Парфюм.

Как давно не пользовался я парфюмом!

Страдание убило запахи.

Даже еда больше не пахнет приятно, когда готовишь ее на зловонной керосиновой горелке или разогреваешь на ржавом гриле, перепачканном жиром и копотью от бесчисленных предыдущих блюд.

А вот запах этого существа чист и приятен. Это запах цветов. Я хочу высунуть голову из укрытия, чтобы насладиться им.

Какая-то рука оттаскивает меня назад. Бесшумным рывком затыкает мне рот, не давая закричать.

Я оказываюсь на животе, плотно прижатым к земле. Я не могу пошевелиться… Будто парализован.

Металлический запах ледяного снега вытесняет аромат этого ангельского создания, этого…

Рука освобождает мой рот и с силой поворачивает меня на спину.

Бун смотрит на меня с любопытством. Но даже улыбка на этом лице кажется зловещей.

— Слушай, священник, да ты в рубашке родился! Ты только что спасся от Мускула! Тебе бы эту историю внукам рассказывать, если бы Церковь не запрещала тебе иметь их…

— Что это было? что такое Мускул?

Обернувшись, я с ужасном вижу, что это создание все еще здесь, в нескольких метрах от нас. Как ни в чем не бывало, Бун встает, протягивает мне руку и, когда я беру ее, дергает меня, как вырывает корешок из земли.

— Мускул — это вот это, — говорит он громко, указывая пальцем на белое создание. — Шесть раз по центнеру мяса без глаз и ушей, но с тончайшим нюхом.

Он направляется к существу, которое совершенно не замечает его и разворачивается, чтобы присоединиться к своим, удаляющимся в противоположном нашему направлении.

— Это странные создания. Видишь?

Он показывает на морду — по-другому это не назовешь — этого существа. Его черты напоминают летучую мышь: плоский нос с широкими ноздрями, пустые, слепые глаза, на которые страшно смотреть.

Еще два солдата показываются из темноты.

Невероятно, но существа не замечают их и продолжают двигаться в унисон: шаг шестью правыми ногами, затем шаг шестью левыми… Они как будто составляют единое существо, разделенное на шесть тел. Не обращая внимания на проходящих рядом солдат, создания продолжают свое движение с такой точностью и ритмичностью, что можно подумать, что они идут так с начала времен и могут продолжать веками без остановки.

— Что это? — спрашиваю я шепотом.

Бун и не думает понижать голос.

— Это органы чувств. Органы чего именно? Мы этого не знаем. Мы знаем только, что эти монстры бродят повсюду, принюхиваясь к воздуху и наплевав на радиацию и на опасности внешнего мира. Их всегда шестеро, и может показаться, что это всегда одни и те же, но это не так. Однажды с крыши одного дома мы видели три группы, патрулировавшие территорию чуть больше футбольного поля. Потому что они именно патрулируют. Патрульные обходы. Поисковые экспедиции.

— Поисковые экспедиции чего?

Бун собирается почесать голову под шапкой, но останавливается. Заиметь пусть и простую царапину — это не лучшая идея даже внутри убежища. И уж тем более — снаружи.

Создание проходит мимо нас, ритмично двигая руками и ногами, как машина, и удаляется в темноту.

Дюран набрасывается на Буна, как коршун на кролика:

— Бун, идиот чертов!

— Эй, эй, капитан, за что вы на меня кричите? Что я такого сделал?

— За священника отвечал ты!

— Но я же не виноват, что этот чертов Мускул пошел прямо на него!

Он наклоняется к моему плечу. Оттягивает маску. Обнюхивает меня.

— Да он не сделал «обрызгивание»! Капитан, он не обрызгался! Естественно, они его учуяли.

Дюран качает головой.

— Если бы они его обнаружили, он был бы сейчас мертв.

Он тоже на миг отрывает резину противогаза, обнюхивает мою форму, а потом раздраженно тычет пальцем в сторону Буна:

— Ты! Займи мое место в голове колонны. Я сам займусь отцом Дэниэлсом.

Солдат удаляется, матерясь сквозь зубы.

— Многовато эмоций для одного дня, правда? — говорит капитан.

— Пожалуй.

— Мы называем их Мускулами…

— Знаю.

— …потому, что они кажутся частями единого организма. Как будто они — руки и ноги, отрезанные от человеческого тела, но все же способные действовать скоординированно.

— Выходит, это не люди?

— Не совсем. Не в привычном смысле. Это странные создания, но при этом они кажутся почти нормальными по сравнению с остальными… вещами… которые бродят на поверхности.

— А что они делают? Они опасны?

Капитан морщится:

— Скажете тоже! Мускулы — охотники. Они гипнотизируют своих жертв при помощи странного запаха. Как они вырабатывают этот запах и что они делают со своей добычей, мы не знаем, но не думаю, что они ловят людей для чего-то приятного.

— Они кажутся такими вялыми…

— Их сила в количестве. Прямо сейчас вокруг нас может быть десять-двенадцать таких отрядов, если их можно так назвать. На самом деле, мне кажется, что это такая форма огромного организма, разделенного на части. Представьте себе окружность: снаружи находятся шесть Мускулов. А внутри… Мы считаем, что внутри должен быть Мозг. Но мы никогда не подходили достаточно близко для того, чтобы убедиться в этом.

Белые фигуры растворились в снегу. Исчезли. Как будто их никогда и не было.

— Бун говорил о каком-то «обрызгивании».

Дюран кивает:

— «Обрызгивание», да. Ну, это штука, которую мы всегда делаем перед тем, как выйти наружу. Вы, наверное, заметили, как мы все пахнем…

— Такое трудно не заметить.

— Мы приобретаем этот запах, обрызгиваясь… такими вещами…

— Вроде чего?

— Вроде… Ну, вроде вот этого…

Он открывает карман рюкзака и достает оттуда запачканный чем-то желтым платок. В него завернута малюсенькая склянка из коричневого стекла, в которой когда-то, вероятно, хранилось какое-то лекарство. Дюран отвинчивает крышку и вытряхивает себе на перчатку что-то маленькое и черное. Улыбаясь, подносит это к моему носу.

Даже сквозь фильтры это моментально производит на меня оглушительный эффект. Если бы Дюран не поддержал меня, я упал бы на землю.

— Господь всемогущий! Что это за вонь?

Дюран закрывает пузырек.

— А вы как думаете, святой отец? Это сок мертвеца. Так его называют те, кто выходит наружу и вынужден каждый раз использовать его. Сок мертвеца, бульон мертвеца, «обрызгивание», трупная кислота… На деле это концентрат гноя разлагающегося трупа. Его разработал русский профессор, с которым вы делите жилье.

— Максим?

— Он. Иногда ему приходят в голову гениальные идеи. Сок мертвеца не позволяет Мускулам почуять тебя. Я отдал приказ, чтобы вас тоже… обработали… перед выходом. Очевидно, кое-кто не подчинился.

— Кто?

— Это, если позволите, мое дело, святой отец. Разрешите мне самому разобраться с ним. Будьте уверены, ответственный заплатит за это.

— Но если меня не… обработали этим соком, как же они меня не обнаружили?

Дюран пожимает плечами:

— Думаю, что вас спасла ваша борьба с Восставшими.

— С кем?

— С теми, кого вы повстречали на дне бассейна. Восставшие, зомби — называйте, как хотите. Они не мертвы — по меньшей мере, не в обычном смысле этого слова — но они несомненно разлагаются. Видимо, их вонь осталась на вас. Недостаточно для того, чтобы выдержать близкое столкновение, но на расстоянии, которое отделяло вас от Мускула, этого хватило. Знаете, вам крупно повезло. Я потерял уже трех человек из-за этих… этих существ…

Порыв ледяного ветра доносит до нас металлический шум, похожий на царапание.

— Идите за мной, — говорит капитан.

Мы поворачиваем за угол. Остальные члены команды оцепили какой-то магазин. Рядовой Битка и капрал Диоп поднимают проржавевшие жалюзи, на которых нетвердой рукой выведено крупными красными мазками: «ОПАСНО! НЕ ПОДХОДИТЬ!».

— Внутрь, быстро, — не обращая внимания на надпись, приказывает Дюран и силой заталкивает меня в пропахший плесенью темный проход. Остальные вваливаются с аккуратностью стада носорогов, угрожая сбить меня с ног. Когда все входят, Битка и Диоп опускают жалюзи.

Приборы ночного видения быстро приспосабливаются к слабому свету, просачивающемуся сквозь щели закрытых жалюзи. Помещение завалено ящиками и другими предметами неправильной, неопределенной формы.


6
ДРАКОНЫ ЭДЕМА

— Хорошо, мальчики, — говорит капитан. — Все тут? Отлично. Снимите очки, быстро.

Я починяюсь.

Слышится странный шум, словно ворчание гигантского зверя. Потом — громкий свист над головой.

Шесть из десяти висящих на потолке длинных неоновых трубок загораются, питаемые только что запущенным Буном электрогенератором.

Я так давно не чувствовал запаха бензина. Это приятный запах, как в детстве, когда я вдыхал резкий аромат выхлопных газов, точно духи. А еще мне нравился запах модельного клея. Одно время считалось, что человечество убьет нефть. Теперь же, двадцать лет спустя, бензин стоит дороже золота, а конец света хоть и наступил, но нефть не имеет к этому никакого отношения.

Я шумно вдыхаю. Остальные улыбаются.

— Приятно, да? — посмеивается Бун. — Куда лучше, чем Пот Мертвеца.

«Сколько названий для одной мерзости», — думаю я. Говорят, у эскимосов было восемьдесят разных слов, чтобы обозначить снег. Я хочу сказать это Карлу, но удивление от того, что я вижу, заставляет меня разинуть рот.

Чистая комната. Ни пылинки. А предметы, скрывающиеся под серой тканью, оказываются дюжиной новых, с иголочки, мотосаней. Медленно, по мере того, как гвардейцы снимают с них покрышки, они открывают свои формы. И цвета. Господь всемогущий, как они красивы…

Пламенно-красный, васильково-синий, изумрудно-зеленый…

Названия этих цветов вдруг приходят мне на память, возвращая в те времена, когда мир не был сплошь серо-черным, когда в нем были свет, а также прекрасные цвета и звуки.

Я приближаюсь к одной из машин и провожу рукой по изгибам бака. Даже сквозь плотные перчатки чувствуется его гладкость, его совершенство…

Под моими пальцами Грааль из мифической, потерянной эпохи, когда машины вроде этой хозяйничали на Земле. Теперь их больше нет. Как нет и животных, способных возить нас на своих спинах: ни лошадей, ни ослов, ни мулов. По крайней мере, не здесь. Не в мире, где кошка, не говоря уже о собаке, считается чудом.

Мы пожрали всех существ, которых сочли съедобными.

В том числе человека.

Все мы, в той или иной степени, каннибалы. Не обязательно быть монстрами, чтобы питаться себе подобными. В гидропонных теплицах подземелий святого Каллиста кости и плоть мертвых используются в качестве удобрения. А свечи, освещающие наши подземные алтари, наши письменные столы… из чего, думаете, они сделаны? Из пчелиного воска? Но пчел больше не существует. Кто-то когда-то сказал, что мир пропадет, что случится катастрофа, если будут уничтожены пчелы. Отсутствие опыления означает отсутствие плодов. Если пчел не станет, случится беда! Ну что ж, все произошло с точностью до наоборот: это катастрофа убила пчел. Эра Прогресса обратилась Новым Средневековьем.

Естественно, мы не знаем, как обстоят дела в других местах. Смешно, если тьма опустилась только на эту страну, а повсюду вокруг нас продолжается нормальная жизнь. Максим покачал головой, когда я высказал ему эти подозрения.

«Боюсь, что так везде, — сказал он мне. — Вся планета полетела к чертям. Сначала бомбы, а потом то, что мы когда-то называли ядерной зимой. Может, через тысячи, через миллион лет какое-нибудь насекомое — хотя бы один из тараканов, они будут последними выжившими… — эволюционирует в форму, похожую на пчел. Какое-нибудь семя, спрятанное в глубине, снова зацветет. Наша планета снова покроется зеленью, и будут цвета, и свет, и жужжание насекомых, и щебетание птиц… Но пока что мир спит сном, глубоким, как смерть, и по поверхности Земли бродят создания, будто вышедшие из кошмара. И, так или иначе, нас там уже не будет», — заключил мой друг, подняв пустой стакан в знак иронического тоста за наш вид.

Я отрываю руку от блестящего металла, покрытого настолько безукоризненной краской, что она кажется новой. «ЯМАХА» — написано на боку машины.

— Вы умеете водить такие, святой отец? — спрашивает Дюран, открывая еще одни мотосани, черные и выпуклые, как скарабей.

— Да. Там, где я провел детство, зимы были сибирские. Я уже очень давно не водил, но думаю, у меня не будет проблем с…

— Чистейшая правда. Говорят, что ездить на велосипеде — это как заниматься любовью, — комментирует Бун за моей спиной, срывая ткань с красных, как и стоящие передо мной, мотосаней. — Хоть это и не велосипед, а вы явно не знаете, каково заниматься любовью…

— Исчезни, Бун, — приказывает капитан.

— Благословите меня, капитан, ибо я сказал правду, — усмехается солдат, удаляясь к рабочему столу, вокруг которого собрались все остальные участники экспедиции, за исключением капрала Росси. Маленький итальянец стоит у двери, так сосредоточенно глядя на жалюзи, как будто боится, что они могут в любой момент сбежать.

Дюран улыбается:

— Вам повезло, что вы уже умеете управляться с мотосанями. У нас нет времени на то, чтобы еще и давать вам уроки вождения.

— Главное, чтобы Бун больше не давал мне уроков полового воспитания. Признаюсь, он мне очень надоедает.

Дюран отряхивает рукой перепачканную сажей шершавую перчатку. Снег может даже показаться белым, но на самом деле это не так. Пепел предметов и людей, убитых в атомном пожаре Страдания, все еще путешествует во времени и периодически ложится на нас, холодный и тревожный, как ласка незнакомца.

— Не судите Буна чересчур строго, святой отец. У каждого из нас есть своя история. И история Буна ужасна. Во время ЖАН… Великой Скорби, Судного Дня, или как вам там нравится его называть… в тот день Карл потерял всю семью. Жену, двух дочерей. Он работал в Остии, на археологических раскопках на территории порта…

— Этот хам трудился на раскопках?!

— И при том вовсе не как чернорабочий. Карл Бун был уважаемым специалистом по греческой эпиграфике. Одним из самых крупных талантов в этой области.

— Остия — римский город, а не греческий.

Дюран отрицательно мотает головой:

— Бун говорил мне, что на самом деле Рим населяло множество разных народов, каждый из которых говорил на своем наречии. Единственным общим языком был греческий.

Я смотрю на солдата, смеющегося и перешучивающегося со своими боевыми товарищами, порой весьма грубо: удары под зад, жуткие гримасы… Трудно представить его археологом.

— Бун рассказал мне, что в одном подземелье остийских руин, в здании, которое в течение какого-то времени, по-видимому, служило тюрьмой, было найдено множество греческих надписей, вырезанных на стенах, вероятно, заостренным осколком глиняной посуды. Их никто не замечал, пока один фотограф, которому нужно было сделать иллюстрации к историческому путеводителю по Остии, не использовал яркое освещение. Оно и выявило надписи на стенах камеры, которые затем были прояснены химической обработкой.

— Какие надписи?

— Бун сказал мне только, что они были ужасны. Что прочтя их, он почувствовал желание бежать со всех ног, неважно, куда. Бежать и все забыть. Когда он выходил из крытой траншеи раскопа, земля начала трястись и подскакивать. Один, два, три раза, по мере того, как снаряды поражали столицу. Бун упал, и потолок раскопа обрушился, похоронив его под собой. По счастью, он не потерял сознание и сумел выбраться из-под покрывшей его кучи земли и туфа…

Когда доктор Карл Бун вышел из раскопа, он увидел, что небо почернело и покрылось красными, как кровь, пятнами. На востоке загорелся яркий свет, за которым последовал чудовищный грохот и порыв ветра, похожий на дыхание дракона. Так это описывает он. Он оставался в том подземелье три дня, потому что понял, что произошло. Мобильный не работал, как и спутниковый телефон ответственного за раскопки, который никак не мог взять в толк, что же произошло. Хоть Бун и пытался втолковать ему, сама мысль о ядерной войне была так страшна, что большая часть людей отказывалась даже думать об этом. Они изобретали тысячи разнообразных объяснений, любой ценой стараясь избежать необходимости взглянуть правде в глаза. Бун спасся так: в то время, как остальные решили попытать счастья и выйти из старой Остии, чтобы попробовать добраться до центра Рима в тщетной надежде, что в городе больше вероятность спастись, он остался, замкнувшись в своей боли и страхе. Остальные ушли, оставив ему немного провизии, до которой Карл так и не дотронулся. Он вернулся вглубь раскопа, свернулся клубком и проспал целых три дня, пока на поверхности полыхали сосновые рощи и едкий жирный дым покрывал землю, отравляя все вокруг. Когда он проснулся, то первым делом пошел к стене и переписал одну за другой надписи, выцарапанные на известке. Не имея другого материала для записей и желая быть уверенным, что не потеряет эти слова, он вытатуировал их на собственном теле при помощи перочинного ножа и чернил из сломанной ручки. Это заняло у него три дня, и в итоге его тело, везде, куда могла дотянуться его рука, и за исключением лица, было покрыто греческими буквами. Так, голый и истекающий кровью, в лихорадке он вышел из помещения и направился в Рим. И таким его обнаружили два других выживших, которые напоили и накормили его и взяли с собой, завороженные высеченным на его коже алфавитом. Он уговорил их переписать эти слова на бумагу, а сам пальцем показывал фразы, которые шли первыми. Те двое сделали это, но, закончив, ушли, оставив его в горячке в заброшенном доме. Там он оставался три дня и три ночи, без еды и воды. Потом он вышел и в трансе побрел к Риму.

Мы нашли его с окровавленными ногами, с телом, покрытым тонкими шрамами в форме греческих букв… Мы приняли его в наш отряд. Так Бун из археолога превратился в солдата. Не стоит недооценивать его, святой отец. Он хороший боец и преданный товарищ. И мозги у него — высший класс. Все остальное лишь поза, притворство. Способ примириться с реальностью. Не верьте первым впечатлениям.

— Я не могу представить себе его археологом, — решаюсь я наконец высказать начистоту.

Дюран медленно качает головой:

— А что, священнослужителем можете? Карл Бун был священником. Как вы. Иногда вещи — совсем не то, чем кажутся. Это ведь и в вашем Евангелии написано, нет? Мы видим как бы сквозь тусклое стекло…

— Я думал, что это и ваше Евангелие. Так что же там было написано, на этой стене? Что написано на теле Буна?

Капитан не отвечает. Он смотрит на меня с улыбкой.

— Имейте веру в Бога. Но и дозиметр время от времени проверять не забывайте.

Потом, продолжая улыбаться, он поворачивается ко мне спиной и идет к мотосаням.


Солдаты возвращаются с балкона с ящиками инструментов и пластиковыми канистрами, полными зеленой жидкости с отвратительным запахом. Они открывают баки мотосаней и наполняют их под завязку. По одним мотосаням на каждых двух человек. Один ведет, другой держит оружие и всегда готов к бою. Рыцарь и оруженосец.

К саням Дюрана приделывают небольшой буксир, на котором его люди закрепляют компактный, но тяжелый на вид металлический ящик. На одной стороне ящика что-то написано. Сквозь дыру в покрывающем его зеленом пластике я вижу часть надписи. Цифры, аббревиатуры. Должно быть, они нашли его здесь, потому что никто не мог нести его всю дорогу от Нового Ватикана.

Удар по спине чуть не сбивает меня с ног. Я резко оборачиваюсь, хватаюсь за нож.

Слишком резко — Егор Битка отшатывается назад.

— Эй, святой отец, я всего лишь ваш номер два…

— Прости, я не хотел тебя напугать.

— Я не испугался. Куда бы мне положить вот это?

Он показывает мне огромную сумку.

— Это моя рация, — поясняет он. — На самом деле, мертвый груз, учитывая, что даже отсюда мы не можем установить контакт с базой.

— Так почему же ты таскаешь ее с собой?

— Потому что, если я ее потеряю или если она сломается, Дюран пристрелит меня.

— Ясно. Думаю, ты можешь повесить ее туда, — говорю я ему, показывая на боковой крючок, который кажется мне достаточно крепким.

— Мне нужно, чтобы руки были свободны, понимаете? Конечно, эти штуки ездят быстро, но снаружи есть существа, передвигающиеся шустрее, чем мотосани…

— То есть, вы используете их не первый раз?

— Нет.

— Они выглядят, как новые.

— Потому что это не те, что мы использовали. Те снаружи, совсем развалюхи. Мы используем новые в каждой миссии.

— Какого рода миссии?

— То одно, то другое. Дайте-ка посмотреть на этот крючок. Ага, вот. Прекрасно держится.

— Учитывая, что нам придется прижиматься друг к другу, ты тоже мог бы называть меня на «ты».

— О’кей, святой отец. Главное, чтобы вы не расценивали это как заигрывание.

Он подмигивает, как мальчишка. Его лицо, испещренное морщинами и старыми шрамами, кажется чудесным видением.

Я не могу сдержать улыбку.

— Минутку внимания, синьоры, — обращается к нам голос Дюрана. — Мы отправляемся через пять минут. Следуйте за ведущими санями и учитывайте, что мы должны добраться до Станции Аврелия до рассвета, а перед Станцией нам еще надо сделать остановку в метро, на EUR.[35] Оба пункта уже установлены на навигаторах. Помните, что, если вы потеряетесь, вы должны вернуться на базу. Не пытайтесь, повторяю, не пытайтесь, снова найти нас. Нам нельзя терять времени. Мы ни для кого не можем задерживаться. Ясно?

Несколько голосов неслаженно и безо всякого энтузиазма подтверждают: «Ясно».

— Минутку, — говорю я. — Я никогда не слышал об этой «Станции Аврелия». Что это такое? Где это?

— Это вы узнаете еще до рассвета.


Римское метро стало (а иначе и быть не могло) первым убежищем населения после того, как радиация начала собирать свою смертельную дань. Думаю — хоть, вероятно, мы никогда этого и не узнаем, — что то же самое произошло и в других частях света. Но метро в Риме, в отличие от московского или лондонского, не очень глубоко уходит под землю. Его защита недостаточна. Оно было лишь первым этапом на долгом пути поисков спасения, который для многих тысяч людей обернулся дорогой к смерти.

Нам не известно, сколько людей живет в этих подземных тоннелях. Мы знаем лишь горстку расположенных ближе всего к Новому Ватикану станций. Они так и не признали наш авторитет. Если они нас и уважают, то только из-за нашей военной силы и нашей скверной репутации. Но, думаю, они с радостью воспользовались бы моментом нашей слабости и напали на нас.

Три станции линии А — Аньянина, Чинечитта и Субаугуста — составляют хрупкую общину, находящуюся в перманентном упадке. По крайней мере, таково впечатление, складывающееся из отчетов ватиканской intelligence[36] — возможно, единственной службы разведки, еще существующей в мире. Отношение Совета к этим поселениям гораздо прозаичнее и ограничивается их оценкой с точки зрения военной силы и возможностей присоединения. Рано или поздно Семьи решат, что игра стоит свеч, и независимости этих трех станций придет конец. Сами по себе они не интересны, но линия А ведет прямо к центру Рима и пересекает богатые магазинами и складами зоны. Если Совет решит расширять свою зону влияния, контроль над ней может оказаться стратегически важным.

Но станция, которая должна стать нашей первой остановкой, не из тех, что известны мне. Я с удивлением вижу, что Дюран указывает на карте станцию линии В.

EUR Ферми.

— Зачем же нам останавливаться там?

Он смотрит на меня. Улыбается.

— Это вы тоже узнаете до рассвета.


Стараясь производить как можно меньше шума, Бун и Диоп поднимают ржавые жалюзи. Их мотосани с уже заведенными моторами стоят в центре комнаты. Шум четырех запущенных машин в стенах гаража оглушителен. Фары выключены. Не считая падающего из комнаты прямоугольника света, здесь царит полная тьма.

Диоп и Бун спешат к своим мотосаням. Загораются четыре мощные фары. Моторы громыхают на пределе.

Первым, естественно, трогается Дюран. Мне не удается понять, кто сидит за ним. Потом, обойдя мои сани справа, отправляется Диоп. Бун, обнимающий негра одной рукой за пояс, испускает дикий крик ковбоя, размахивая шлемом, как будто это техасская шляпа.

Толчок в бок. Я тоже двигаюсь с места, дав газу.

Мотосани рвутся из-под меня, кидаются вперед, как если бы у них была своя собственная воля. Как если бы я ехал верхом на животном. Я выезжаю за дверь и устремляюсь вперед, в темноту. Сани летят на полной скорости, кренясь на снегу. Я обретаю равновесие и выравниваю их ход.



На остальных санях — пара впереди и пара сзади — загораются фары. Я нахожу выключатели и тоже включаю свои. Тьму прорезает туннель света — движущийся туннель, как змея вокруг нас: покрытые снегом машины, стены, бесформенные обломки, которые я объезжаю с поющим сердцем. Просто невероятно снова обрести скорость — нечто, что мы утратили в день, когда мир разлетелся на куски. Это фантастическое чувство. Мне кажется, что я лечу по снегу, а мощный свет, идущий с носа саней, представляется мне клинком, пронзающим потемки. Свист ветра у шлема — чистая музыка, как и рев мотора. Весь этот шум, свет — это крик, это вызов, который мы бросаем Злу, окружающему и желающему поймать нас: длинным теням, быстрым теням, ужасным вещам, подстерегающим в каждой дыре, бывшей когда-то дверью, окном. Мы едем сквозь ночь, наплевав на все, неуклонно двигаясь вперед, поднимая облака снега, сверкающего на свету. Тьма, вонь наших убежищ, страх, как тухлый лак покрывающий ямы, в которых мы скрываемся, — все это исчезает в потоке адреналина, заставляющем сердце учащенно биться.

Я слышу чей-то крик, вопль первобытной радости. Только секунду спустя я понимаю, что этот голос — мой. Крик ковбоя, которому мгновенно вторит голос Битки за моей спиной.

Со стороны мы, наверное, кажемся адской бандой: восемь орущих мужчин, оседлавших металлических монстров.

Тьма быстро смыкается за нами. Запечатывает наш путь. Скрывает следы.

Поглощает нас.


7
ПЕЧАТЬ РЫБАКА

Я не очень хорошо знал Рим до катастрофы. Поэтому картина разрушений производит на меня не особо сильное впечатление. Опьянение скоростью уравновешивает мрачность и опасность районов, по которым мы мчимся, как ветер.

В основном мы едем по дорогам, так как они относительно свободны от обломков. Никаких признаков жизни мы не встречаем. Город мертв и мрачен.

Мы как будто на темной стороне Луны.

Егор Битка слегка похлопывает меня по спине. Показывает рукой на темную массу справа.

— Госпиталь Сан-Эудженио! — кричит он мне в ухо.

Я не понимаю, что это значит.

Пять минут спустя ведущие мотосани останавливаются, подняв в воздух фонтан льда. Дюран заглушает мотор.

— Почему мы остановились? — спрашиваю я Битку.

Он подносит к губам указательный палец, делая мне знак молчать.

Полная тишина.

Все мои спутники приготовили «шмайссеры» и нервно вглядываются в темноту в приборах ночного видения.

Проходит десять минут.

Постепенно зрение адаптируется. В легком зеленом тумане появляются какие-то правильные геометрические фигуры, расстояние до которых я не могу определить из-за отсутствия перспективы. Потом я понимаю, что это дома, стоящие где-то в половине километра от нас.

Крошечная фигурка движется в нашу сторону.

Оказавшись на расстоянии ста метров, она в приветствии поднимает руку.

— Мы обнаружили эту станцию год назад. Мы с сержантом Венцелем сопровождали команду собирателей, которая должна была исследовать больницу, которую я показал вам по дороге, Сан-Эудженио. Только вот мы не знали, что и из EUR была послана команда Пэ энд Эс, поиска и сбора…

Квартал EUR был спроектирован во времена фашизма для Всемирной Выставки 1942 года. Разразившаяся Вторая мировая война помешала завершить его возведение. И сама Выставка, естественно, не состоялась. Но квартал, со всей его метафизической архитектурой, вроде прозванного «квадратным Колизеем» футуристического Дворца итальянской Цивилизации, остался.

— Мы обследовали столовые, — продолжает Диоп, — когда практически нос к носу столкнулись с такой же, как наша, командой. Уже собирались стрелять, но у тех хватило ума поднять руки. Их было меньше, и у них было только холодное оружие. И не было противогазов.

После подобной встречи, наверное, нелегко было завязать знакомство.

— Трое мужчин и одна женщина из другой команды сказали, что они пришли сюда с одной из станций метро Квартала Всемирной Выставки, с Ферми. Сержанта это не убедило. Насколько он знал, Ферми — наземная станция. Не очень-то похоже на надежное убежище. Мы и сейчас не знаем, — заключает капрал Диоп, — действительно ли они приходят оттуда или из какого-то другого места? Мы встречаемся на полпути.

— То есть, с тех пор вы имели с ними еще контакты?

Негр не отвечает. Быть может, он понял, что и так уже сказал слишком много.


На подошедшем к нам человеке невероятный костюм. Ничего общего с нашими импровизированными средствами защиты. Вместо тесного противогаза у него на голове зеркальный шлем из позолоченного стекла. Он больше похож на космонавта, чем на пережившего катастрофу. Только ржавчина в нескольких местах на баллонах за его спиной да кое-какие заплатки из изоленты не вяжутся с футуристическим видом его ярко-оранжевого костюма.

В правой руке видение сжимает двустволку. Она показалась бы мне смешной, если бы я не был так перепуган этим первым выходом из Нового Ватикана. В левой он держит потрепанный кожаный дипломат, и это тоже придает нашей встрече нотку абсурдности.

Дюран приближается к неизвестному и поднимает ладонь в знак приветствия.

В ответ человек протягивает капитану чемоданчик.

Дюран берет его под мышку. Пожимает неизвестному руку.

Потом оба разворачиваются.

Дюран возвращается к нам, а человек исчезает в ночи.

— Держи, — говорит капитан, протягивая чемоданчик Венцелю, — и поехали. Мы и так уже потеряли достаточно много времени. Рассвет близок.


Мы мчимся так, как будто дьявол гонится за нами по пятам, и снова останавливаемся, когда первый луч солнца проникает сквозь облака, предвещая опасности дня. Переезд был быстрым, изнуряющим. Вести ночью было нелегко: препятствия, которые надо объезжать, чудовища, которые, казалось, выходили из темноты, чтобы схватить тебя, а потом оказывались мертвым гнилым деревом или упавшим на дорогу подъемным краном. Часто я избегал опасности в самый последний момент, сворачивая в сторону и навлекая на себя ругань Егора и тычки в спину. Мелкий снег резал, как бритва, холод просачивался под маску сквозь зимнее стеганое пальто и все слои надетой под него одежды. Казалось, он проникал в кости, а на слух он был как вопль души, мучимой и больной.

Егор протягивает руку, показывая на восток, на солнечный луч, постепенно превращающийся в тончайшее световое лезвие. Потом несколько раз указывает на серую тень чуть левее, к которой я направляю нос мощных мотосаней «Бомбардье», следуя за остальными. По мере того, как светлеет, они едут все тише. Как будто день таит в себе больше опасностей, чем ночь.

Мы приближаемся к этой тени. Постепенно вырисовываются контуры длинного низкого строения, покрытого чем-то серым и мягким. Чем-то гигантским. Мне вспоминаются какие-то нелепые научно-фантастические фильмы, в которых громадное насекомое атакует город. В данном случае кажущийся попавшим сюда из другого мира предмет — это надутый мешок, по меньшей мере, в тридцать метров длиной и в четыре высотой. Гигантская улитка, тело которой гнется и колышется от порывов ветра.

Я следую за остальными санями, которые направляются прямо на здание, как будто желая пробить его стену. Вид у этого строения суровый, почти военный: это впечатление усиливается металлическими стволами, торчащими из замурованных и превращенных в бойницы огромных окон, и мотками колючей проволоки, окружающей его, образуя неприступную ограду.

Подняв в воздух снежную дугу, сани Дюрана останавливаются перед препятствием. Капитан соскакивает на землю, подняв руку. На мгновение я представляю себе стреляющие пулеметы и тело Дюрана, испещренное пулями.

Потом на боковой стороне здания открывается металлическая дверь. Из нее выходит низкий коренастый человек. Или, может, он только низкий, а такое впечатление складывается из-за множества слоев одежды, надетой для защиты от сибирских холодов? Прилагательное «сибирский» теперь тоже принадлежит прошлому. В Сибири сейчас, может быть, теплее, чем в Риме. А может, ее вообще больше нет.

Фигура приближается мелкими шажками, как будто боясь утонуть в снегу. Она останавливается перед Дюраном. Лицо скрыто под черной маской с зеркальным визором, капитан отражается в посеребренном пластике. Человек протягивает ему руку. Дюран жмет ее, водя вверх-вниз в движении, которого я не видел очень давно: настоящее рукопожатие. Теперь это архаизм. Они говорят негромко, а свист ветра и расстояние не дают разобрать их слова. Потом приземистая фигура делает знак рукой и подбегают четыре человека с автоматами на плече. С большим трудом они при помощи свай приподнимают два мотка колючей проволоки, сдвигают их и делают в ограде проход примерно в пару метров шириной.

Мы проезжаем внутрь, держа моторы на минимуме.

Колючую проволоку возвращают на место и соединяют мотки цепью.

Один из неизвестных знаком велит нам следовать за ним. Часть стены раскрывается перед нами, обнаруживая серую пустую комнату, освещенную длинными неоновыми трубками.

После того как мы паркуем сани посредине комнаты и дверь снова закрывается со звуком металла и необратимости, человек снимает шлем и маску.

Встряхивает длинными белыми волосами.

Это женщина.

Она была бы красивой женщиной, даже восхитительной женщиной, если бы не длинный шрам, обезображивающий левую половину ее лица. Относительно чистого по современным стандартам лица. И очень худого, почти истощенного, так что предположение о множественных слоях одежды оказывается весьма вероятным. Но самое поразительное в ее лице — это глаза, голубые почти до прозрачности. Это аристократическое лицо. Красивое и умное.

Она выходит из своего неуклюжего костюма, как куколка из кокона. Она улыбается и обнимает Дюрана крепко, как будто желая задушить его. Потом они целуются. Долгим, напряженным поцелуем, в котором рты как будто сливаются друг с другом.

Я смущенно отвожу взгляд, и швейцарские гвардейцы ухмыляются этому проявлению стыдливости.

Дюран смотрит на меня. У него сияющий вид.

— Отец Дэниэлс, позвольте мне представить вам мою подругу, доктора Адель Ломбар. Адель, это отец Джон Дэниэлс из Святой Инквизиции.

— Мы не называем ее… — пытаюсь сказать я, но Дюран перебивает.

— В командировке по поручению кардинала Альбани, — прибавляет Дюран. Женщина выглядит искренне взволнованной.

— Приятно познакомиться с вами, — улыбается она, протягивая мне руку. Я пожимаю ее. Она удивительно прохладная, почти холодная. — Как вы, должно быть, догадываетесь, у нас нечасто бывают гости.

— Капитан уже шесть месяцев не видал свою красотку… — ерничает Бун, делая пальцами неприличный жест. — Он принес ей очень красивый подарок. Блестящую штуку… Ох, какую блестящую…

— Заткнись, Бун! — приказывает ему Дюран.

Бун делает вульгарный знак извинения и отходит назад, пятясь в поклоне, попахивающем издевательством.

— Добро пожаловать на станцию Аврелия, отец Дэниэлс, — говорит доктор Ломбар. — Принимать члена Церкви для нас честь и радость.

При слове «член» кто-то усмехается.

— В том, что касается радостей, мы можем предложить немногое, но чистую постель и вкусный ужин — вполне.

— Особенно учитывая тот факт, что это будет последний ужин, которым мы сможем насладиться в ближайшее время, — комментирует Дюран, снимая с себя стеганую куртку.

— А еще мы можем предложить горячий душ. Ну, почти горячий. Скажем, теплый.

— Это было бы потрясающе.

— Это и есть потрясающе.

— Извините за запах. Я…

— Мы привыкли, святой отец. Идемте, я покажу вам вашу комнату.


Я уже очень давно не спал в настоящей комнате. И тем более один, без храпа и астматического дыхания Максима, без запаха нашего белья, развешенного для просушки. Помещение большое, белое. В центре находится военная койка. Войдя, я сразу переставляю ее головой к стене. Сила привычки.

Окон нет. Свет идет из пластикового квадрата на потолке. В комнате стоит металлический шкафчик в две дверцы. На стене висит распятие.

Я сушу волосы.

Вместе с ключами от комнаты мне дали маленькое полотенце, которое я сейчас использую, и кусочек мыла, который на мгновение ввел меня в заблуждение. Но, поднеся его к носу, я убедился в том, что речь идет не о редком довоенном мыле, а о современном продукте, произведенном из ужасного жира, облагороженного, если можно так сказать, несколькими каплями выдохшихся приторных духов.

Я сказал себе, что привередничать нельзя. Что мыло есть мыло. Что важно — так это смыть с себя усталость и запах смерти. Тот самый запах, которым пропитают мою одежду перед тем, как мы выйдем отсюда.

Душ был чуть теплый и в холодном воздухе общей ванной практически не давал пара. Вместо этого пар шел из моего рта, пока я прыгал с ноги на ногу, чтобы поддерживать кровообращение. Я стоял один, голый в помещении с дырявыми стенами и двенадцатью душами в ряд, без каких-либо разделителей. Комнату освещала неоновая лампа. Трубы дрожали, время от времени ток воды прерывался, а возобновившись, был красноватым от ржавчины. «Но это душ, — говорил я себе, подставляя голову под струю чуть теплой воды, смывавшую мыло с моих волос, — душ!»

На ночном столике лежит какая-то книга. Я ожидал Евангелия, но это было руководство по выживанию в экстремальных условиях. Одна из тех книг, что использовались, когда мир был богатым, мирным и человечество развлекалось, читая о том, как освежевать и приготовить крысу или поймать таракана…

Я открываю книгу. Она принадлежала человеку по имени Массимо Оливьеро. Книга в хорошем состоянии, хотя последние страницы испорчены водой или какой-то другой бесцветной жидкостью. Некоторое время я листаю ее. Когда дохожу до части, в которой рассказывается о том, как сделать кастрюлю из березовой коры, раздается стук в дверь.

— Минутку, — отвечаю я, заканчивая тереть голову полотенцем, — иду.

Я открываю, и в дверном проеме появляется лицо капитана Дюрана.

— Идемте, нас ждут на ужин.


Уже много лет я не ел так хорошо.

И больше двадцати лет не пробовал свежей рыбы.

Когда я увидел ее в своей тарелке, то подумал, что это чудо.

— Идея одного из наших техников… — улыбаясь, говорит Адель с французским акцентом, кажущимся теперь таким экзотичным. В ней самой тоже есть нечто экзотическое: восточный разрез глаз, тонкие черты лица…

— …Он прочел книгу одного англичанина, старую иллюстрированную книгу, в которой объяснялось, как создать самообеспечивающую фабрику. Она была написана так хорошо, что даже ребенок справился бы. К сожалению, в нашем случае практические возможности были весьма ограничены, учитывая, что на открытом воздухе выращивать ничего нельзя, а сельскохозяйственных животных у нас не было вовсе… Но со временем удача улыбнулась нам. В подземном водохранилище мы обнаружили нескольких карпов, неизвестно как там оказавшихся. Так мы смогли создать емкости для отстаивания воды и ввести рыб в продуктивный цикл. Мы их почти никогда не едим, только по случаю какого-нибудь важного события. Как ваше посещение, например.

— Мне это не кажется таким уж важным событием.

Адель вздыхает:

— В этих стенах ни разу не было мессы. Лично я, простите мне мою откровенность, и не чувствую в ней необходимости, но остальные — да. Почти все. Так что я подумала…

— Вы хотите, чтобы я провел мессу?

— Да.

— С удовольствием.

— Тогда потом. А сейчас давайте ужинать.


К рыбе подаются вареные овощи: картошка, морковка и какие-то острые коренья. За ними следует блюдо нежного и сочного мяса с гарниром из риса. Рис в вакуумной упаковке, как мы смогли убедиться в наших подземельях, хранится гораздо дольше, чем указано на пачке.

Я так давно не ел мяса, что от первого куска у меня практически захватывает дух, настолько оно вкусно. Я смакую его с наслаждением. Судя по вкусу, это свинина. Я недоумеваю, отчего жители этого места так грустны. Все они сидят с опущенными глазами, почти не притрагиваются к еде, а выглядят такими тощими…

Дюран и его солдаты, напротив, работают челюстями так, как будто готовы съесть все вместе с тарелками.

Я поворачиваюсь к Адель, чтобы спросить, почему люди не едят, и на секунду ловлю на ее склоненном над тарелкой лице жадное выражение. Это лишь один миг, и не исключено, что все дело в игре света, потому что как только она замечает, что на нее смотрят, Адель резко меняет выражение лица и улыбается мне.

— Вы хотели спросить меня о чем-то, святой отец?

— Я, ну, да…

Но я не решаюсь задать вертящийся у меня на языке вопрос. Вместо этого я сочиняю на ходу.

— Я хотел спросить, что это за странный мешок лежит на крыше здания?

Этот вопрос явно успокаивает доктора Ломбар.

— Ах, мешок. Эта идея пришла нам в голову, когда мы рассматривали старые фотографии. Наша станция питается энергией, производимой этим мешком. Он раздут от метана, который вырабатывает наша… фабрика. Горючее из биомассы или вроде того. Я совсем не инженер.

— Он не очень сильно надут.

Адель слегка прикусывает нижнюю губу:

— Нет. Действительно, он… не очень сильно надут. Но скоро снова наполнится. Очень скоро. Хотите еще мяса?

— Нет, спасибо. Я сыт. А вы не хотите?

— Я… Нет, спасибо. Я не очень хорошо себя чувствую.

— Если не хотите свой кусок, можете отдать его мне! — орет Бун со своего места в конце стола. — Вот увидите, я один восстановлю ваши запасы метана!

И он бесстыдно испускает ужасающий пердеж, громкий и нескончаемый. Потом разражается смехом. Зал, в котором мы ужинаем, эхом отражает каждый звук, но никто из присутствующих, кажется, не возмущен.

— В обмен на ваше мясо, доктор, я сообщу вам одну прекрасную новость.

Молчи, Бун, — приказывает ему капитан. Но чокнутый солдат продолжает свое шоу.

— У капитана есть для вас кое-что, доктор. Кое-что огромное… О, но кое-что новое, а не то…

— Бун…

— Давайте, капитан. Покажите его ей. Дайте его ей…

И прежде, чем Дюран успевает остановить его, Бун подскакивает к нему, захватывает его рукой и, порывшись в кармане его оливковой куртки, достает оттуда синюю коробочку.

Он держит ее в высоко поднятой руке.

— Бун, засранец! Не!..

— Вот залог любви, который капитан хотел подарить вам, естественно, тайно. Но я решил, что будет честно, если все смогут увидеть этот великолепный дар, свидетельствующий о безграничной щедрости и благородстве его сердца.

Ломбар краснеет.

Ловкие пальцы Буна открывают коробочку. Находящийся в ней предмет блестит на свету, переливаясь золотыми отблесками. Солдат достает и поднимает его так, чтобы все могли его разглядеть.

Это золотое кольцо. Очень большое. Оно кажется тяжелым.

Его форма…

Рука капитана тяжелой пощечиной опускается на лицо Буна. Дюран на лету подхватывает коробку, выскользнувшую из пальцев солдата, и кладет кольцо обратно в карман.

— Отведите его в одиночку, — приказывает он двум местным охранникам.

Это единственные вооруженные люди в комнате, так как Дюран и остальные Гвардейцы были вынуждены сдать «шмайссеры» и остальное оружие, как только вошли на станцию.

Бун не оказывает даже символического сопротивления. Он позволяет вывести себя вон из комнаты. На пороге, прежде чем исчезнуть из виду, он подносит руку ко лбу в военном приветствии.

Дверь закрывается за его спиной.

— Извините за беспокойство, — произносит Дюран, садясь обратно как ни в чем не бывало.

Я не мог не заметить того, с какой готовностью охранники подчинились приказу капитана. Они даже не огляделись по сторонам в поисках одобрения кого-нибудь со станции. Они подчинились, и баста, без разговоров.

После того как Бун покидает сцену, ужин продолжается практически в полной тишине. Сотрапезник справа от меня, которого доктор Ломбар представила как диакона Фьори, — самый молчаливый из всех. Время от времени Адель или кто-нибудь другой обращается к нему с почтением, смиренным голосом. Полагаю, это местный начальник или, по меньшей мере, признанный авторитет. Как и остальные, он как будто не замечает еды в своей тарелке. Кусок мяса остается нетронутым, и очень жаль, потому что оно действительно прекрасное. Судя по направленным на розовые куски жадным взглядам, то же думают и Гвардейцы. Но тарелки уже уносят из комнаты два служителя, молчаливые настолько, что кажутся роботами.

— Сколько вас здесь? — спрашиваю я, чтобы поддержать беседу.

При этом вопросе Адель вздрагивает.

За нее отвечает Дюран:

— На станции Аврелия немного жителей. Те, кого вы видите, да еще пара охранников.

— Но этот комплекс, кажется, может вместить гораздо больше людей, — удивляюсь я, глядя на небольшую кучку человек в двадцать, сидящих за столом.

— Это сильно зависит… от того, кого считать, — бормочет Ломбар.

— Жизнь здесь вовсе не так проста, как кажется, — добавляет диакон Фьори.

— К тому же, — заключает Дюран, — это не поселение, а обычная перевалочно-контрольная станция. Она не рассчитана больше чем на тридцать человек.

— Здешняя жизнь уж точно не кажется мне хуже, чем в Новом Ватикане, — возражаю я.

Дюран пожимает плечами:

— Вы здесь недавно. Вы не в состоянии судить.


После ужина профессор Ломбар ведет меня на экскурсию по фабрике, как она ее называет. Место, где производится пища, которую мы ели. Никто больше к нам не присоединяется.

Это комплекс подземных помещений с большими панелями на потолках, дающими практически идентичное солнечному освещение.

— Мы стараемся поддерживать смену дня и ночи, прежде всего из-за растений, — объясняет Адель. — По счастью, у нас есть постоянный источник воды…

— У нас тоже. Я имею в виду, в новом Ватикане.

— Я знаю. Вы ведь тоже выращиваете грибы, да?

— Точно. Но не такие красивые, как ваши.

— Спасибо.

— А это спаржа?

— Да.

— Невероятно. Я целую жизнь не видел спаржу…

— Это еще ерунда. Пойдемте, я покажу вам кое-что.

Она отодвигает сначала один тяжелый занавес, а затем второй. Как при входе в кинозал ушедших времен.

Мы заходим в другую комнату, освещенную слабо. Свет в ней зеленый. А еще здесь какой-то более сильный, довольно-таки неприятный запах.

Когда глаза привыкают к полутьме, я различаю большую пластиковую ванну, стоящую на двух штативах. Когда-то такие ванны использовали как небольшие уличные бассейны. Вода из нее стекает в ванну поменьше и помельче, а из той — в еще более маленькую, из которой она вытекает уже в решетчатое отверстие в полу.

Доктор показывает на ванну, стоящую выше всех.

— Там находятся карпы. Мы бросаем в эту ванну неперерабатываемые органические отходы — те, что не используем в качестве удобрения. Карпы этим питаются. Вода, обогащенная их экскрементами, попадает в ванну ниже…

Она указывает на вторую ванну, поверхность которой покрыта листьями и цветками кувшинок.

— Кувшинки вновь очищают воду, питаясь отходами стоящей ванны сверху. Корни кувшинок богаты крахмалом. Теоретически они съедобны, но мы используем их прежде всего в качестве корма для скота. А цветки обладают целебными свойствами. Они улучшают сон и излечивают кашель и бронхиальные воспаления.

— Мне казалось, что кувшинки любят солнце.

— Это так. Но в этой комнате цикл смены дня и ночи инверсирован. Не спрашивайте, почему. Наша экосистема очень сложная.

«Но комфортабельная», — добавил бы я. Температура в этом подземелье по меньшей мере восемнадцать градусов. По сравнению с Новым Ватиканом это просто рай.

— А в третьей и последней ванне живут вот эти симпатичные зверьки…

Она опускает руку в воду. Когда она вынимает ее, между ее пальцев оказывается десяток микроскопических креветок, серых почти до прозрачности.

— Симпатичные, — соглашаюсь я.

— И очень вкусные, — добавляет Адель, запуская их обратно в ванну. — У нас они очень популярны и составляют основу разнообразных блюд.

Она показывает на решетку, сквозь которую вода выходит из комнаты.

— Внизу вода очищается шестью фильтрами, органическими и химическими, и в итоге она снова готова к использованию в случае необходимости.

— Насколько я понял, у вас есть постоянный источник…

На лице доктора Ломбар появляется двусмысленная улыбка.

— Лучше не полагаться на удачу. Идемте, я покажу вам еще кое-что.

— Мне было бы интересно увидеть ваши стойла. Я так давно не видел никаких животных, кроме мышей.

Женщина закусывает нижнюю губу.

— Возможно, завтра. Сейчас у скота время сна. У нас есть вещи куда интересней.


Невероятная комната!

Я не могу подобрать других слов, чтобы описать ее.

Длиной в тридцать метров и шириной в двадцать, она расположена на самом глубоком уровне подземелий. Невысокие стены как ковром сверху донизу покрыты картинами: большие полотна маслом, изображающие батальные сцены, портреты эпохи Возрождения, фламандские натюрморты. А еще статуи, расположенные в середине и кажущиеся сошедшими со страниц учебника истории. Знаменитые статуи, вроде Капитолийского Брута или волчицы с Ромулом и Ремом.

Я смотрю на это с разинутым ртом, не веря своим глазам.

— Мы посвятили свои силы не только поискам еды и боеприпасов, — шепчет красавица Адель. — Мы также стараемся спасти находящиеся в наибольшей опасности произведения искусства. Пока что нам удалось сделать очень немногое. Но мы надеемся, что в будущем сможем сделать больше. Многие из нас пожертвовали жизнью ради сбора этих творений.

Таких комнат еще четыре.

«Невероятно», — повторяю я про себя, переводя взгляд с одного чуда на другое.

Затем вид одного предмета поражает меня, как удар в живот.

Я стараюсь не смотреть на него.

Отвожу взгляд.

Ломбар, кажется, не замечает моей реакции.

В углу комнаты золотым, чуть пыльным сиянием блестит Crux Vaticana,[37] крест, в VI веке дарованный Риму императором Юстином II. Этот крест представлял собой одно из древнейших и самых ценных сокровищ Церкви, не столько из-за стоимости золота и драгоценных камней, из которых он сделан, сколько из-за того, что в нем заключено. Обломок креста, на котором был распят Христос. Так, по меньшей мере, считал донатор.[38]

Но что меня поражает больше всего, так это тот факт, что крест хранился в таком месте, куда, как предполагалось, более двадцати лет не ступала нога человека.

В Сокровищнице Сан Пьетро.

Вдруг я понимаю, что произошло за ужином. Золотой предмет, сверкавший в руке Буна, а затем Дюрана. Массивное кольцо из цельного золота.

Это была печать Рыбака.

Кольцо Папы.

Кольцо, которое скрепляет все официальные документы Понтифика и которое после его смерти должно быть разломлено кадиналом-камерленго.

А теперь это кольцо лежит в кармане капитана Дюрана.

Есть только одно место, где можно было достать это кольцо.

Старый Ватикан.

И есть только один способ, которым можно было его заполучить.

Сняв его с безымянного пальца Папы.


8
MECCA ВРЕМЕН ВОЙНЫ

Я спал очень мало.

Не только из-за увиденного и его смысла.

Здесь слишком жарко. И еще какой-то непрекращающийся шум, как от спрятанной в стене турбины. Когда я спросил человека, провожавшего меня до моей комнаты, что это за шум, он ответил только: «Какой шум?»

Видимо, это кондиционирующее устройство, обеспечивающее циркуляцию свежего воздуха под землей. Но это только предположение, я не могу быть уверен в этом. Как не могу быть уверен в том, что привинченное к стене зеркало — это действительно зеркало, а не стекло, из-за которого кто-то наблюдает за мной.

С тех пор, как я здесь, меня не покидает странное чувство. В юности я путешествовал достаточно много для того, чтобы знать, что значит жить в чужой стране. И здесь я испытываю именно такое чувство. Здешняя атмосфера — язык жестов, молчания — совсем не такая, как в Новом Ватикане. Люди двигаются как будто медленнее, словно обдумывая каждый свой шаг, каждое мельчайшее движение. Они говорят мало, и все кажутся поглощенными каким-нибудь важным делом, не позволяющим им остановиться поговорить с тобой. Но, отойдя от них, ты не можешь избавиться от ощущения, что, оказавшись вне твоего поля зрения, человек, с которым ты разговаривал секунду назад, вновь впадает в полную апатию, как робот после нажатия на выключатель.

А потом, этой ночью, лежа без сна в темноте с закрытыми глазами и пытаясь сосредоточиться на молитве, раз уж не удалось заснуть, я слышал по временам доносившиеся из-за стен странные звуки. Тревожные звуки. Долгий, монотонный крик, как причитание. Эти звуки передавал цемент, искажая и преломляя их так сильно, что они становились похожи на стоны кита под водой. Еще мне показалось, что я слышал какой-то тихий голос, голос взрослого, бормотавший неразборчивые слова, грустно, почти плача.

Шумы и голоса. Всю ночь. Еле уловимые, но все же слышные.

Теперь я думаю, что, может быть, они мне просто приснились?

Что, может быть, в какой-то момент я просто заснул?

Может быть. А может, и нет.

Потому что во сне у меня было настолько яркое видение, что оно показалось мне реальностью.

В детстве меня обворожило одно изображение. Ребенок из семьи методистов, я был поражен рисунком на книге моего одноклассника-католика. На рисунке была изображена одетая в голубое женщина, блондинка со светлыми глазами и с ребенком на руках. Глаза прекрасной девушки смотрели прямо вперед, как будто видя насквозь, а ребенок, младенец, сидел у нее на руках в невероятной позе, вертикально, как взрослый. Его глаза были такого же цвета, как у матери, но ничто не могло сравниться с нежностью и мудростью взгляда этой женщины.

«Мадонна, — прошептал мой друг. — Матерь Божья».

Во сне я тоже слышу голос.

Во сне я тоже устал, как будто шел миллион дней миллион миль. Нежный женский голос шепчет мне на ухо, чтобы я открыл глаза. И вот передо мной она, одетая в голубое. И хотя ее волосы спрятаны под капюшоном и мне видна только часть ее лица, я убежден, что это и есть женщина из той книги, Богоматерь.

Ее смех звучит как трель кларнета, как течение ручейка:

Нет, я не Мадонна. Зови меня…

Она произносит имя, но мне не удается его понять. Это огорчает меня.

Мы скоро встретимся.

Она поднимает руку. Делает движение, и при этом движении перед моими глазами открывается заколдованный пейзаж: окутанное солнечным светом спокойное море, и по ясной поверхности воды движется корабль с белыми парусами.

Во сне я не могу произнести ни слова.

Женщина поворачивается ко мне спиной. Она медленно идет в сторону моря.

Я словно парализован. Я смотрю на нее и ничего не могу сделать.

Сделав несколько шагов, она оборачивается.

Она улыбается мне улыбкой, ясной, как заря.

Голоса, которые ты слышишь, скоро умолкнут.

При этих загадочных словах ее тело начинает растворяться и бледнеть, пока окончательно не теряется в прозрачности воды. Пока не остается только море и его голубизна, и пустота без снов не затягивает меня.


В шесть утра свет на потолке включается сам по себе. На мгновение, прямо перед зарей мне приснилось, что я был в доме родителей в нашем городишке Медфорд к северу от Бостона, населенном несколькими тысячами жителей. Окна были открыты, прохладный весенний воздух чуть колыхал легкие занавески. Пение птиц возвещало начало нового дня, а снизу доносился грохот посуды, который производил мой отец, готовивший завтрак…

И тут я резко просыпаюсь от света. Вместо птиц — звон стоящего на полу будильника. Механического, заводного будильника. Обломка Китая прошлого века. Бриз, который я почувствовал во сне, был всего лишь воздухом, — и вовсе не свежим, — шедшим из вентиляционной решетки под самым потолком.

Я тру глаза, произнося молитву за отца, мать, брата и его семью. Нечто среднее между обращением к ангелу-хранителю и молитвой за упокой.


Центр столовой освободили от мебели. Столы и стулья составлены у дальней стены. Около пятнадцати человек стоит перед алтарем, устроенным по мере возможностей на столике, покрытом чистой, но заметно залатанной скатертью. Диакон Фьори стоит в первом ряду рядом с беловолосой женщиной, которая могла бы быть как его женой, так и матерью. Я не вижу доктора Ломбар, и никого из Швейцарской Гвардии тоже нет.

У меня нет облачения. Только одна «епитрахиль», смастеренная из наброшенной на плечи салфетки. Крест за моей спиной сделан из двух простых досок, прибитых к стене.

Я спрашиваю, можно ли найти для мессы музыку.

У них есть переносной магнитофон «Филипс», настолько потрепанный, что с трудом верится, что он еще может играть. Его включают в розетку с благоговением, которое испытывал бы ценитель, откупоривающий бутылку редчайшего вина.

Диакон показывает мне несколько старых дисков. Большая часть уже не читается, так как с них слезло металлическое покрытие, другие погнуты, третьи сильно исцарапаны.

По иронии судьбы, единственным целым диском оказалась Paukenmesse Гайдна. Месса времен войны. Музыка, всегда поражавшая меня своей энергией и жизненной силой. Трудно найти что-либо более далекое от этого сборища живых мертвецов, стоящих словно в очереди и отзывающихся механически на все мои слова.

Это не та реакция, которой я ожидал.

Я служу мессу спиной к верующим. После Великой Скорби мы молимся так по решению кардинала-камерленго. Обыкновенные люди, согрешившие, разрушив Землю, были отлучены от прямого общения с Богом. Только совершающий богослужение священник может смотреть на дарохранительницу, которая в данном случае представляет собой покрытую белым платочком металлическую креманку. В ней находится двадцать кусочков предельно тонко нарезанного хлеба. Но и это само по себе уже чудо — последний хлебный колос умер двадцать лет назад. Это не настоящий хлеб. Мне объяснили, что мука, из которой он приготовлен, сделана из выращиваемого здесь в свете неоновых ламп гибридного злака. Но пахнет он похоже на настоящий хлеб.

Есть и вино, нормальное, хоть я уже много лет и не пью его. Лоза, которая родила его, руки, которые обработали его, — теперь пепел. Но его вкус все тот же, и, испивая его, чувствуешь жар старой земли, нежность солнца.

Хлеб, вино и вера.

Одного из трех этих элементов мне не хватает.

Но я все же произношу правильные слова, делаю предусмотренные ритуалом движения. Я восхваляю Господа и молюсь ему, произношу Credo[39] хором с теми, кто на недолгое время стал моей паствой.

Когда приходит время, я оборачиваюсь и иду к верующим с чашей облаток.

Но только двое из них подходят к причастию. Остальные остаются на своих местах с опущенными головами. Я смотрю на жену диакона. Несмотря на то что ее голова опущена, я вижу слезы на ее щеках. Ее подбородок дрожит в попытках удержать слезы.


Я думал, что после мессы люди задержатся в зале, чтобы поговорить со мной. Но все они уходят и оставляют меня в одиночестве убирать вещи, которые я использовал для службы. Я снимаю псевдоепитрахиль и складываю ее аккуратно, как будто она настоящая, одно из тех расшитых и позолоченных одеяний, которые придавали мессе особую атмосферу. Потом я съедаю гостии, чтобы быть уверенным в том, что они не будут осквернены.

Этого я никогда не понимал. Что может быть худшим осквернением, чем пропускать освященный хлеб и вино по телу, чтобы затем извергнуть их как мочу и кал?

Но я научился подчиняться. Церковь — не демократический институт.

Опустошив креманку, я несколько мгновений колеблюсь, размышляя, что с ней делать. Она довольно тяжелая и сделана из металла, похожего на серебро. По ее форме невозможно определить ее возраст. Долгие годы использования исцарапали ее поверхность, но внутренняя часть еще блестит. В одно мгновение, пока я держу ее в руке, мне приходит в голову глупая мысль, что эта чаша могла бы быть Граалем.

Чья-то рука тихо стучит в дверь.

— Войдите, — говорю я.

Показывается лицо пожилой диаконовой жены.

— Можно войти, святой отец?

— Конечно. Входите, пожалуйста.

Это очень маленькая женщина. Когда-то она была не такой. Может, она даже была красива. Но теперь она напоминает сухое деревце.

Вблизи я замечаю, что она вовсе не стара, как мне показалось сначала. Она, видимо, немногим старше меня. Все дело только в усталости. И усталости не только физической.

— Чем я могу вам помочь? — спрашиваю я ее.

Женщина колеблется. Встряхивает головой.

— Я столько лет ждала…

Потом она резко разворачивается. Не давая ей выйти из комнаты, я удерживаю ее за плечо. Она не сопротивляется.

— Не здесь, — бормочет она.

— Почему?

Женщина не отвечает.

Я отпускаю ее.

Она делает несколько шагов в сторону двери. Потом останавливается. Возвращается.

— Идемте со мной, — велит она мне.

Мы идем, не встречая ни единой души, по пустым коридорам, чистым и хорошо освещенным, так непохожим на коридоры Нового Ватикана. Здесь стоит легкий запах пыли, но он не имеет ничего общего с вонью, к которой я уже так привык, что не чувствую. Здесь так много неиспользуемого пространства и так тепло, что при мысли об условиях в катакомбах, в которых мы живем, подобная расточительность кажется мне преступной.

Мы подходим к металлической двери. Женщина поворачивает ручку. Мы входим.

Это раздевалка. Возможно, когда-то, когда это была станция метрополитена, она использовалась обслуживающим персоналом. В комнате стоит лавка почти во всю ее длину и ряд шкафчиков. Женщина открывает два из них. Сквозь дверные щели я вижу, как она встает на колени и молитвенно складывает руки.

— Я хочу исповедаться, святой отец. Я уже много лет хочу сделать это, но все это время было некому.

— Но почему здесь? Мы могли бы сделать это в комнате, где проходила месса.

— Я хотела бы, чтобы нас…

— Что-нибудь разделяло? Решетка?

— Да.

Мне остается только сесть на пол.

— Благословите меня, святой отец, ибо я согрешила.

Женщина замолкает. Вздыхает.

— Я не помню, что делать. Что говорить. Уже столько лет…

— Я слушаю тебя, дочь моя. Слова не важны. Говори, как можешь.

Она качает головой.

— Это нелегко.

Потом закрывает глаза и начинает говорить.


— Это нелегко.

Это очень нелегко.

Настолько проще судить. Думать, что все добро — с одной стороны, а все зло с другой. Но это не так. Не так. Видите ли, святой отец, зло иногда… иногда его трудно распознать… Кто-то что-то решает, остальные думают, что это хорошо, или что это не очень плохо, и делают то же. Поначалу, может быть, кто-то оказывает сопротивление, кто-то говорит, что это нечестно, что так нельзя, но потом и ему приходится сдаться…

Вы заметили, что почти никто не подошел сегодня к причастию? Ни я, ни мой муж… Думаете, мы не хотели? Те двое, что подошли… Не знаю, сделали ли они это потому, что не отдают себе отчета в своих грехах, или… потому что они хотели спустя столько лет наконец-то отведать хлеба…

Плоть и кровь христовы…

Бог, который стал человеком и отдал за нас свою плоть и кровь…


— Я не понимаю, — шепчу я.


— Не понимаете, говорите. Не понимаете…

Когда упали бомбы, мы с мужем ехали в метро. Поезд сошел с рельс в туннеле — взрыв сбросил его с путей. Мы подумали, что это из-за бомбы какой-то террористической группировки. Вы помните террористические группировки? Больше половины пассажиров были мертвы или ранены. Те, кто остался цел или получил незначительные ранения, решили идти в темноте до конца туннеля. Мы сказали остальным, что пришлем к ним спасателей, и оставили их там, в темноте, потому что электричества не было.

У нас был выбор: вернуться на станцию, с которой мы только что отправились, или дойти до следующей. Мы устроили голосование. Кто-то сказал, что взрывы, видимо, прогремели со стороны города, так что мы решили идти вперед. Мы двигались по путям в сторону выхода, освещая путь зажигалками, спичками и факелами, сделанными из газет. Боясь, что возвращение электричества изжарит нас на рельсах.

Мы прошли очень большой участок туннеля, прежде чем увидели линию света вдалеке. Это была та станция.

Мы ожидали, что встретим спасательную команду, а вместо этого увидели на станции десятки перепуганных людей. Некоторые односложно говорили, другие потеряли дар речи, а третьи, наоборот, тараторили бессмысленные предложения, произносили длиннейшие непонятные речи, как сумасшедшие. И в глазах их тоже было сумасшествие…

Один из них дернул меня за руку. У него на голове была ужасная рана. Полностью покрытый белой пылью, он был похож на привидение. Он потащил меня за куртку к выходу, чтобы показать мне что-то. Дойдя, он направил палец на восток.

В римском небе стояла необъятная белая туча в форме гигантского гриба. И тогда мы поняли, что произошло…


Прежде чем продолжать, женщина долго колеблется. Ее голос сух, как пыль.


— Первые дни были самыми худшими. На землю опустилась ужасная тьма, как будто небо накрыло мешком. Пошел снег. Грязный, темный. Мужчины и женщины бродили по улицам, как призраки. Некоторые из них были опасны. Неподалеку оказалась стройка. Мы взяли оттуда тележки и рабочие инструменты. Работая посменно, мужчины начали укреплять станцию. Для обороны у нас также было два пистолета. И нам приходилось их использовать, да.

Мужчинам удалось укрепить это место. Тем временем мы, женщины, обшаривали близлежащие магазины в поисках еды, батареек и бутилированной воды. Когда мы собрали значительные запасы, то замуровали входную дверь и закрылись на нижних этажах станции.


Здесь прохладно.

Почти холодно.

У меня идет пар изо рта.


— Так мы прожили два месяца.

Нас было тридцать девять — двадцать два взрослых и дети, ехавшие на экскурсию.

К сошедшему с рельс поезду была отправлена команда, чтобы забрать оставленных там раненых. Вернувшись, они сказали, что все раненые умерли. И никто не подверг сомнению это утверждение.

Мы забыли о них, и точка.

А к началу третьего месяца у нас закончилась провизия.


Я начинаю бояться продолжения ее рассказа.


— Некоторых вещей нам удалось избежать.

Но они точно происходили. Повсеместно.

Часто.

Знаете, как сказано у того поэта, святой отец? У Данте, в «Божественной комедии»…

«Но злей, чем горе, голод был недугом»…[40]

Голод причиняет больше страданий, чем горе…


Дверца шкафа закрывается.

Лицо женщины оказывается передо мной.

Ее голова опущена.

Слезы текут по ее щекам.


— Среди нас была семья цыган: отец, мать и трое детей. Они собирали милостыню, ходя по вагонам. Ох, как хорошо я их помню… А если и не их, то кого-то, очень на них похожего… В римском метро было столько цыган и нищих…

Они заходили в вагон, и отец — или тот, кто изображал отца, — играл на скрипке или на гармошке, или не играл, а только говорил: «Я беден, у меня на руках трое детей, четверо детей, пятеро детей…», и дети проходили по вагону, прося милостыню. На следующей остановке они выходили, чтобы зайти в соседний вагон. А мать притворялась старой или больной. Я говорю, что она притворялась, я уверена, что она притворялась, потому что, когда она выходила из вагона, ее неуверенная больная походка исчезала как по волшебству, и из старухи она превращалась в ловкую убегающую девчонку.

Я не знаю, были ли это те же самые цыгане…

Как я уже сказала, запасы продуктов закончились в начале третьего месяца.

И тогда произошло… это.

Первым исчез самый младший цыганский ребенок.

Он ушел играть вглубь туннеля.

Больше его никто не видел.

Отец и мать бросались обвинениями, но мы все утверждали, что представления не имеем, куда он делся.

Два дня спустя пропал отец.

А у нас на столе стало появляться мясо.

Котлеты, рубленные ножом и пожаренные на самодельном гриле. Охотники сказали, что они достали это мясо в туннеле и что нам лучше не спрашивать, что это за животное. Но мы-то знали. Мы все знали, что это за мясо…


Женщина поднимает руку, знаком показывая «хватит». Но продолжает говорить.


— Когда мясо закончилось, настал черед женщины.

А потом оставшихся детей.

Умирая, пока мы крепко держали ее, прижав к полу, цыганка прокляла нас.

Она сказала, что после ее детей мы пожрем и своих.

Так и произошло…

На станции Аврелия нет детей…


Руки женщины опускаются на лоб, как будто ее голова стала невыносимо тяжелой.

— Тем, у кого была простая жизнь, легко судить, — шепчет она.

— В последнее время ни у кого ее не было.

Я понимаю, что слишком жестко произнес эти слова.

Голова женщины опущена. Розовая кожа черепа видна сквозь тонкие белые волосы. Я мог бы размозжить эту голову об пол, а потом придавить ногой. Думаю, она была бы мне благодарна.

Ego te absolve in nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti.[41]

Женщина смотрит на меня снизу вверх, ее глаза закрыты белыми волосами.

— Вы не наложите на меня епитимью, святой отец?

— Нет. В этом нет необходимости.

— Но почему? То, что мы… что я сделала… Вы должны наложить на меня епитимью.

— Наша жизнь — уже достаточная епитимья.

Женщина мотает головой. Все быстрее и быстрее, до исступления. Она кажется безумной.

Я останавливаю ее, схватив за плечи. Потом кладу руки на ее виски. Я чувствую частую пульсацию ее вен.

Я поднимаю ее голову и смотрю ей в глаза.

— Мы все делали ужасные вещи, — говорю я ей.

— Вы не понимаете…

— Церковь прощает. Особенно вещи, которые были сделаны… неизбежно… во время Великой Скорби. Неизбежное зло.

Женщина смотрит на меня, словно не понимая.

— Вещи, которые мы делали… Мы делали их не только в те дни…

Она резко вскакивает с энергичностью, неожиданной в таком хрупком с виду теле. Пятится, спотыкается о коробку и падает. Я протягиваю ей руку, чтобы помочь встать. Она отталкивает меня. Бьет меня по руке.

— ЭТО ПРОИСХОДИЛО НЕ ТОЛЬКО В ТЕ ДНИ! — кричит она, убегая.


9
ОТКРОВЕНИЯ

— Дюран, остановитесь! Мне надо поговорить с вами!

Капитан Гвардейцев даже на самую малость не замедляет свой ритмичный шаг. Чтобы не отставать от него, мне приходится почти бежать.

Вой сирены заполняет подземный коридор.

— Не сейчас, святой отец. У нас меньше часа до отправления. Скоро стемнеет. И случилось нечто непредвиденное.

— Но это срочно!

Дюран резко останавливается. Строго смотрит на меня.

— Возвращайтесь наверх, отец Дэниэлс. У нас проблема, и мы должны решить ее.

Мы сворачиваем сначала в один коридор, затем в другой. Дюран упорно отказывается меня слушать. А ведь мне стоило немалого труда отыскать его. Признание женщины так меня потрясло, что я не мог не поговорить о нем с капитаном. Я повсюду искал его, но никто не признавался, что знает, где он. В конце концов Бун посоветовал мне попробовать поискать его на электростанции. Один из обитателей станции проводил меня до самого нижнего уровня, где располагались все служебные помещения.

И в этот момент прозвучал сигнал тревоги.

Мы поспешно входим в большую комнату, освещенную неоновыми трубами, одна из которых мигает, явно сломанная.

Помещение похоже на моторное отделение корабля.

— В чем проблема? — спрашивает Дюран у похожего на иссохшего ворона человека, сидящего на машине, из которой валит едкий дым.

— Проблема? Нет никакой проблемы. Все наши проблемы уже позади! Эта машина дохнет!

— Что нужно сделать? Какая запасная деталь вам нужна?

— Никакая. Видите? Машину испортили нарочно. Она больше никогда не будет работать. Она сдохла, понятно? Сдохла!

— Кто это мог быть? — рычит Дюран.

— Какая, на хрен, разница? Мы обречены, понятно?! Обречены! Если эта машина сдохнет, мы тоже сдохнем!

Дюран достает из кармана рацию:

— Соберите население. Чтобы все были в столовой в восемь ноль-ноль! Отыскать каждого. Они нужны мне все, ясно? Все! Включая вас, священник, — заканчивает он, убирая аппарат обратно в карман. Потом в ярости уходит.

Человек, похожий на птицу, всхлипывает, глядя на дымящуюся машину. Запах горящего пластика вызывает тошноту.

— Что это? — спрашиваю я его. — Для чего она служит?

— Это компьютер, регулирующий перемещение топлива из метанового мешка в обогревающее устройство. Без него за несколько часов пропадет свет и отопление… Вопрос одного, максимум полутора дней. Потом это место станет холодным, как могила…

— У вас нет печей?

— Есть, конечно. А что нам в них жечь? Они газовые!

У человека исступленный взгляд. Микеланджело мог бы использовать его как модель для одного из пророков Сикстинской Капеллы. Пророка несчастья.[42]

— Кто это мог быть? — как и Дюран, спрашиваю его я.

Человек качает головой:

— Только сумасшедший.

— А следовательно?

— Следовательно, любой из нас. Здесь, на станции Аврелия, мы все сумасшедшие, вы не знали? Все! Мы все сумасшедшие! Все мы вкусили плод древа познания добра и зла и обезумели. Кто вам сказал, что это сделал не я? Я лучше всех знаю эту часть станции и…

Голова человека разлетается на красные куски мяса и белые с серым осколки. Часть лица, как маска, отделяется и шлепается о стену с ужасным звуком. Остальное тело — туловище, болтающиеся руки — медленно опускается на пол.

Бун стоит, опираясь на дверной косяк, и дует на ствол своего автомата, как бандит с Дикого Запада.

— Минус один, — ухмыляется он.

— Идиот чертов! — кричит капитан Дюран, врываясь в комнату. — Зачем ты его застрелил?

— Он практически признался.

Я мотаю головой.

— Он только сказал, что это мог быть кто угодно, — поправляю я его.

Дюран смотрит на Буна с отвращением.

— Мне стоило бы отправить тебя под трибунал. А ты ведь знаешь, как действует военное правосудие при военном положении, правда? Ты, я и пуля.

Jawohl, mein Führer![43]

— Пшел отсюда, идиот!

— Вы его не накажете? — удивленно спрашиваю я Дюрана.

— За что?

— Как это «за что»? Он только что хладнокровно убил человека!

Капитан пожимает плечами:

— Меньше чем через два дня это место превратится в огромную могилу. Тот, кто сделал это, хотел покончить с собой. И, сделав это, забрал с собой всех остальных. Если этот человек виновен, тем лучше. Но это все равно ничего не меняет. Они все обречены.

Я испытываю желание заговорить с ним об исповеди жены диакона. Но удерживаюсь от этого.

— Почему вы говорите, что они обречены? Они могут пойти в Новый Ватикан.

— Ах да! И как же? Нам понадобились часы, чтобы доехать сюда на санях. А им придется идти пешком. У них бы это заняло не меньше трех дней. Никто из них не выжил бы. Им лучше оставаться здесь. Оранжереи, конечно, жаль. Приятно было время от времени есть свежую еду. Но ничего не поделаешь.

— Ничего не поделаешь? Как вы можете быть так циничны? Мы говорим о десятках человеческих существ!

— Вопрос точки зрения. Некоторые думают по-другому.

— Что скажет кардинал Альбани, если вы оставите их умирать?

Дюран разражается смехом.

Это очень неприятный смех.

— Альбани ничего не знает об этом месте. Это мы обнаружили его. Оно наше.

— Ваше?

— Военный аванпост. Под нашим контролем. И в нашем распоряжении. Смотрите на это как на… протекторат. Мы обеспечиваем их безопасность. И свое молчание…

— Молчание о чем?

— Это не ваше дело, священник.

— До вчерашнего дня вы называли меня «святой отец».

— Вчера было вчера.

Я указываю на машину. Дым становится все гуще. Открытые язычки пламени, мизерные, но угрожающие, начинают появляться в черноватой дымке.

— Вы бросите ее так?

— Это не наша проблема. Идемте со мной, святой отец.

— А если я не захочу?

— Можете оставаться здесь, — отрезает Дюран, поворачиваясь и выходя из комнаты.


Столовая похожа на загон для скота. Такое впечатление производят покорные лица жителей и то, как гвардейцы присматривают за ними, словно пастухи за стадом.

Их собрали в центре комнаты. Среди них нет ни жены диакона, ни доктора Ломбар.

Три швейцарских гвардейца — Диоп и двое итальянцев — держат всех под прицелом своих автоматов.

Это не собрание.

Это перекличка заключенных.

Я инстинктивно, как будто мои ноги сами решили за меня, присоединяюсь к гражданским, стоящим в середине комнаты.

Дюран легким движением запрыгивает на стол. Он садится на корточки, держа руки за спиной и рассматривая своих пленников одного за другим. Он не произносит ни слова, пока в зал не входит красавица Адель Ломбар.

Я жду, что она присоединится к нам в середине зала. Вместо этого она при помощи капитана забирается на стол. Это разочаровывает меня.

Они с Дюраном обмениваются тревожным взглядом. Потом она обращается к пленникам:

— Капитан рассказал мне, что произошло в отопительном отделении. Это ужасно. Безумно. Кто-то сломал компьютер, регулирующий температуру. Вы понимаете, что это значит? Это верная смерть для нашей общины. Ее уже не спасти. Кто бы это ни был, наша судьба решена.

Сопровождаемые грохотом металла, Егор Битка и сержант Венцель входят в комнату, таща тело, которое затем кидают на пол, где оно остается лежать неподвижно, как тряпичная кукла.

— Мы поймали эту шлюху в подземной кладовке, — радостно объявляет сержант, — она пыталась покончить с собой.

Он показывает запястья женщины, кое-как перебинтованные грязной изодранной тряпкой.

— И посмотрите, что было у нее в кармане, — улыбается Венцель.

Он победоносно показывает отвертку и разводной ключ. Он ржавый.

Дюран спрыгивает со стола.

Какой-то человек отделяется от группы гражданских. Он становится на колени рядом с женщиной. Это ее муж, диакон Фьори.

Он гладит и обнимает ее. Утешает ее, как мать ребенка.

Дюран оттаскивает его за волосы.

— Идиот поганый! Из-за твоей жены вам всем крышка! Спроси ее, почему она это сделала!

— Кто сказал вам, что это была она? — возражает Фьори.

Женщина медленно поднимает голову. У нее разбита губа и сломан один зуб. Глаза красные от слез.

— Это была я, — спокойно признается она.

Диакон мотает головой:

— Не слушайте ее. Она сошла с ума.

— А мне кажется, что она прекрасно соображает, — возражает Дюран, подходя к женщине медленными легкими шагами хищника.

— Почему ты сделала это, шлюха?

— Потому что я должна была это сделать.

— Должна? Что это, блин, значит? Говори правду, проклятая шлюха, кто велел тебе сделать это?

Женщина с трудом выпрямляет спину. Она отвечает гордым взглядом на взгляд Дюрана.

— Мне это повелел Бог.

Капитан достает из кобуры пистолет. Направляет его в висок женщины.

— Последний раз спрашиваю тебя, женщина: кто приказал тебе разрушить это место?

Невероятным образом на ее разбитых губах появляется улыбка.

— Бог.

Пистолет выстреливает. Кровь пачкает белый пиджак и волосы диакона. Посередине его лба появилась черная дыра.

— Смотри же, этот раз будет по-настоящему последним. Кто приказал тебе совершить эту диверсию?

Женщина спокойно смотрит на труп мужа. Встряхивает головой.

— А ты все отказываешься понимать…

— Скажи, кто это был!

— Я же тебе только что сказала — Бог.

Дюран фыркает:

— Егор, подойди сюда.

Битка приближается к начальнику.

— Уведи эту… эту старуху и заставь ее запеть. Мне нужны имена, факты. Я должен понять. Иди.

Капрал Битка грубым рывком поднимает пожилую женщину. Она встает на ноги, стараясь идти как можно более ровно. Прямая, гордая.

Перед тем как выйти, Битка почти с детской улыбкой берет со стола разводной ключ и отвертку, найденные, по словам Венцеля, у женщины. Он насмешливо отдает честь и выходит из комнаты, уводя свою пленницу.

— А теперь о вас, славные жители станции Аврелия. Что заботит вас больше всего? Есть ли что-нибудь, о чем вы непременно хотите поговорить со мной?

Никто не отвечает.

— Например, кто-нибудь из вас мог бы сказать мне, что вы собираетесь делать теперь, когда ваша подруга решила лишить вас света и отопления. Правда, с запасами метана у вас и так было плохо, но некоторая экономия и жертвенность, — произнося это слово, Дюран злобно ухмыляется, — могли бы дать вам продержаться еще некоторое время. А теперь все стало несколько сложнее. Навскидку вам осталось не больше трех дней жизни.

— Вы могли бы сопроводить нас до Нового Ватикана…

Дюран отрицательно мотает головой:

— Нет, не могу. Вы забыли, кто вы? Что вы сделали? И потом, там ничего не знают о вашей общине. Для них вы не существуете.

— Мы могли бы принести им еду, технологии…

— Кто это сказал?

— Я, — поднимает руку человек около сорока, одетый в одежду из мешковины. Сделав два шага вперед, он выходит из круга пленников.

— И тебя зовут?..

— Эрнесто Рабито.

— Ты что-то не кажешься мне похожим на ученого, Эрнесто.

— Теперь я крестьянин. Но я не всегда был им. Когда-то я изучал медицину. Думаете, это не в счет? Вам в Новом Ватикане не нужны медики? А вон тот, Карло, агроном. Дайте ему метр земли, и он покажет вам чудеса.

— Можно я дам ему его метр земли? — спрашивает Дюрана Бун. — Может, даже метр на метр…

— Попридержи язык, солдат. То, что ты говоришь, очень интересно, брат Рабито. К сожалению, с этой точки зрения у нас в Новом Ватикане все уже хорошо. Мы, конечно, не устраиваем банкетов, но мы выращиваем все необходимое для жизни. Грибы, спаржу, картофель…

— Однообразная диета… — комментирует Рабито.

— Лучше такая, чем ваша, — отрезает Дюран. — О’кей, теперь я объясню вам, почему мы не можем вам помочь. У нас есть миссия. Важная миссия, возложенная на нас высшей властью Ватикана. Мы не можем терять время на то, чтобы сопровождать вас. К тому же, мы не сможем перевезти ваше оборудование, а без него вся ваша наука ни на хрен не нужна. — Он улыбается человеку в одежде из мешковины: — Возвращайся-ка на свое место, Эрнесто. И спасибо за предложение.

Когда Рабито поворачивается спиной, Дюран достает пистолет и приканчивает его выстрелом в затылок. Толпа пленников отступает, как волна отлива.

— Это чтобы показать, до какой степени я зол на вас. На всех вас. Я больше не хочу слушать глупости. С моей стороны ни на что не рассчитывайте. Скажу больше: я чудовищно взбешен оттого, что все эти годы мы защищали вас, прося взамен только самую малость, а вы отплачиваете нам вот этим!

Дюран оборачивается к доктору Ломбар.

— Адель, только не говори мне, что ты тоже понятия не имеешь, почему они сделали это с нами…

Женщина тоже спускается со стола. Встряхивает головой.

— Кьяра давно уже подавала признаки усталости. Быть может, последнее… жертвоприношение… которое мы сделали, чтобы устроить вам вчерашний банкет…

Молчи! — приказывает ей офицер.

Она бросает на меня странный взгляд. Недоверчивый, оценивающий.

— Даже если это так, — гремит Дюран, на мгновение тоже заглянув мне в глаза, но сразу отведя взгляд, — почему она так вдруг сошла с ума?! Почему именно сейчас?!

Одна относительно молодая, хоть и отмеченная усталостью и недоеданием женщина смущенно, как школьница, поднимает руку.

— Кьяра… покаялась. Она говорила, что все мы должны совершить покаяние.

Покаяние… — повторяет Дюран. Затем снова смотрит мне в глаза.

Как будто в чем-то меня подозревая.

Вот херня, — в конце концов произносит он шепотом.

Возвращается Егор Битка, без пленницы.

В комнате царит мертвая тишина.

— Шлюха мертва, капитан, — говорит Битка.

— Она заговорила?

Немного помявшись, Битка отвечает:

— Нет.

— Черт!

— Я старался, как мог. Мне очень жаль.

— Хорошо. Это неважно. Так что ты там говорила, женщина? Вот это вот, насчет покаяния…

— Да, именно. Она… Кьяра… Кьяра постоянно говорила, что нам придется заплатить за то, что мы сделали. Но никто не относился к этому всерьез… О боже! Что теперь с нами будет?

Дюран хмурится.

— Ясно одно: вы не можете пойти в Новый Ватикан. Рано или поздно правда всплывет наружу. А я говорил вам, какого Церковь мнения о ваших… привычках. Если кто-нибудь устроит раскопки в конце туннеля метро… Святая Инквизиция восстановлена, и ее методы… ужасны. Кардинал-камерленго безжалостен по отношению ко всякому отклонению от веры. Вам нужно идти в какое-нибудь другое место.

КУДА? — кричат разные голоса. — КУДА ИДТИ?

Дюран пожимает плечами:

— Подальше от города. И от моря тоже. Море… опасно.

Нужно не забыть спросить его, почему он это сказал. Но еще больше я хочу спросить его, зачем он наговорил все эти глупости? Об Инквизиции и об Альбани…

И потом еще одна вещь. Самая ужасная. Понятно, за какой грех жена диакона принесла в жертву себя и своих людей. Но Церковь прощала вещи и поужаснее. И она без скандалов уживалась с убийцами масштабов Алессандро Мори. Что хуже: убивать ради грабежа или по необходимости, от голода? Церкви отчаянно необходимы новые жизни, свежие соки. Катакомбы святого Каллиста без проблем могут принять этих людей. А три или четыре дня не нанесли бы нашей миссии большого урона…

Я подхожу к Дюрану.

— Мне нужно поговорить с вами, — говорю я ему шепотом.

— Я слушаю.

— Не здесь. Так, чтоб никто не слышал.

— Сейчас не время для этих глупостей. Скоро стемнеет, и нам надо будет уходить. Нас ждет долгий путь до ближайшей остановки. Мы здесь не на прогулке.

— Эти люди, капитан…

— Это не мои люди, святой отец. И не ваши тоже. Не беспокойтесь о них. Единственная проблема — это то, что мы теряем прекрасную базу. А из-за этих людей не стоит плакать. Или беспокоиться о них.

— Мы должны сопроводить их до…

— Должны? Должны?

В голосе Дюрана звучат ярость и сарказм.

— Это кто же должен? Вы? Вы чуть не дали схватить себя Мускулам. Вы хотите сказать, что я и мои ребята должны рисковать жизнью ради этих… этих людей. Ну так я отвечаю: я не намерен делать этого. Эти районы не так плохи, как центр города. Они без труда найдут себе другое логово. А если будут экономить провизию, смогут добраться и до Замка. Это наш военный аванпост всего в десяти километрах отсюда.

— Действительно, прогулочка. Учитывая тот факт, что они двадцать лет не выходили из этого убежища.

— Я не знаю, что с вами делать. Приготовьтесь, святой отец. Мы отправляемся, как только станет возможно. И не думайте, что сможете остаться с этими людьми. Их инстинкт самосохранения… чрезвычайно обострен. И для них вы не просто чужой. Вы — кусок свежего мяса…

Должно быть, ужас отобразился на моем лице, потому что я ловлю его отражение в глазах капитана. Я силюсь вспомнить, ел ли он мясо или ограничился рыбой. Но я помню только — очень хорошо помню — что я сам съел два куска этого восхитительного мяса. Вот почему Ломбар не показала мне ферму, на которой оно было произведено. Но теперь…

Мне вспоминаются шумы и стоны, которые слышал этой ночью.

Я поворачиваюсь к женщине в белом халате. Вызывающе смотрю на нее. Она не отводит взгляд. Да и вообще вовсе не выглядит взволнованной.

— Чего вы желаете, отец Дэниэлс?

Я чувствую, что мой голос может задрожать, поэтому стараюсь говорить как можно тверже.

— Вы обещали мне еще одну экскурсию.

— Куда?

— На вашу ферму. Помните?


10
ПОЛЯ ГОСПОДНИ

— Вам не понравится то, что вы хотите увидеть.

— Понравится мне это или нет, я должен видеть это.

— Я не понимаю, зачем?

— Именно это я и сам говорю себе. Что я не понимаю. И поэтому я должен увидеть. Я должен знать.

— Как хотите, — вздыхает Ломбар, распахивая следующую дверь. Потом шепотом произносит несколько слов, которые мне не удается разобрать. Произносит с раздражением.

В коридоре за дверью темно. Из него доносится скверный запах, смешанный с вонью дезинфицирующего средства. Мало-помалу мои глаза привыкают к темноте, которая оказывается не полной, потому что свет, идущий из комнаты, в которой мы находимся, открывает какие-то предметы, какие-то неподвижные кучи тряпья на полу.

Потом, среагировав на свет, одна из теней начинает двигаться.

Это похоже на движения огромной улитки. А потом улитка открывает глаза.


Однажды, когда я еще учился в семинарии, один священник сказал, что дети — это лилии на полях Господних.[44] Я рад, что он сейчас не здесь и не видит собранный на этом поле ужасный букет. Не видит эти создания, слепые от жизни в темноте, лежащие в собственных экскрементах, как свиньи. Знали ли они хоть когда-нибудь — хоть в одном движении — нежность? Возникало ли хоть один раз у тех, кто так обращался с ними, подозрение, что и в этих созданиях может быть искра Божьего света?


Я не думал, что после всего, что я прошел, после боли, которую мне причинила уверенность в том, что я потерял родных и стольких дорогих мне людей, я еще способен так плакать. Но слезы льются, не останавливаясь, увлажняя эту гнилую землю, испачканную нечистотами и мерзостью, наибольшая из которых — безумие тех, кто задумал весь этот ужас.

Когда я спросил Ломбар, ей ли пришла в голову эта идея, она выругалась, а потом поинтересовалась, не сошел ли я с ума.

— Я пришла сюда три года назад. Меня привел Марк. Он предупредил меня о том, чего мне стоило ожидать, но даже при этом… Это было ужасно…

Она наклоняется к одному из этих созданий. Оно чрезвычайно худое, истощенное. У него четыре руки. И глаза, голубые, как васильки.

— Это мальчик, — отвечает Ломбар, как будто прочитав мои мысли.

Она объяснила мне, что процент рождения уродов на станции был равен ста. Со временем, заметив, что у них больше не рождаются нормальные дети, жители Аврелии убедили себя в том, что их постигло проклятие цыганки.

— Естественно, разбрасываться ценными белками было бы неразумно. Поэтому все, кроме отца и матери ребенка, принимали участие в том, что они называли — не пугайтесь, святой отец, — причастием плотью…

У некоторых из детей увечья явно не от рождения. Ампутированная нога или рука…

— Боже всемогущий…

Крошечная рука тянется к моим штанам и хватается за ткань. На этой руке семь пальцев.



Мне кажется, что сейчас Господь как никогда испытывает меня. Церковь учит мне считать священной всякую жизнь. Запрещает мне убивать. Но сейчас я подчиняюсь авторитету выше Церкви. Я подчиняюсь собственной совести.

Стоны детей разрывают мне сердце.

— Они страдают? — шепотом спрашиваю я Ломбар.

— Конечно, страдают.

— Тогда освободите их. Умоляю вас, освободите их! — вздыхаю я, отрывая взгляд от уродливого гриба.

— Вы уверены, что хотите, чтобы я… сделала это?

— Да. Я прошу вас, доктор.

Ломбар достает из кармана халата шприц с очень длинной иглой. Потом со всей возможной аккуратностью раздвигает тряпье, покрывающее грудь ребенка-уродца. Пальцами ищет какое-то место на белом теле, после чего резко погружает иглу в грудную клетку этого создания и до упора выжимает поршень. Шприц пуст. Воздух входит в сердце. Глаза ребенка расширяются, а потом застывают, как на фотографии.

Я читаю молитву, а потом смачиваю палец золотистой горячей жидкостью, наполовину заполняющей металлическую фляжку. Это масло, драгоценный предмет из прошлого. Никто не утверждает, что оно оливковое, и к тому же, оно уже точно непригодно в пищу. Но его символическая ценность безгранична.

Я осеняю крестом лоб мертвого ребенка.

— Следующего, — шепчу я.

Спустя десять минут все кончено. Все восемь созданий, восемь голов скота, восемь агнцев… покоятся недвижимо. Теперь — навсегда.

— Для человека, так сильно беспокоящегося о судьбе тех людей, вы поступили не особо рационально, — спокойно замечает Ломбар, закрывая за нами тяжелую стальную дверь. — Теперь через два дня они превратятся в тухлое мясо. Если бы вы оставили их в живых, их хватило бы на какое-то время.

Я удивленно смотрю на нее. Она пожимает плечами:

— Я ученый, святой отец. Я верю, что после смерти мы становимся куском мяса, и все. И это меня вовсе не расстраивает. Я бы не расстроилась, если бы кто-нибудь съел мой труп, чтобы выжить.

— Мы по-разному смотрим на вещи, это точно. И я этому очень рад.

— А, да. Верно. Вы голос нашей совести! Вы стражи нашей духовной чистоты! Тогда скажите мне, отец Дэниэлс, где был ваш бог, когда бомбы падали на мой город, превращая в пыль всю мою семью? Где он был, когда я хромала по холоду и тьме, питаясь тухлятиной, которую находила на земле? Где он был, когда семь мужчин поймали меня и насиловали в течение многих дней, говоря, что таким образом они делают бифштекс нежнее? Когда Дюран пришел в их лагерь, один, оглядел их одного за другим, спокойно, почти расслабленно… Они были вооружены до зубов, а он нет… Он посмотрел на меня и улыбнулся мне… Подмигнул мне и сделал быстрое, как молния, движение…

Резкий щелчок.

Металлический лязг.

Закрывается еще одна дверь, запечатывая под собой ужас, но не весь, не тот, который Адель Ломбар вырывает из себя, пригоршнями бросая в меня.

Мне кажется, что я практически вижу то, что она описывает.


Дюран входит в круг сидящих мужчин. Их шестеро. Должен был быть еще седьмой, он стоял на посту. Но он больше не проблема. Его больше нет. «Теперь их шестеро», — смеется Адель, вспоминая.

Дюран делает пол-оборота вокруг себя, разбрасывая сапогом горящие головешки, которые попадают в двух человек слева от него. Один из них роняет нож, огромный нож Боуи,[45] и это становится его последней ошибкой. Этого достаточно. Дюран подбирает его и ловким движением бросает в одного из мужчин справа, которые за это время успели встать и достают из кобуры пистолеты. Человек падает с ножом в горле. «Как во сне», — думает Адель. Все происходит, как при замедленной съемке. Как в кино. Рукой в перчатке незнакомец с нежными глазами берет еще одну пригоршню головешек и вдавливает их в глазницы главарю банды. Тот с криками падает. Дюран падает рядом с ним, уворачиваясь от летевшей ему в голову пули. Подбирает пистолет. В этом замедленном времени он успевает покривиться, заметив плачевное состояние оружия. Черт с ним, сойдет. Он целится и спускает курок, первым выстрелом разнося на куски челюсть, а вторым — поражая в сердце стрелявшего в него человека. Потом вставляет ствол «Беретты»[46] в рот главаря банды и спускает курок.

«Еще три выстрела», — умоляет Адель.

Но они не понадобятся. Выстрелом в голову он убивает еще одного, и оставшиеся двое падают на колени, бросив оружие на пол.

«Мой спаситель — красивый мужчина, — думает Адель, еще в замешательстве от ужаса и боли этих дней. — Красивый и благородный мужчина», — думает она, обрабатывая рану от задевшей его голову пули. У него даже есть полный разнообразных вещей набор для оказания первой помощи. Какое чудо! И прежде он позаботился о ней: перевязал ее исцарапанную грудь, лобок, вытер от крови ее разорванный анус, обращаясь с ней нежно, как мать с ребенком.

Потом, прежде чем самому получить помощь, он большим пальцем показал на лежавших на полу мужчин. Их почти полностью покрыл мелкий снег. Они уже стали похожи на привидения.

«Хочешь сама сделать это?» — спросил он Адель.

Она сделала отрицательное движение головой.

Должно быть, глядя на нее, капитан Дюран подумал, что Ломбар — очень красивая девушка и что под грязью, и шрамами, и волосами, похожими на шерсть бродячего пса, должно было скрываться очень красивое лицо.

«Хорошо, тогда я», — сказал он спокойно. Снег затрясся на телах пленников, когда они догадались о его намерениях. Но они, естественно, ничего не могли поделать. Тот, что помладше, завыл, когда лезвие огромного ножа вонзилось сперва в его гениталии, а затем в горло.

Второй завизжал, как свинья, которую режут.

Вот, в общем, и все.

Ее спаситель за ноги оттащил трупы подальше от огня, который он развел посильнее, бросив в него обломки деревянного ящика.

Затем он сел рядом с ней.

Она попросила у него разрешения обработать рану на его виске.

Он подчинился ей, как будто это был приказ.

«Как тебя зовут?» — спросил он ее.

Но было еще не время. Она промолчала, нежно и умело обрабатывая его рану.

«Из тебя получился бы хороший врач», — сказал он ей.

«Я им и была, — ответит она ему несколько недель спустя. — То есть, в некотором роде. Университетов больше нет, но я все равно в некотором роде доктор».

«Сколько тебе было лет, когда это произошло? Я хочу сказать…»

«Двенадцать».

«Ты очень красивая».

«Нет, это ты красивый», — ответит она ему, потягиваясь под защитой одеял и его объятий, таких крепких…


— Мы не занимались любовью. Не в ту ночь.

— Необязательно… — пытаюсь я перебить ее, но она не обращает на меня внимания.

— Говорить об этом для меня не проблема. А для вас?

— Я священник.

— Но в то же время и человек. Как Иисус. Иисус же был человеком, правда? Он, как и мы, был сделан из мяса.

— Ну…

— Погодите. Мне не нужен урок теологии. Я хочу узнать у вас одну вещь. Что, по-вашему, мы должны были сделать с людьми в той комнате? Они ели своих собственных детей. Убивали. Разводили детей, как свиней…

— Не мне судить их.

— Ах так? А кому?

— Богу, естественно.

— Ах, конечно. Богу. Как же я могла об этом забыть! Бог, который приговорил к смерти миллионы, миллиарды людей и оставил в живых эту падаль…

— Вы жили с ними.

Адель поворачивается с полными гнева глазами.

— Не смейте смешивать меня с этими людьми! Я не была одной из них. Марк привел меня именно для того, чтобы я помогла им бросить это. Это я начала заниматься этой станцией. Я сделала все для того, чтобы заставить их… бросить старые привычки…

— И все же вы подали мясо на вчерашнем ужине.

Ломбар краснеет. Румянец распространяется на ее белой коже, как след от пощечины.

— Это была не моя идея.

— Нет? Но и не их, сдается мне. Насколько я помню, никто из жителей Станции не притронулся к мясу.

Она не отвечает. Молча смотрит на металлическую дверь, скрывающую то, что было зловещей фермой, а теперь стало могилой.

Потом она произносит шепотом слова:

Вчерашнее мясо… это был сын диакона…

Я отворачиваюсь. Волна желчи поднимается из моего желудка. Меня выворачивает. Кислой, отвратительной рвотой. Адель поддерживает мою голову, помогая мне устоять на ногах, пока я извергаю из своего рта все, кроме воспоминания, оставшееся от этого мяса.

Я снова поднимаю голову. Вытираю рот тыльной стороной ладони.

— Вы не могли бы помолиться за них? — шепчет Адель…

— Конечно.


Вечный покой даруй им, Господи,

и вечный свет пусть светит им,

да упокоятся с миром.[47]

Аминь.


Почему я чувствую себя так фальшиво, произнося эти слова?

Почему мне кажется, что ошибаюсь я, а не Ломбар?

— Господь всемогущий, — говорю я, — сжалься над ними и над теми, кто сделал зло им и их детям. Совершенные ими грехи не заслуживают кары Твоей. Сдержи гнев Свой в бесконечной справедливости Своей и даруй им возможность обрести на груди Твоей покой, которого они не смогли обрести на этой Земле.

— Аминь, — говорит Адель. — А теперь идемте, святой отец. У нас мало времени.


Вернувшись в комнату, мы обнаруживаем, что худшее, как я и боялся, уже произошло. Все жители станции Аврелия лежат на полу, как сломанные куклы. На них практически нет крови. Я понимаю, что именно здесь произошло, только когда замечаю четыре прислоненные к стене мотыжные рукоятки со снятыми наконечниками. Одна из них сломана.

Я оборачиваюсь к Ломбар, ожидая увидеть на ее лице выражение ужаса при виде того, что случилось с людьми, с которыми она прожила столько времени.

Ничего подобного. Никакой реакции. Она абсолютно холодна, как будто ожидала увидеть именно это. Непристойную общую могилу, в которую превратилась эта комната.

— Я буду готова через пять минут. Мне нужно сходить в лабораторию за моими записями.

Ломбар разворачивается на каблуках, равнодушная к сцене смерти.

— Они сами выбрали это, — сухо говорит Дюран, поймав мой взгляд.

— Как будто у них был выбор.

Был. Умереть сразу или отправиться в путь. Они выбрали, — повторяет он ледяным тоном. — А теперь давайте выбираться отсюда. Мы уже потеряли целый час темноты.

— Забыли кое о чем? Наши сани рассчитаны на восьмерых. А теперь нас девятеро.

— Мы поедем не на санях.


Медленно маневрируя, сержант Венцель вывел за пределы станции странный автомобиль, похожий на доисторическое животное. Я знаю, как он называется. В мире до Великой Скорби он был символом экономической мощи и высокомерия. Это «хаммер», военный джип, стальной бык, не подходящий для мирных улиц старого мира. Но для нашего мира он идеален. На крыше установлена дюжина фар, а на морде — снегоочистительный ковш. Он желтого цвета. Абсурдный цвет, режущий глаза.

Гвардейцы загружают в просторный багажник оружие и снаряжение, в том числе загадочный тяжелый ящик.

— Красивый, а? — говорит Бун, толкая меня в бок. — Мы приехали сюда ради него. И ради мяса, — прибавляет он с дьявольской ухмылкой.

Вторая точно такая же машина — только этот «хаммер» белый и без снегоочистителя — выезжает из станции, за рулем — капрал Диоп. Его стиль вождения совсем не такой, как у Венцеля. Он врывается на площадку, затормозив в миллиметре от мотка колючей проволоки.

Диоп опускает стекло.

— Офигеть! — перекрикивает он шум мотора. — Скажите мне, что в Раю я буду водить такую штуковину!

— Спроси у отца Джека, — отвечает Бун, собираясь сесть в «хаммер».

— Э, не! Ты не сядешь в мою машину, чертов мозготрах!

— Садись в наш джип, Бун, — отрезает капитан Дюран, помогая доктору Ломбар уложить в пустой багажник две объемные сумки и подняться на заднее сиденье.

— Я блюю от желтого цвета, капитан.

— Да ты всегда блюешь, козел! — настаивает Диоп.

— Садись в этот джип без разговоров, Бун. А если ты блеванешь в машине, клянусь, я выкину тебя наружу и заставлю идти пешком! Святой отец, вы тоже едете с нами. Пятеро в первой машине, четверо во второй.


Уезжая, мы не закрываем за собой двери станции и не ставим на место заграждения из колючей проволоки. Мы предоставляем ветру свободно гулять и завывать в мрачных пустых коридорах. Так в древности Бог наказывал мятежные города или те, в которых он разочаровался. Но я служу Богу милосердному, и в этом мертвом городе я вижу не признак его гнева, а только очередную ошибку Человека.

Пока сержант заводит двигатель и наш «хаммер» начинает движение, я про себя произношу молитву за мертвых — за всех мертвых — станции Аврелия. Но я спрашиваю себя, слушает ли еще Бог мои молитвы. Когда-то их было много. Я остался среди немногих, имеющих голос для молитвы. Но и эти немногие нечасто его беспокоят. И почему тогда он не удовлетворяет те немногие, очень немногие молитвы, которые доходят до его слуха?

Ветер гоняет тучи снега. Вскоре очертания станции и метановый мешок на ее крыше исчезают из виду.

Как будто их никогда не было.

Как будто они мне только приснились.


11
ВМЕСТО ПОЛЯРНОЙ ЗВЕЗДЫ

— Вместо Полярной звезды, — говорит мне Венцель, — мы можем использовать счетчики Гейгера. Единственная бомба, поразившая Рим, упала на двенадцатом километре Тибургинской дороги, к северу от нашего теперешнего местоположения. Счетчики начинают трещать, как сверчки, когда приближаешься к тому месту.

— Почему они ударили именно туда?

— Там был штаб МБДА,[48] — говорит Дюран с места рядом с водителем, — европейского консорциума. Лидер в области производства ракетных систем.

— Там производилась куча прекрасных штук, — добавляет сержант. — Возможно, упавшая туда бомба была сброшена американцами… Чтобы уничтожить конкурента, понимаете?

— Один мой друг, профессор, говорит, что бомб, поразивших город, было две.

— Это и так, и не так, — вмешивается Дюран. — Упали две бомбы, но сработала только одна. Вторая не взорвалась. Она предназначалась аэропорту Чампино.

— Пятьдесят процентов брака, — саркастически комментирует Бун.

— Но почему всего две бомбы на столицу целой страны?

— Слушайте, святой отец, вы вообще помните, какая дерьмовая это была страна? Какая маленькая, крошечная, жалкая страна это была?

— Но даже при этом…

Дюран пожимает плечами:

— Может, это провидение Господне? Так вам больше нравится?

— Капитан, меня сейчас вырвет, — объявляет Бун, сидящий на правом сиденье.

— Даже не пытайся.

— Венцель ведет ужасно дерьмово…

— Скажи спасибо, что мы взяли тебя на борт, — спокойно отвечает сержант.

Я удивляюсь, как ему удается вести в таких условиях. Тьма, снег и препятствия, возникающие из ниоткуда в последний момент, за секунду до того, как ты умудряешься обойти их. Сержант сказал мне, что шины армированы кевларом. Четыре запасные лежат в багажнике, занимая половину его объема. И вообще Венцель говорит о машине с такой уверенностью, что кажется маловероятным, что он не водил ее раньше.

Я говорю ему об этом.

— Конечно, я ее уже водил. Когда мы приехали в Замок Святого Ангела, у нас была еще и «хамви». Вот это была машина так машина! Американская военная модель, из которой какой-то слабоумный сделал лимузин. Жаль, что к ней нельзя было достать запчасти. А вот эта и вторая, которую, надеюсь, Диоп не раздолбает, — мои творения. В том числе воздушные фильтры повышенной мощности и свинцовое покрытие на потолке. Они вроде механических Франкенштейнов, учитывая, что мне пришлось взять запасные детали из других машин. Знаете, я работал механиком в автосалоне «Джип» до того, как… до того, как все полетело к едрене фене.

— В салоне здесь, в Риме?

— Не. В Гамбурге. Мы все не местные. Слушайте, да вы вообще слышали мой акцент? Я приехал сюда в отпуск со своей девушкой, чтобы посмотреть Вечный Город. Вот уж что угодно, но только не вечный… Путешествуя, мы ночевали в спальниках в хостелах. Если б я только знал, что с тех пор мне придется почти всегда дрыхнуть в спальнике…

— Что случилось с твоей девушкой?

Венцель не пожимает плечами, но как будто делает это. А потом он произносит спокойным, равнодушным голосом:

— Мы потеряли друг друга из виду. Я давненько ничего о ней не слышал. Может, мне стоит как-нибудь позвонить ей? Что скажете?

Вот и вся эпитафия потерянной любви…

Венцель рассказывает, что в двух километрах от станции Аврелия он нашел автосалон. Почти все машины были разбиты.

— Но эти две красавицы… — вздыхает он, а потом восхищенно свистит. — Они стояли в подземном гараже. Как у мамочки в животе. Никто не заходил туда со времен ЖАН. Конечно, за двадцать лет они немного заржавели, это естественно. Но за пару недель я привел их в порядок. Теперь они не как новенькие, конечно, но достаточно, чтобы служить, так-то. Вероятно, когда ударили бомбы, их только-только приготовили для продажи. Когда мы вывезли их первый раз, я готов был расплакаться…

— А я блевануть. Больше не могу.

— Заткнись, Бун. А ты, Венцель, брось воспоминания и следи за дорогой. Напоминаю тебе, что мы въехали в очень трудную зону.

В машине резко воцаряется тишина. Тепло кондиционера и свет приборной доски, отражающийся на лобовом стекле, дают мне успокаивающее чувство нормальности.

Сержант замедляет ход. Дорога проходит между высокими полуразрушенными зданиями, темными, как горы. Ветер хлещет по машине, заставляя ее вибрировать. Я представления не имею, где мы находимся. Время от времени капитан Дюран сверяется со старой дорожной картой, затрепанной до состояния древнего папируса. Но по мне, мы с тем же успехом могли бы находиться на Луне. Думаю, пейзаж отличался бы не очень сильно.

Ни слова не говоря, Бун в рвотном позыве опускает стекло со своей стороны.

Капитан в ярости поворачивается.

Бун, идиот!

Что-то ударяется о бок машины. Тело Адель Ломбар падает на меня.

В окно просовывается длинная темная ветка.

Нет, это не ветка: это рука! Длинная серая рука скелета, оканчивающаяся пятью когтями. Она протягивается и изгибается в тесном пространстве салона, пытаясь ухватить нас. А потом обвивается вокруг тела кричащего от боли Буна.

Вскакивая, как два хищника, Венцель и Дюран распахивают двери и выпрыгивают из джипа, сжимая в руках пистолеты. Шум выстрелов похож на грозу. В окно всовывается вторая рука, а вслед за ней — чудовищная морда, как у изуродованной собаки с покрытыми пенящейся слюной кривыми зубами.

Неожиданно для меня, Адель засовывает дуло «шмайссера» в пасть чудовищу и нажимает на курок. Голова монстра отскакивает назад, пачкая кровью потолок автомобиля. Хватка когтей слабеет, и Бун тоже распахивает дверь и выскакивает из машины, держа в правой руке пистолет, а в левой нож. Он кричит, как одержимый, выпуская всю обойму, а затем кидаясь с ножом на что-то невозможное, зеленое, в темноте, кишащей движением, яростью и выстрелами. Кажется, в битву вступили и силы второго «хаммера», потому что в ночи раздаются выстрелы множества автоматов и крики множества людей. Животные рыки вторят человеческим голосам. Царит полный хаос.

Адель тоже выходит из джипа. Мне не остается ничего, кроме как последовать за ней.

Доктор стреляет, пока не опустошает магазин. Вставляет в автомат новый. Одна из тварей нападает справа. Почти не поворачиваясь, Ломбар выпускает пулю ей в голову. Тварь падает с воплем, переходящим в стон. На земле валяются неподвижные трупы. Ни один из них не похож на человеческий. У них крылья летучей мыши и очень длинные лапы.

Я понимаю, где остальные, только по разрывающим темноту вспышкам, часто укрытым черными быстрыми фигурами, стоящими между мной и ними.

— Стреляй, Джон! — кричит Адель. Рядом с ней одна из этих тварей, а ее магазин пуст. — Стреляй, кретин!

Я даже не осознавал, что в руках у меня автомат. Я навожу его и нажимаю на курок. Ничего. Пробую еще раз. Ничего. Он словно заколдован. Я уже собираюсь выбросить его, когда рядом со мной оказывается человек в форме и стреляет по напавшей на Адель твари.

Потом человек поворачивает ко мне искаженное яростью лицо.

— Предохранитель, чертов идиот! Сними с предохранителя!

Я долго вожусь со своим оружием, прежде чем нахожу крючок и снимаю автомат с предохранителя. Как раз вовремя, потому что в свете фар второго джипа я вижу, что на нас рысью бегут две огромные, как медведи, волосатые твари с горящими глазами.



Дюран рядом со мной опускается на колено и прицеливается.

Я делаю то же. Адель перезаряжает свой «шмайссер».

Я тоже опускаюсь на колено.

Когда твари оказываются менее чем в двух метрах от нас, плотный огонь автоматов уничтожает их, покрывая черную шкуру десятками красных фонтанчиков. Морда одного из зверей практически полностью разлетается. Тварь опрокидывается на землю. Вторая, напротив, продолжает движение, но видимо, просто по инерции, потому что прежде, чем приблизиться к нам, она падает замертво с тремя ногами, превращенными в кровавые обрубки.

Умирая, она еще пытается укусить. Ее челюсти открываются и закрываются, работая впустую. Но самое ужасающее в этой твари — это единственный оставшийся глаз. Он не злой. Он горит почти человеческим пониманием. Этот взгляд как по волшебству приковывает меня. Я мог бы утонуть в этом глазу, голубом, как небо прошлого.

Краем сознания я слышу что-то вроде музыки, какое-то гудение, почти мелодию. Потом — выстрел. Оглушающий.

Голубой глаз взрывается.

Капитан Дюран убирает пистолет обратно в кобуру. Он нервно оглядывается по сторонам и успокаивается, только когда видит, что Адель Ломбар выходит из тени, сжимая в руках свой автомат.

Раздаются еще выстрелы, здесь и в темноте, но следующая за ними тишина подтверждает, что бой закончен. Это контрольные выстрелы.

Запах, стоящий вокруг машин, чудовищен. Вонь диких зверей, смешанная с едким зловонием пороха.

А еще запах крови. Она хлещет из черных тел, лежащих у наших ног.

Дюран выкрикивает имена членов команды. Голоса один за другим отзываются из разных точек в темноте.

Кроме голоса Буна.

Мы все зовем его. Никакого ответа.

Обрушивается порыв ветра. Снова начинает идти снег.

Ужасная морда появляется из темноты и бросается ко мне.

Я поднимаю руки, чтобы отбиваться, но получаю пощечину.

Голос сержанта Венцеля искажает противогаз, делающий его похожим на гигантское насекомое:

— Наденьте противогаз! Немедленно!

Я ощупываю свою куртку, свою форму. Противогаза нет. Видимо, в разгаре схватки он упал на землю. Петля, на которой он висел, порвана.

Я отцепляю от пояса фонарик и начинаю обыскивать окрестности. Остальные фонарики скользят в темноте по телам мертвых созданий. Снег скрипит под ногами солдат. Моторы «хаммеров» урчат, как коты, безучастные к побоищу. Мы убили по меньшей мере восемь тварей, не понеся никаких потерь, кроме Буна. Есть раненые, но, видимо, не тяжело.

Я возвращаюсь к желтому автомобилю, освещая бойню под ногами. А, вот и мой противогаз! Прямо рядом с первым убитым монстром. Я с облегчением наклоняюсь, чтобы поднять его.

И в этот момент монстр оживает.

От страха я отскакиваю, спотыкаюсь и падаю на спину. Тело монстра приподнимается и поворачивает ко мне ухмыляющуюся голову.

Потом падает в сторону.

Бун отфыркивается, вылезая из-под трупа.

— Вот черт, на этот раз оставалось совсем немного…

Лицо солдата покрыто кровью, но она, судя по всему, не его. Посреди всей этой красноты белизна его зубов и глаз делает его похожим на дьявола. Дьявола, который смеется, и смеется…

Бун, идиот чертов!

Сержант Пауль Венцель рывком поднимает солдата на ноги. Держа его за воротник куртки, он оттаскивает его и с силой бросает на капот второго джипа.

Потом достает свой кольт.

Прижимает ствол к его щеке.

Проклятый кретин, ты нас всех чуть не убил!

Большим пальцем он взводит курок револьвера.

— Смирно, сержант! Отпустите этого рядового.

Голос Дюрана холодный, почти ледяной. Он приближается медленным шагом. Протягивает руку ладонью вверх. После секундного колебания подчиненный протягивает ему оружие.

— Прекрасно. Сержант, возвращайтесь на водительское место.

Бун ноет, растянувшись на капоте.

Капитан подходит к нему. Протягивает ему руку, чтобы помочь подняться.

Когда провинившийся оказывается на ногах, правая рука Дюрана сжимается в кулак и сокрушительно бьет его по лицу.

— Еще одна шутка вроде этой с окном, и ты покойник. Verstanden?[49] Покойник!

Бун поднимается с земли, потирая челюсть.

— Ясно. Слушаюсь, капитан.

— Еще одна выходка, и я застрелю тебя собственными руками. Я никому не хочу уступать удовольствие освободить мир от твоего присутствия. А сейчас катись в машину. Нет, не в нашу. Поедешь во второй.

— Но они там меня ненавидят.

— А сержант, в отличие от них, тебя не ненавидит. Он просто хочет прикончить тебя. Катись отсюда, рядовой!

Бун подчиняется без возражений.

Теперь Дюран обращается ко мне.

Его противогаз не такой, как у Венцеля, который отлично вписался бы в фильм о Первой мировой. У капитанского противогаза широкое смотровое окно из материала, с виду похожего на пластик, и респиратор, почти не искажающий голос.

— На вас нет противогаза.

— Я уронил его. Когда…

— Разве я спросил вас о чем-то? Я только сказал, что на вас нет противогаза. И вы продолжаете стоять без него.

Я спешно натягиваю на лицо ужасно неудобную резиновую оболочку. Я задумываюсь, может ли газ, каким бы он ни был вредным, сравниться с этой вонью старой резины и химических продуктов.

— Так-то лучше. Помимо вашей забывчивости, вы неплохо держались.

— Спасибо.

— Не стоит благодарности. Постарайтесь не делать глупостей, вот и все. А теперь возвращайтесь в машину.

Я иду назад к первой машине.

Дюран окликает меня:

— Эй, святой отец!

Я оборачиваюсь и смотрю на него.

— Добро пожаловать во внешний мир.


12
НАДПИСЬ НА СТЕНЕ

Даже на таком автомобиле, как «хаммер», непросто двигаться по загроможденным покрытыми снегом машинами улицам с разбитым непогодой асфальтом. Время от времени одно из колес Хаммера проваливается в яму. В другие моменты он наезжает на невидимые препятствия вроде упавших дорожных знаков или груд человеческих костей. Кости трещат под колесами, как кастаньеты, но никто на борту не слышит этот шум, приглушенный толстой металлической обивкой. Раньше в машине играла бы музыка, радио или CD. Но CD больше нет. Эти кружочки, которые рекламировались как вечные, не выдержали износа погодой и атмосферными явлениями. Тонкое металлическое покрытие сошло, оголив прозрачный пластик. И ни одно радио не нарушает тишины эфира. Только шуршание и грохот, как в пустом доме, населенном призраками.

В десятке миль к северу от Рима, на старой автостраде А90 на уровне Фиден мы натыкаемся на первое настоящее препятствие: река прорвала плотину и вышла из берегов, затопив равнину. Мост над рекой обрушен. Фары освещают пустоту за первой опорой. Снег и крупные куски льда плывут по воде в сторону моря.

— Конец прогулки, — ворчит Венцель.

Дюран показывает пальцем в одно место на карте.

— Еще не конец. Видишь вот эту развязку? Сможем добраться до нее?

Сержант чешет трехдневную бороду.

— Придется поднапрячься. Не нравятся мне трещины на тех опорах. Ну да ладно, умираешь только раз. Так ведь говорят, да?

— Только не мертвецы.

Венцель усмехается. Он ставит на понижающую передачу и начинает спускать машину по откосу земляной насыпи.

Мы спускаемся осторожно, рывками и скачками, пока не оказываемся на клеверообразной развязке. Сержант продолжает вести с лихорадочной сосредоточенностью акробата на канате. Некоторые опоры, как и мост, обвалились. Несомненно, от времени и отсутствия техобслуживания, а не в результате взрыва бомбы, которая упала далеко отсюда. Хоть и не очень далеко, так как все немногие машины, видные в свете фар, опрокинуты на бок или перевернуты. Остальные — большая часть — ржавеют в воде.

— Что это за река? — спрашиваю я Дюрана.

Он поднимает удивленный взгляд, как будто я задал ему глупый вопрос.

— Тибр.

Я смотрю на низкую, стоячую воду в десятке метров под нами. Сотни остовов легковых автомобилей и грузовиков рассеяны по руслу и берегам реки. Должно быть, взрывная волна ударила их, как кузнечный молот.

В этой реке нет ничего величественного. Видимо, выше по течению что-то случилось. Тибр занимает минимум ширины своего русла. Но любопытствовать нет времени. До рассвета остается меньше трех часов, и нам необходимо успеть найти убежище, в котором мы сможем провести проклятые дневные часы, когда солнце поражает своими смертельными лучами.

Мы спускаемся чудовищно медленно, как по минному полю. Здесь, к сожалению, гораздо опасней. Здесь нас подстерегают препятствия, способные сломать ось стальной машины, оставив нас тем самым без укрытия под опасными солнечными лучами. Мой друг, профессор Максим, сказал мне, что это следствие разрушения озонового слоя. Сначала, сразу после Страдания, люди считали, что опасность исходит только от радиации. Они думали, что для того, чтобы передвигаться по открытому пространству, достаточно датчика радиоактивности. Но это было не так. Даже в зонах, предположительно чистых от ядерного заражения, люди умирали с лицами, изуродованными ужасными гнойниками. Кожа сходила с них, как перчатка. А немногие рождавшиеся… Я видел пример на станции Аврелия.

Максим практически сразу понял, что опасность, не связанная со счетчиком Гейгера, исходила от солнца и что слой облаков, окутывавший Землю, как огромный саван, не давал защиты. Он пытался предупредить остальных, но в те времена русские не пользовались особой любовью. Профессор жил под наблюдением, запертый в комнате. Все изменилось, когда стало ясно, что Максим был прав. Что было бесполезно пытаться выращивать что-либо снаружи и что даже теплицы не спасали людей и растения от ужасной смерти.

Растения…

До Великой Скорби большинство думало, что природа переживет любую катастрофу. Что в полях снова вырастут пшеница, кукуруза, зелень. Но они не приняли в расчет еще одну опасность, настолько же смертельную, как и та, что несут воздух и свет. Год за годом посевы не приносили плодов. После Великой Скорби не было ни одного урожая, но их не было бы и при более низком уровне радиации. Поля покрылись бы сорняками. Ни одного съедобного растения. Ни одного нового урожая, если только не найти новый запас семян.

Мир был опустошен, гол. Только лед и снег мешали порывам ветра, завывавшего и носившегося по мертвым равнинам, поднять мертвую землю в пыльные бури.

Я часто задумываюсь о том, что произошло в других местах. Если Рим поразила всего одна бомба и теперь он такой, то какими же должны были стать города, на которые было направлено больше ядерных боеголовок? Что теперь с Нью-Йорком, Пекином, Москвой? Радио молчит, и наш мир ограничен горизонтом нашего зрения. Мы казались себе гигантами, а на поверку оказались карликами, нет, даже хуже — муравьями. И, глядя на убитых нами созданий, заметив свет в их глазах, я задумался: мы ли должны унаследовать Землю, и не отнято ли у нас теперь это установленное в далеком прошлом право наследования? У нас нет названия для этих созданий. Никто, насколько мне известно, не пытался классифицировать их, распределить по видам и подвидам. Некоторые из них летают, другие ползают, третьи, как Мускулы, совершенно не понятны мне. Но одно общее свойство у них есть: все они опасны. Они — угроза для человека, которого, кажется, ненавидят изо всех сил, даже при том, что похожи на нас. Даже при том, что необходимо прилагать особые усилия, чтобы не замечать в них человеческие черты.

— Хотела бы я знать, о чем вы сейчас думаете, святой отец, — улыбается Адель.

Теперь, когда Бун пересел во вторую машину, в салоне джипа стало просторней. И гораздо спокойней, особенно если не смотреть в окна и не слушать проклятия Венцеля, пытающегося объезжать препятствия, словно на гонке, ставка в которой — жизнь.

Я благодарен ей за то, что она отвлекла меня от моих мыслей.

— Я думал об этих созданиях…

— О каких именно? О люперманах или о лохах?

Я мотаю головой:

— Не понимаю вас.

— Лохи — это те, что с длинными руками и маленькой головой. Мы называем их так, потому что достаточно одного выстрела, чтобы распугать их. А вот люперманы — совсем другая история. Это твари, похожие на помесь волка[50] и супермена… Мне кажется, их поэтому так называют. Или это как-то связано со старой породой собак, которая называлась доберман… Как бы то ни было, шутка в том, что ты можешь полностью опустошить магазин, а эти так и не отступят. Мы научились стрелять им по лапам, чтобы замедлить их движение, а потом в какое-нибудь жизненно важное место. Но только не в голову. Я говорю вам это на случай вашей следующей встречи: голова у этих тварей твердая, как сталь. Чтобы пробить ее, нужен гранатомет…

— Откуда вы знаете о них так много? Я думал, вы ученый…

— Эти существа — и есть предмет моей работы. Да и потом, я в большей степени полевой исследователь, чем кабинетный ученый.

«Хаммер» опасно скользит назад при попытке переехать груду обломков. Потом он вновь обретает равновесие и встает прямо.

— Что такое? — вежливо спрашивает Адель, заметив, что я вновь погрузился в размышления.

— Я подумал… Мясо этих созданий…

Женщина широко распахивает глаза.

— О, нет! Только не это! Чистый яд. Поначалу, когда мутации еще не были столь агрессивны, некоторые пробовали питаться этими созданиями… По крайней мере, теми, что… меньше напоминали людей. Но их мясо было смертоносным. Съедавший его сразу же заболевал. И умирал.

— Вы изучали их. Вы знаете их лучше, чем я. Не могли бы вы объяснить мне одну вещь? Как могли они мутировать так сильно всего за двадцать лет? Эти создания кажутся инопланетными. Очевидно, что они происходят от какого-то животного. Но как они могли измениться так быстро?

Прежде чем ответить, Адель долго смотрит в окно. Мрак понемногу отступает, а предшествующая заре серость осаждает тьму. Колеса машины бегут все быстрей, чтобы обогнать смертельные лучи солнца.

— Я тоже часто задавалась этим вопросом, — вздыхает Ломбар, покачивая головой. — Некоторые говорят, что кроме атомных бомб были спущены и другие курки. Еще более страшное оружие. Бактериологическое. Мутагенные вещества. Вполне возможно… Но дело в том, что, по моему мнению, логического объяснения не существует, если только Дарвин не ошибся.

— В каком смысле?

— В том смысле, что эволюция не так неоспорима, как думал он. Что тут могут оказывать влияние другие… силы.

— Другие силы? Что это значит? Какие силы?

— Возможно, вы лучше меня подкованы для того, чтобы отвечать на подобные вопросы.

Я раздумываю над ее странными словами, когда Дюран оборачивается назад, беря в свою руку правую руку Адель.

— Кажется, нам повезло. Видите вон ту башню?

Он показывает на странную нетронутую с виду конструкцию в форме гриба на длинной ножке, возвышающуюся над окутанными снегом руинами маленького города. Достаточно внушительную для того, чтоб выделяться в поднятом ветром мелком снеге.

— Что это?

— Башня акведука. Мы будем там меньше чем через двадцать минут. Если, конечно, богу будет угодно. Помолитесь, чтобы нам не потребовалось сильно больше, потому что мы должны пополнить запасы и подготовиться к ночи.

Венцель прибавляет скорость, пользуясь тем, что этот участок дороги ровный и свободен от остовов машин.


Вокруг нас не видно ничего живого. Дома простой одноэтажной городской постройки окружены ржавыми оградами. Многие здания сгорели, у других нет крыш.

— Ну, это еще ничего, — бормочет Адель.

— Что…?

— Есть хотя бы башня акведука. Я бы не вынесла ночи в одном из этих старых зданий. У меня от них мурашки по коже.

— Почему?

— О, не из-за постройки. Средневековые пережили FUBARD куда лучше, чем многие современные строения.

— Вы тоже так его называете…

Что называю?

— ЖАН. Обычно говорят Великая Скорбь или Страдание.

— Это вы, священники, говорите так. А люди называют его множеством других названий. Некоторые из них вам не понравились бы. А почему вы не называете его Судным Днем?

— Потому что Судный День — это другое. Это день, в который Небесный Иерусалим сойдет на землю и у нас будут новое небо и новая земля, и Правосудие…

— Посмотрите за окно, отец Дэниэлс! Новое небо и новая земля у нас уже есть. Но они не очень-то хороши, правда? А что касается правосудия…

— Вы видите мир глазами науки. А я — веры.

— О, какие красивые слова! Жаль, что произошедшее случилось из-за науки и что вера не спасла никого в день этого вашего… Страдания.

— В общем, мы оба оказались не в лучшем положении, да?

Адель отвечает мне улыбкой на улыбку.

— Да уж.

Я протягиваю ей руку.

— Мир?

— Мир, — кивает она, пожимая мою руку.

— Почему же вам не нравятся старинные здания?

Она смотрит на меня с неподдельным удивлением.

— Как? Вы ничего не слышали о привидениях?

Я делаю отрицательное движение головой.

— Я бы ни за что не поверила, если бы сама не видела их.

— Своими глазами? Вы видели привидения?

— Да. На станции Аврелия. И еще… Еще в самом немыслимом месте на свете.

— То есть?

— Как-нибудь в другой раз, пожалуй, — резко прерывает нас капитан Дюран. — Приехали.

Джип остановился перед целой с виду оградой: металлическая баррикада, по верху которой протянута колючая проволока. За оградой находится самая невероятная вещь из всех, что я когда-либо видел.

Заправочная станция. Кажется, целая.

Дюран натягивает противогаз. Надевает тяжелый плащ, из тех, что были когда-то на вооружении у военных отрядов на случай ядерной и бактериологической войны. Потом берет автомат, выходит из автомобиля и направляется к воротам, запертым на две тяжелые цепи.

Капитан долго оглядывается. Кажется, что он обшаривает взглядом каждый метр крыши, каждый угол стены.

Потом, удовлетворенный, он достает из кармана связку ключей. Без колебаний выбирает те, что отпирают сначала первый амбарный замок, а затем и второй. Дюран распахивает ворота. Его прикрывают двое солдат с автоматами, нацеленными на разрушенные дома рядом со станцией. Венцель приводит «хаммер» в движение. Медленно, без лишнего шума, как и Дюран, когда снимал цепи.

Наш и следующий за ним автомобиль въезжают на огороженную территорию комплекса техобслуживания.

Двое солдат, которых я не могу узнать из-за противогазов и плащей из вощеной ткани, закрывают за нами ворота и запирают их на две цепи.

Тем временем Дюран уже поднял жалюзи на похожем на гараж здании. Автомобили останавливаются.

Мы выходим и разминаем ноги.

— Я думал, мы здесь заправимся, — говорю я Венцелю.

— Конечно, а как же иначе. И раз уж мы тут, можно бы еще и стекла помыть…

Он показывает на угол лобового стекла, запачканный густой и темной кровью одного из убитых нами монстров.

— Мы заправимся здесь, внутри. Видите вон те бочки? Это наше сокровище. Довольно жалкое, учитывая, что эти твари сосут, как шлюхи, простите мне мой французский.

В углу гаража шесть бочек, выставленных вертикально, и около дюжины опрокинутых.

— Те, что валяются, пусты. Мы храним их в надежде на то, что рано или поздно они смогут пригодиться. Пока что этого не произошло.

— Знаете, как говорят? Spes ultima dea…[51] — посмеивается Бун, проходя мимо нас как тролль, нагруженный увесистыми с виду мешками.

Адель на ходу дружески похлопывает его по плечу.

— Естественно, святой отец, вы надеетесь, что последним умрет ваш Бог, а не Надежда. Странно, что боги прошлого вновь обретают былую мощь.

— Это не мой Бог. Это Бог всех нас.

Ломбар как будто даже не слышит меня.

— Вы когда-нибудь видели изображение человека с эрегированным членом? Огромным членом, чуть ли не больше его самого? Это бог Приап. Очевидно, что это бог мужской плодовитости. У нас, на станции Аврелия, была его бронзовая статуэтка. Неизвестно, где они ее откопали. Возможно, это была всего лишь современная копия, а не настоящая древняя статуэтка. Они думали, что она… ну, будет способствовать размножению. Очевидно, они не прочли примечание мелким шрифтом. И потом, есть куда более эффективные божества.

Это последнее утверждение приводит меня в замешательство. Но прежде, чем я успеваю возразить, Дюран встает передо мной с каменным лицом.

— Когда вы закончите ваше высоконаучное обсуждение, сделайте одолжение последовать за мной. Я покажу вам наше пристанище на эту ночь.

Занятно, что названия остались те же, но обозначают абсолютно другие вещи. Теперь мы называем ночью то, что когда-то было днем. Нашему языку, как и нашему суточному ритму, пришлось спешно подстраиваться под новые правила жизни. Или выживания. Если считать, что между жизнью и выживанием есть разница.

Жить теперь превратилось в выживать.


Башня акведука была соединена с заправочной станцией посредством галереи, выстроенной из случайных материалов: рекламных щитов, пластиковых полотнищ. Позже снег, укрывший эту импровизированную конструкцию, сформировал подземный туннель, по которому мы идем к основанию башни. Я с недоверием смотрю на ржавые ступеньки, тянущиеся по стенам здания, но Дюран говорит:

— Мы пойдем не здесь.

Он берет еще один из своих ключей и открывает им недавно окрашенную металлическую дверь. Дверь, повешенная на отлично смазанных петлях, открывается без малейшего скрипа.

— Вы наверняка слышали выражение Top secret. Так вот, это военное строение Top secret.

Я думал, что придется карабкаться до самой верхушки, но это не так. Здесь есть недоделанный лифт — платформа, поднимающаяся при помощи хитроумной системы веревок и шкивов, которая кажется позаимствованной из как-то древнего чертежа Леонардо. И это вполне может быть именно так.

Как будто прочитав мои мысли, Дюран говорит:

— Вы не представляете себе, насколько полезны некоторые древние чертежи. Если бы все определяли только сакральные тексты, мы все стояли бы на коленях и твердили псалмы в ожидании Судного Дня. Как будто бы он еще не произошел. Я слышал ваш с Адель разговор. «Великая скорбь»… «Страдание»… Слово «Страдание» подразумевает, что в конце туннеля страдающего ждет некая награда. Ну а я утверждаю, что не будет никакой награды. Настоящая награда — выжить, и выживать день за днем. И это у меня выходит лучше всего. Это мое ремесло. Вставайте на платформу.

— Это безопасно?

— А что в наши времена безопасно? Скажем так: если на этот раз она упадет, то это будет впервые.

С высоты доносится слегка астматичный шум дизельного двигателя.

— Поезд отправляется, зайдите в вагон, — слышен сверху голос Буна, отражающийся эхом, раскатистый, как глас Божий.

Мы поднимаемся медленно, без рывков. Бетонная колонна огромна, ее стены покрыты зеленой плесенью. Света, проникающего откуда-то сверху, едва хватает для того, чтобы оценить размеры постройки.

— Знаете, почему в Риме было столько фонтанов? — спрашивает меня Адель.

— Полагаю, что римляне любили воду.

— Ошибаетесь.

— Дай я ему объясню, — говорит Дюран. — Видите ли, святой отец, фонтаны имеют не только эстетическое, но и техническое значение. Они необходимы. При том, что древние римляне были превосходными инженерами и смогли выстроить акведуки, на протяжении сотен миль выдерживавшие рассчитанный до миллиметра наклон, вода, тем не менее, поступала в город с силой, которая разнесла бы трубопровод, если бы у нее не было отвода. А отводом были фонтаны. Вертикальные струи воды служили именно для того, чтобы сдерживать силу воды.

— Я не знал этого. Спасибо. Не ожидал от вас урока инженерного дела.

— Потому что вы относитесь ко мне предвзято. Видите ли, в своей… прошлой жизни я был архитектором.

Это меня не удивляет. Совершенно очевидно, что Дюран — не обыкновенный человек. Что вызывает у меня недоумение, так это его превращение в военного.

— Вы задумались о том, каким образом архитектор может стать солдатом?

— Да.

— По чистой случайности. И потом, в этом мире еще много чего можно построить. По меньшей мере, тот туннель снаружи, ограду, этот лифт…

— Это вы спроектировали их?

— Спроектировал и построил, по большей части. Вот этими руками.

— Мои комплименты.

— Сначала доберитесь живым до верхушки.

— Ты умеешь ободрить, — улыбается Адель, приобнимая его за бедро.

Я собираюсь задать вопрос, как вдруг одна вещь на стене оставляет меня без слов.

Это рисунок, фреска, грубая, но удивительно впечатляющая. Яркие краски, возможно, из старых баллончиков. На ней изображен юноша, одетый в нечто среднее между костюмом римского легионера и современного морского пехотинца. Две ленты патронов и гранат перекрещиваются на его мускулистой груди. Но его лицо крайне спокойно, приветливо. Он похож на одного актера из прошлого, который был когда-то легендой, а теперь я даже не могу вспомнить его имени.

Дюран делает резкий знак рукой. Лифт ускоряется, но не настолько, чтобы в моей памяти не отпечаталась одна гротескная, абсурдная деталь: вместо рук у нарисованного юноши два автомата. Как будто бы мускулы его рук превратились в оружие.

Дюран и Адель посмеиваются.

— Современная версия бога Митры…[52]


Я смотрю на них с недоумением.

Лифт проходит дальше.

Последним исчезает из виду лицо юноши. Сначала дружелюбная улыбка. Потом глаза, которые будто следят за тем, как мы поднимается по внутренностям здания, которое когда-то было башней акведука, а теперь…

Я не знаю, чем оно стало теперь. При виде надписи, появляющейся на стене за мгновение до остановки лифта, у меня стынет кровь.

ЭТОМУ БОГУ ВХОД СЮДА ВОСПРЕЩЕН

Под надписью находится знак вроде тех, которые когда-то регулировали уличное движение. Красная окружность с диагональной полосой, обозначающей запрет.

Под полосой — грубое перевернутое изображение распятого Христа на кресте.

Я заглядываю в глаза своих спутников, и притворная пустота, являющаяся мне в их взглядах, кажется куда страшнее, чем монстры, с которыми мы сражались и которых убили там, снаружи.


13
БОГ ИЗ ПРОШЛОГО

Помещение на верхушке башни огромно. Каждый звук отражается эхом, как под сводами собора. Впечатление, что находишься в святом месте, усиливается освещением: по периметру зала горят десятки свечей, а в центре, над чем-то, покрытым куском зеленой пластиковой материи, висит канделябр. Пол опускается от стен к середине зала, где он ниже по меньшей мере на три метра. Форма комнаты напоминает огромную миску, накрытую другой миской, перевернутой вверх дном.

— Добро пожаловать в Убежище Четырнадцать! — улыбается Бун, помогая мне спрыгнуть с деревянной платформы. — У нас тут почти ничего нет, но зато все, что есть, — отвратительно.

— Исчезни, Бун! — цедит сквозь зубы Дюран. — Я надеялся, что избавлюсь от тебя, послав тебя во второй «хаммер».

— Увы, мой капитан, ваши законные желания не сбылись. Бедный рядовой Бун сделался маленьким-маленьким, как мышка, на сиденье большой-большой машины и за все время путешествия ни разу даже не пикнул.

— Трудно представить себе такое.

— О, но все было именно так, клянусь. Иначе как бы я мог оказаться здесь?

— А теперь, если ты хочешь, чтобы фортуна продолжала улыбаться тебе, постарайся не путаться под ногами. Отец Дэниэлс, следуйте, пожалуйста, за мной.

Я иду за ним к краю зала, по которому идет плоская поверхность шириной около трех метров. На ней лежит дюжина матрасов, а также куча подушек и одеял в ужасно потертом пластиковом мешке.

— Это, конечно, не пятизвездочный отель, но зато место безопасное. Прежде чем вы спросите, я отвечу: нет, здесь нельзя принять душ.

— Я думал, что водонапорная башня — самое подходящее для этого место.

— Она и была. Это вы опоздали. Приблизительно на двадцать лет.


Они обнаружили эту башню шесть лет назад, объясняет мне капитан. Он говорит, что им пришлось сражаться, чтобы освободить ее, но не говорит, от кого. Видимо, этот эпизод он вспоминает с неохотой.

— У них была башня. И бензин. У нас — машины с пустыми баками. И оружие, естественно.

— Понимаю.

Дюран смотрит на меня долгим взглядом.

— Нет. Не думаю, что вы понимаете. Быть может, со временем. Но не сейчас.

И, не прибавляя ни слова, уходит.

Егор Битка и капрал Диоп расставляют ширмы, чтобы отделить ночную зону.

Я спрашиваю, где здесь удобства. Негр смотрит на меня с непониманием. Потом разражается смехом.

— А, сейчас покажу. Идем, идем.

Вдоль изогнутой стены он ведет меня к противоположной стороне огромного зала по лабиринту коробок и других в беспорядке разбросанных предметов. Там он показывает мне ведро. Увидев мое недоумение, приподнимает крышку. Идущая оттуда вонь делает все понятным без объяснений.

— Последний выносит его в хранилище.

— В хранилище?..

— Ну ты же не думаешь, что мы выбрасываем мочу и дерьмо? Они порядочно стоят. Удобрения, понимаешь? Мы каждый раз привозим их на базу. Полный бидон стоит две пачки сигарет. А на две пачки можно купить…

— О’кей. Я понял.

Я смотрю на ведро. По счастью, до того, как понадобится опустошить его, остается еще некоторое количество места. Хоть мне и хочется рассмотреть еще раз тот странный рисунок на стене.

— Тогда спокойной ночи, — говорит капрал, — сейчас моя очередь стоять в дозоре.

И он уходит, оставив меня один на один с ведром. Кажется, это называется «параша».

Мне не удается испражниться. Частично из-за того, что за все время нашего путешествия на «хаммере» я съел всего один вареный корнеплод, больше пахший плесенью, чем картошкой. Но прежде всего потому, что я чувствую себя очень неуютно. В этом месте есть что-то нездоровое. Покончив с «удобствами», вместо того, чтобы отправиться вдоль стены обратно в спальню, я иду к центру зала, который когда-то вмещал сотни гектолитров питьевой воды, а теперь в нем нет ничего, кроме многократно отражаемых звуков, издаваемых спящими и засыпающими людьми. У всех — и у спящих, и у бодрствующих — свои кошмары и свои страхи.

Но слышен еще какой-то звук, доносящийся из середины зала. Сначала неразборчиво, неясно. Затем, по мере приближения, я начинаю различать ритм. Это человеческие голоса, слившиеся в негромком, почти гипнотическом песнопении.

Эта часть отгорожена черной занавесью, приглушающей и свет, и звук. Но она не достаточна для того, чтобы помешать мне слышать и видеть, особенно после того, как я обнаруживаю вертикальный разрез, через который и принимаюсь наблюдать происходящее в центре огромного закрытого пространства.



Стоя на коленях перед загадочным предметом в центре зала, Битка, Диоп и капитан Дюран погружены в пение, похожее на молитву. Теперь этот предмет не покрыт материей и освещен несколькими красными лампадками, расставленными вокруг него.

Глядя на него, я не могу поверить своим глазам.

Статуя убивающего быка юноши окрашена в красный светом окружающих ее крошечных огоньков. Она как будто покрыта только что пролитой кровью. И лица Дюрана и двух других мужчин тоже окрашены красным. Дьявольские лица. И слова, выходящие из их уст, ошеломляют меня больше, чем если бы из их уст высовывались раздвоенные языки. Я считал, что эти слова давно похоронены в древних книгах. В книгах, проклятых Церковью в далекие времена.

Вдруг в руке Дюрана что-то сверкает. Я ожидал кинжала, но это оказалось кольцо. Золотое кольцо. То же, что я видел в руках Буна на станции Аврелия. Печать Рыбака.

Чья-то рука опускается на мое плечо, и я подскакиваю от страха.

Адель Ломбар подносит к губам указательный палец, делая мне знак молчать. Потом знаком показывает, что мы должны уйти незамеченными. Я следую за ней, стараясь удержать в себе переполняющие меня вопросы.

Она ведет меня вдоль края комнаты, естественно, подальше от центра и от приспособленной под спальню зоны.

Адель садится, поджав под себя ноги и знаком веля мне сесть рядом. Когда я тоже сажусь, она приближает свою голову к моей. Касается своим лбом моего. Это свежее прикосновение. Чувственное. Я отдергиваю голову, хоть и не сразу.

— Вы не должны строго судить их, отец Дэниэлс. Джон…

— Что здесь происходит?

— Ничего. Ничего такого, о чем стоило бы беспокоиться.

— Я только что видел языческий обряд. Это ведь точно не месса. Какому богу вы поклоняетесь?

Адель видимо обижена.

— Я не поклоняюсь никакому богу. Тем более Митре. Это религия для мужчин. Для солдат. А я не являюсь ни тем, ни другим.

— Я думал, что тот рисунок — просто шутка.

— А я думала, что вы настолько сообразительны, что сразу все поймете.

— Культ Митры не практикуется уже две тысячи лет.

— Так говорят. Но три человека, которых вы видели там, опровергают это утверждение, не так ли? К тому же, по мнению некоторых, культ Митры никогда не умирал.

— А кто нарисовал эту… гнусность?

— Какая разница? Те же, кто принес сюда статую этого бога. Это уж точно было предприятие не из легких.

— Это был Дюран?

Женщина пожимает плечами:

— Может быть. Какое это имеет значение?

Какое это имеет значение? Какое это имеет значение?! Думаете, кардинал Альбани будет рад узнать, что начальник его Швейцарских Гвардейцев — язычник? Питающийся человеческим мясом?

— Не повышайте голос! Вы с ума сошли? Хотите, чтобы они вас услышали?

Я его уже услышал.

Голос Дюрана, сухой и холодный, как змеиная кожа, звучит в нескольких сантиметрах от моего затылка.

Капитан делает шаг и оказывается рядом со мной. Его лицо еще красное от крови, которую офицер стирает полотенцем, таким потрепанным, что кажется — ему тоже две тысячи лет.

— Вы удивились бы, узнав, как много общего у культов Митры и Иисуса.

— Я знаю. Но вы служите Католической Церкви.

— И хорошо служим. Солдаты Варяжской Гвардии Византийского императора были скандинавскими воинами, поклонявшимися Одину. Но они были лучшими телохранителями императора.

— Ваши мотивы неясны. Ваше поведение двусмысленно. Я видел, как вы преступили все принципы, на которых должно было бы основываться ваше служение Церкви.

— Ой, бросьте! Какие принципы? Когда мы прибыли в катакомбы святого Каллиста, если бы это зависело от меня, я бы приказал открыть огонь по Мори и его сброду. А Церковь вместо этого повела себя с этим стариком и его бандой убийц как с порядочными людьми. И не рассказывайте мне вашу вечную сказку о Добром Пастыре и заблудших овечках. Мори — это помесь волка с молотилкой! — Дюран встряхивает головой. — У каждого времени свой бог. Богу мира и милосердия нелегко жить в данном нам бомбами новом мире.

— А ваш бог? Что это за бог, для которого вы раскрашиваете лица кровью?

— Твое невежество превосходит даже твою наглость. Какое право ты имеешь читать мне проповедь, ты, живший всегда в мягком и теплом лоне Церкви?

Этот переход с «вы» на «ты» подчеркивает неуважение Дюрана к институции, которую я представляю. Внезапно мне кажется, что моя безопасность находится под угрозой. Я видел и слышал уже слишком много.

— Это не кровь, — шепчет Адель.

— Что?..

— Я сказала, что это не кровь. Это просто краска. Они не используют кровь. Это не то, что ты думаешь.

Она тоже обращается ко мне на «ты».

Как будто мы все вдруг стали большими друзьями.

— Плюнь на него! — злобно произносит Дюран. — Для него это не имеет никакого значения. Кровь здесь ни при чем. Дело в том, что наши верования ставят под вопрос его, а реакция Церкви в таких случаях всегда одна и та же: подавить. У христиан уже две тысячи лет традиция уничтожать всех, кто думает не так, как они.

— Ты говоришь, как будто ты не христианин.

— Так я им и не являюсь. Я служу христианам, я выполняю их приказы, но я никогда не буду одним из них. Одним из вас.

Я долго смотрю на него. Он смотрит на меня в ответ, не отводя глаз. Я играл в такую игру в детстве. Побеждает тот, кто дольше не засмеется. Но теперь смеяться особо нечему.

Невероятно, но Дюран сдается первым.

Он разражается смехом. Долгим смехом, который, кажется, может продолжаться вечно.

Я сажусь. Если мне суждено умереть, то, по крайней мере, мне при этом будет удобно.

Капитан тоже садится, а вслед за ним и Ломбар.

Сидя вот так, кружком, мы похожи на трех детей на летнем поле.

Это самый подходящий момент для рассказа о призраках.

И рассказ начинается.


14
ПРИЗРАКИ

— Я расскажу тебе одну историю, священник. Это моя история, но она могла бы быть чьей угодно. За исключением пары мелких деталей.

В день, когда случился конец света, большинству умерших, полагаю, повезло умереть у себя дома. Держа руку жены, ребенка, обнимая друга. Некоторые умерли, занимаясь любовью. Говорят, сирены дали сигнал за пять минут. Что можно было сделать в те пять минут, остававшиеся до конца света?

Кто-то, наверное, выпил — возможно, бутылку, которую хранил для особого случая. Кто-то смеялся, как я только что. Как сумасшедший. Другие, возможно, сказали: «А, к черту!» и занялись любовью с первым попавшимся человеком. Некоторые, наверное, использовали те пять минут, чтобы попытаться спастись. Иные из них даже понимали, что это совершенно бесполезно.

Должно быть, это были самые занятые пять минут в истории человечества.

Все без толку.

Но большинство людей умерло, по крайней мере, рядом с любимыми. У себя дома. А некоторым из нас не выпала такая удача.

Говорят, самолеты падали с неба десятками. Сотнями. Все самолеты, находившиеся в полете, когда упали бомбы.

Дождь из самолетов.

По сравнению с атомными взрывами, на коже Земли это всего лишь маленькие укусы насекомых. Это был самый невероятный фейерверк из всех, что когда-либо устраивало человечество. Естественно, по-настоящему никто из нас его не видел. Мы можем только воображать его. Тех, кто видел его, больше нет, и они не могут рассказать о нем.

Интересно, каково это — видеть FUBARD со стороны?

Единственные, кто мог бы рассказать об этом, — это космонавты с орбитальной станции. Но они, думаю, давно уже умерли. Кто знает? Им, по крайней мере, повезло. Сколько лет мы уже не видели звезд? Они-то, по крайней мере, видели их перед смертью. Они видели звезды и Землю, полыхающую, как костер. Они видели, как дым поднимается над нашими городами и саваном окутывает планету…

В день, когда настал конец света, я находился в Музеях Ватикана. Там почти никого не было. Такой покой… Я старался ходить туда каждый раз, когда приезжал в Рим, но терпеть не мог теснившуюся в залах толпу — шумную, инфантильную. Вспышки фотоаппаратов, тысячи одинаковых фотографий одной и той же картины — фотографий, которые никогда не будут напечатаны.

Но в тот день музеи были пустынны. Я в одиночестве ждал открытия касс. Персонал не получил никаких распоряжений, поэтому в тот день они работали, как обычно. Как будто это был нормальный день. Я купил билет. В старые времена я мог бы продать такую штуку на… как они назывались, эти виртуальные аукционы? Ах, да, на eBay. Последний билет, проданный Музеями Ватикана…

Было очень приятно и в то же время производило очень большое впечатление бродить в одиночестве по коридорам в окружении красоты прошедших тысячелетий, красоты, которая была вся только для меня. Я помню, что пытался дозвониться в Женеву своей жене, чтобы рассказать ей об этом странном событии, но телефонные линии были перегружены. Люди, пытавшиеся связаться с другими людьми, и тем самым не дававшие никому общаться…

Так что я бросил попытки. Если бы я был настойчивее, рано или поздно мне, возможно, удалось бы поговорить с Шанталь. Я бы расспросил ее о наших детях… И даже о нашей собаке…

Но…

Но я продолжал кружить по пустынным залам, наслаждаясь тишиной и простором. В утреннем свете мрамор статуй и краски картин блестели, как драгоценности.

Я много часов бродил по тому музею. Пока наконец не пришел в Сикстинскую Капеллу.

Входя в нее, я испытал совершенно новое ощущение. Я как будто видел ее впервые.

Я был один под украшенным фресками Микеланджело потолком. Краски Страшного Суда на противоположной входу стене казались новыми, как будто их нанесли только что.

Какая тонкая ирония — сидеть у подножия Страшного Суда в день, когда должен наступить конец света…

Я сидел там не меньше часа. Сидел посредине капеллы и смотрел на Суд.

Потом я лег, как в парке. Свернул куртку и сделал из нее подушку. Я растянулся на полу, видевшем столько веков, столько папских месс, столько конклавов…

Мой взгляд остановился на том гигантском шедевре, Сотворении Адама. Бог, протягивающий указательный палец первому человеку, и Адам, тянущий руку, чтоб быть поднятыми из праха.

Я был погружен в это зрелище, как вдруг показалось, что мое тело отделяется от земли и летит вверх к Богу. Естественно, я знал, что происходит. В газетах, даже самых консервативных, были гигантские заголовки. И все телеканалы превратились в единый, бесконечный выпуск новостей.

Я находился там уже много часов, было уже около часа дня, когда какой-то голос оторвал меня от моих снов наяву:

— Синьор, учтите, что лежать на полу в Капелле запрещено.

Я перевел взгляд направо.

Это был смотритель в форме. Пожилой человек в старомодных очках и со старым транзисторным радио в руках. Казалось, что он только что вышел из машины времени. Из семидесятых.

Я смотрел на него, не отвечая. Он попробовал другие языки: французский, испанский, вымученный английский. В конце концов я сжалился над ним и произнес:

— Я говорю по-итальянски.

— А. И почему вы тогда продолжаете лежать?

— Потому, что это приятно. И потому, что здесь никого больше нет. Я никому не мешаю.

— Хорошо, но это не оправдание. Вы должны подняться.

Я улыбнулся.

— Вы уверены, что в правилах написано, что мне нельзя делать этого? Я хочу сказать, вы уверены в том, что где-то сказано, что лежать на полу Сикстинской Капеллы запрещено?

Смотритель удивленно посмотрел на меня. Потом он сделал то, чего я никак не мог ожидать.

Он улыбнулся и сказал:

— Знаете, а вы правы.

И с некоторым усилием, с хрустом артритических колен, он опустился и лег рядом со мной. Не совсем рядом. На почтительном расстоянии, скажем так. Итальянцы, особенно определенного возраста, в этих вопросах традиционалисты. Лежать бок о бок с незнакомцем доставило бы ему неудобство.

Так мы и лежали, глядя на сцену Сотворения и на Всемирный Потоп.

— Я работаю здесь уже тридцать лет, но у меня никогда не было времени как следует рассмотреть эти фрески, — вздохнул старый смотритель, и я улыбнулся ему.

Я чувствовал себя камнем на дне реки, камнем, над которым пробегали изображения, сделанные рукой, умершей столетия назад, но еще невероятно живые.

— Вас побеспокоит, если я включу радио? — спросил смотритель.

Я сказал, что да, но сразу же раскаялся в этом. По сути, он сделал для меня огромное исключение из правил. А известно, что старики очень привязаны к правилам.

— Хорошо, включите.

Старик был мне благодарен.

— Знаете, — сказал он, — у меня никого не осталось на свете. То есть, у меня есть сын, но для меня он как будто мертв. Он ни разу не позаботился обо мне. А его бедная мама, ах, знали бы, сколько она страдала из-за него…

— Радио сойдет, — сказал я ему. — Но у меня нет желания болтать.

Он понял. Я сказал это по-французски, но он понял. Он включил радио, совсем тихо.

Я хорошо говорил по-итальянски, хоть и не так, как сейчас. Некоторое время, хоть и против воли, я слушал новости, в которых говорилось о последствиях того, что они упорно продолжали называть дипломатическим инцидентом. Действия сверхдержав напоминали попытки шахматистов оценить способности друг друга.

Но это была смертельная игра.

Постепенно голоса из радио превратились для моих ушей в неразборчивый гул, в бессмысленный фоновый шум. Что-то вроде музыки, как та, которую, как говорят, издают звезды, если слушать их в радиоскоп…

Когда взорвалась бомба, пол выгнулся, как спина лошади. Он сделал это трижды, после чего снова распрямился. Но на потолке стали появляться трещины.

Непомерный свет — я не могу найти другие слова, чтобы описать его, — абсолютный свет ворвался в окна, освещая нарисованные фигуры сверхъестественной белизной.

А потом я полетел к Богу.

Я подумал так потому, что фигура Создателя становилась все больше, все ближе.

На самом деле, это потолок разрушался, и старинные фрески падали вниз. Я видел это как на замедленной съемке: лицо Бога, которое становилось все больше, и Адам, который оставался далеко-далеко. Все дальше от Бога.

Бог упал рядом со мной. Блок десять метров в длину и два в ширину.

Он раздавил смотрителя. Кровь лилась из-под цемента, смешиваясь с пылью. У меня весь рот был полон пыли и строительного мусора.

Я с трудом приподнялся, не веря в произошедшее. Свода Капеллы больше не было. Поразивший меня свет был солнечным. Потолок смело взрывом почти целиком. Только один кусок еще держался, не знаю, каким чудом конструкции. А из десятков нарисованных фигур только Адам каким-то невероятным образом еще оставался на своем месте. Почти целый. Только ладони с указательным пальцем, которым он тянулся к Богу, больше не было.

Рука Бога обрывалась на запястье.

Я отряхнул рубашку. Смехотворное действие. Я был полностью покрыт пылью и, наверное, похож на привидение. И именно привидениями показались мне бледные люди, зашедшие в Сикстинскую Капеллу через дверь, соединявшую ее со Станцами Рафаэля.

Вслед за двумя мужчинами в черных костюмах и с автоматами в руках в Капеллу маленькими шажками вошел корпулентный человек, одетый в одежды священнослужителя. Протер глаза при виде катастрофы. Перекрестился. И заплакал.

Он плакал, как женщина, как ребенок. Его плач был причитанием, возможно первым и последним, по потере этого шедевра.

Он сделал несколько шагов по направлению к центру Капеллы, к расколотому надвое длинной трещиной Страшному суду. Потом заметил меня и дал знак охранникам опустить оружие.

Он спросил меня:

— Кто ты, сын мой?

Я не ответил.

— Нам надо идти, ваше высокопреосвященство.

Кардинал Альбани сделал нетерпеливое движение.

— Бедняжке плохо. Ему нужна помощь. Мы возьмем его с собой.

— Но мы не знаем его, ваше высокопреосвященство. Быть может, он…

— Я знаю, кто он. Он человек, которому нужна помощь. Не спорьте, капитан.

Капитан…

Это был Томмазо Гуиди, человек, чье место я занял два года спустя. Человек, поставивший точку своей жизни, выстрелив себе в висок из пистолета и оставив мне полное указаний письмо, в котором он ни слова не говорил о том, почему сделал это, но давал мне подробные инструкции обо всех аспектах командования тем маленьким армейским корпусом, который мы продолжали называть Швейцарской Гвардией. Кардиналу Альбани он написал, что я подходящий человек для того, чтобы занять его место. Он благодарил его за доверие, выражал восхищение тем, что прелат сделал для спасения как можно большего количества людей, за его старания дать им нормальную жизнь, еду, питьевую воду и надежду на будущее.

Чтобы лишить себя жизни, он вышел наружу. Он сделал это в месте, где вода на следующее утро должна была унести его прочь. Альбани проявил уважение к его желанию. Укрывшись пластиком, дыша через наши самодельные противогазы, мы смотрели, как темная вода медленно подбирается к телу, которое мы обернули простыней.

Вода приподняла ткань, дошла до руки и задвигала ею — будто тело махало нам ей, прощаясь. Потом волна подняла труп и унесла его прочь, к морю.

С того дня я то, что я есть. Швейцарский гвардеец. Человек, призванный служить Церкви. И несмотря на все то, что вы можете думать обо мне, я преданный солдат. Я никогда не думал, никогда, ни единого мгновения, нарушить данное мной слово. Я дал присягу, произнеся традиционную формулу. И то же сделали мои люди. Мы не предадим, — произнося эти слова, Дюран странно смотрит на меня. Он делает ударение на «мы».

«А кто, кроме вас, по-твоему, мог бы предать?» — думаю я. Но не говорю.

Вместо этого я произношу:

— Ты сказал, что это рассказ о привидениях.

Капитан улыбается:

— Это и есть рассказ о привидениях. В нем говорится об одном человеке, бледном как привидение, и о другом, который убил себя, и о его трупе, который двигается на воде и делает нам прощальное движение рукой. Говорится о мире, превратившемся в огромные руины. Говорится о группе из четырех выживших, идущих по галереям Музеев Ватикана в поисках способа спастись от конца света. Но где укрыться, когда наступает конец света?

«В Замке Святого Ангела, — сказал капитан Гуиди. — Но надо идти туда обходными путями. Пассетто непроходим».

Пассетто — это находившийся на возвышении проход, который вел из Ватикана в Замок Святого Ангела. Папы пользовались им как запасным выходом в случае опасности.

Дорога, по которой мы шли к нему, определенно была не самой короткой и не самой удобной. Но она была единственной оставшейся.

Я не очень хорошо помню, как мы добрались туда. Моя память полна бессвязных воспоминаний. Вещей, которые я видел и которые хотел бы не видеть никогда.

Кто-то сказал, что нам повезло. Я так не считаю. Между смертью в одно мгновение, во вспышке взрыва и тем, чтобы чахнуть днями или даже неделями, как было суждено тем, кого мы встречали на нашем пути, бедным рассеянным, никем не направляемым душам…

Все те, кого мы встретили снаружи в тот день, сегодня мертвы. Это единственное, в чем я более или менее уверен. А как же удалось спастись нам, спрашиваете вы меня? Мы спаслись, потому что Гуиди позаботился обо всем. Перед тем, как выйти наружу, он сделал нам из имевшихся под рукой материалов противорадиационные плащи. Ему даже удалось изготовить некое подобие противогазов.

Смотрителей не осталось. Может быть, они вернулись домой, к родственникам? Мы ограбили… по-другому этого не назовешь… автоматы по продаже еды и напитков и пару баров по пути. Там находился супермаркет. Он оказался открыт, но внутри никого не было. Впрочем, время мародерства еще не пришло…

Мы потратили монетки по одному евро, которые были у нас в карманах, чтобы взять тележки. Потом, следуя указаниям Гуиди, доверху наполнили их вещами, которые он считал необходимыми: бутылками воды, консервами, средствами для оказания первой помощи…

Когда мы с переполненными тележками подошли к кассе, на одной из полок я увидел куклу. Это был Кермит, лягушонок из «Маппет-шоу». Я подумал, что он понравился бы моей младшей дочери…

И вот тогда я заплакал. Разрыдался, как теленок. Думая о Далиэль, о Шанталь и об Оливье…

Обо всем мире, который уже не вернуть.

Гуиди надавал мне пощечин, велев вывезти тележку наружу.

И так я и сделал…

Так и сделал…

Но вы хотите рассказ о привидениях. Вот и он. Сейчас.

Когда мы со своими тележками проникли в Замок Святого Ангела, мы сделали это не с главного входа, который был перегорожен. Мы вошли в воротца слева от массивных ворот, которые выдержали бы осаду. Вы знаете историю замка? Изначально это была не крепость, а гробница императора Адриана. Мавзолей Адриана.

На самом верху здания был бар. Холодильники не работали — во всем городе не было электричества. Гуиди сказал, что сначала мы должны съесть еду из морозилок, пока не растаял лед. А растает он скоро.

Замку Святого Ангела больше двух тысяч лет. Он может простоять еще столько же. Быть может, вечность. Он слегка пострадал, но совсем чуть-чуть: были разрушены несколько карнизов и одна башенка.



Той ночью мы поднялись на крышу, чтобы посмотреть на Рим.

Это было не совсем ночью, иначе мы бы ничего не увидели. Единственное освещение города шло от пожиравших его пожаров. Взорвавшиеся газопроводы, открытые языки пламени…

Мы слушали, по-настоящему не слыша, как капитан Гуиди объяснял нам техническую сторону конца света. Потом кардинал Альбани попросил нас помочь ему опуститься на колени. Он склонил голову и погрузился в молитву. С протянутыми руками он призывал благословение Божье на Вечный Город и на его жителей. И ни разу не посмотрел в сторону Ватикана.

Это сделал я.

Купол, тот самый, который римляне ласково называли «Куполоне»,[53] обвалился. Галереи Бернини казались руками трупа, протянутыми к городу, чтобы обнять его. Но главное не это. Что-то странное… Что-то вроде северного сияния… занимало половину неба на востоке. Что-то красивое и ужасное…

Мы вернулись в свой форт и не выходили оттуда несколько месяцев.

Приходили новые люди, привлеченные объявлением, которое Альбани, несмотря на протесты капитана Гуиди, приказал повесить на воротах на входе в Замок.

ПРИЮТ ДЛЯ ПОСТРАДАВШИХ.

ВОДА, ЕДА.

СТУЧИТЕ, И ВАМ ОТКРОЮТ.

Я помог перевести эту надпись на французский и английский.

«Почему бы не на русский и японский?» — съязвил тогда Гуиди, покачивая головой.

Не знаю, чего он ожидал. Нашествия отчаянных, полагаю.

В действительности стучавших в нашу дверь было очень мало. Они приходили маленькими группками, и среди них не было бандитов, которых опасался Гуиди. Просто отчаявшиеся люди, обратившиеся в бегство. Почти все они были туристами. Римляне, которые первое время оставались в своих домах, теперь, когда у них закончились запасы, покидали город в поисках убежища в сельской местности. Гуиди с жалостью смотрел на эти попытки. Он показал на небо. Низкое небо, покрытое, словно саваном, тяжелыми серыми облаками, из которых большую часть дня падал казавшийся смешанным с пеплом мелкий снег.

— Они ничего не найдут за городом, — рассудил он. — К тому же, их слишком много.

Альбани молился и за них.

В те дни точно было за кого помолиться.

Потом молитв уже не хватало, и мы бросили произносить их. Все, кроме, пожалуй, Альбани. Его вера была так же трогательна, как и бесполезна.

Колонны беженцев, которые проходили по другой стороне Тибра, становились все малочисленнее, пока не остались лишь редкие группки, все более жалкие и хуже экипированные, тащащиеся в направлении моста Витторио Эммануэле Второго. Они шли к Ватикану в тщетной надежде найти там помощь.

Мы не понимали, почему эти люди игнорировали наше предложение убежища, пока однажды Альбани не настоял на том, чтобы выйти. Несмотря на возражения Гуиди, была организована экспедиция, если можно так назвать прогулку на расстояние меньше километра, длившуюся не более десяти минут.

Результатом этой краткой разведки было обнаружение двух объявлений, на которых на десяти языках говорилось МОСТ ЗАМИНИРОВАН и НЕ ПОДХОДИТЬ.

На случай, если сообщение было недостаточно ясным, рядом находился еще более красноречивый знак: две отрубленные головы, мужская и женская, подвешенные на шеи двух ангелов, украшавших вход на мост.

Альбани был вне себя от ярости. Он приказал снять объявления и головы и обвинил Гуиди в том, что именно он устроил этот обман, дабы сэкономить запасы воды и еды. Гуиди отрицал это очень убедительно, и кардинал даровал ему благо сомнения.

С того дня прибыло еще двадцать беженцев, хотя пятеро из них были в таком плачевном состоянии, что протянули меньше недели.

Мы хорошо жили в Замке Святого Ангела. По крайней мере, до тех пор, пока у нас не закончились запасы.

Потом…

Сначала мы начали экономить воду, а затем и еду. В крепости был колодец, но в отсутствие счетчиков Гейгера мы боялись пить из него. Еда таяла на глазах. Гуиди рассчитал минимальную порцию, достаточную для поддержания жизни, а потом уменьшил ее еще на десять процентов. Но даже так это не могло продолжаться долго.

У нас начались видения. Их и без голода легко было заполучить в этом месте, пропитанном пылью веков и тысячелетий. Временами я чувствовал себя одним из тех искателей приключений девятнадцатого века, первым входившим в пирамиду или в гробницу фараона. Ощущение было такое же, и не только потому, что Замок Святого Ангела изначально был именно исполинской гробницей одного из величайших римских императоров. Нет, дело не только и столько в этом, сколько в ощущении, что вокруг нас умирает мир. Мир, покинутый богом. Он отвернулся от нас. По крайней мере, так мы говорили между собой, когда не слышал кардинал. Мы — то есть, все остальные. Кроме Гуиди… А он держал свои мысли при себе. Если он когда-нибудь и усомнился в Боге, то не подал виду. Мы знали, что если выскажем свои сомнения в его присутствии, то будем сурово наказаны. Гуиди был очень цельным человеком. Его смерть подтверждает это. Он просто был не из людей, способных пойти на компромисс.

Но ты хочешь узнать о привидениях. Я уже подхожу к этому. Минутку. Дай мне только объяснить тебе, почему я в тот день спустился туда, вниз.

Я читал, что император Адриан был также опытным архитектором. Проект реконструкции Пантеона, одного из самых выдающихся зданий в истории человечества, принадлежал ему. Так вот, в тот день, не зная, как обмануть муки голода, я решил пойти осмотреть самый важный зал Замка, в котором когда-то хранились останки Адриана.

У меня имелся электрический фонарик. В те времена это было обычно. Тогда они еще не стали драгоценными реликвиями из прошлого, как сейчас. Мы думали, что рано или поздно цивилизация вернется, неизвестно, каким чудом. Я спускался с этажа на этаж, во все более темные и опасные помещения, пока не вошел в зал, который мне указали как месторасположение могилы.

Я с разочарованием обнаружил, что там ничего не было. Абсолютно ничего. Как знать, сколько времени прошло с тех пор, как прах Адриана был развеян, а его урна использована неизвестно для чего? Возможно, она стояла на витрине какого-нибудь бостонского или берлинского антиквара, не знающего, что когда-то хранил этот сосуд…

Я сел на холодный пол. С каждым днем температура падала все ниже, и за облаками мы замечали разноцветные зигзаги ужасающих электрических бурь. Казалось, что античные боги устроили битву на небесах, скрывшись от недостойных взглядов нас, смертных, за этой становящейся все более гнетущей мантией облаков.

Когда я выключил фонарик, в комнате остался только свет, проникавший из коридора. Я пытался представить себе, как она выглядела, когда здесь находилась урна с прахом императора. Стены были, безусловно, отделаны дорогим мрамором, который теперь исчез, обнажив скрывавшуюся под ним кладку. Здесь, должно быть, была пышная отделка, утварь из бронзы и драгоценных металлов, статуи и…

По мере того, как я думал об этих предметах и о местах, в которых я бы расположил их, комната, казалось, становилась все светлее, и в наступившей полутьме я начал различать очертания мебели и утвари. Но в центре зала была не урна с прахом. Там оказался человек, сидевший на простом деревянном стуле. На нем не было никаких регалий, но даже в этом неверном свете я сразу понял, кто это. Я видел его лицо на стольких статуях и портретах, на стольких монетах.

«Какие шутки шутит голод», — подумал я, поднявшись и приблизившись к этому человеку.

Что-то было не так, это было очевидно. Субстанция, из которой он состоял, казалась… неустойчивой? Не знаю, как описать это по-другому. Очертания тела были четкими, но детали мерцали, как будто человек мог жить только в наполнявшей зал полутьме.

Это было привидение, не могу подобрать другого слова. Быть может, аномалия было бы более подходящим определением. Потому что с тех пор я видел еще и другие такие… аномалии…

Итак, я приблизился к Адриану, но он не обратил на меня внимания. Только когда я оказался в метре от того места, где сидел император, он поднял голову, смотря в мою сторону, хоть и не прямо на меня. Потом Адриан, казалось, попытался сфокусировать на мне свой близорукий взгляд. Он был уже стар, хоть я и не знаю, сколько ему было лет, когда он умер. В древние времена старость, должно быть, сильно отличалась от современной. Он посмотрел на меня и открыл рот, как будто желая сказать мне что-то. В это мгновение образ исчез, и передо мной оказались только сырые стены и мрак… Церковь верит в привидения, отец Дэниэлс… Джон…?

— Мы верим в воскрешение мертвых. Но не в привидения. То есть, не технически…

Дюран усмехается, повторяя мое слово.

Технически…

Я откашливаюсь.

— Сверхъестественный опыт, естественно, встречается и в Библии. Видения, колдовство, призраки… Но все это относится к древнему субстрату. Мы, христиане, не верим в привидения, нет. Не в том смысле, который ты имеешь в виду.

— А я верю. Вот и еще один повод не доверять твоей Церкви.

— Хорошо. Но почему Митра? Почему именно он? Как тебе пришло в голову…

— Погоди-ка, погоди-ка! Притормози! Ты думаешь, что это я ввел культ Митры среди моих людей?

Я не отвечаю. В этом нет необходимости.

Дюран разражается хохотом:

— Один бог или другой — для меня нет никакой разницы. Мне не нужен бог. Я даже не знал, кто такой Митра. Не я вернул его к жизни.

— В таком случае, кто же?

Дюран поводит плечами:

— Догадайся сам. Время у тебя есть. А теперь иди спать, священник. Мы отправляемся в путь, как только стемнеет.

— Подожди.

— Ну что еще?

— Инцидент с «обрызгиванием»… соком мертвеца, или как вы там его называете. Эта маленькая забывчивость, которая чуть не стоила мне жизни. Ты нашел ответственного?

Дюран некоторое время молчит. Потом говорит:

— Не было времени. Спи, Джон. Завтра у нас будет тяжелый день.


Всю ночь сквозь щели, покрывающие поверхность убежища, слышится голос ветра. То шепот, то угрожающий звук, как шипение змеи, то сдавленный рык монстра в засаде.

Я думаю, сколько ужасных историй прошлого родилось именно так, в воображении прятавшихся в темной пещере людей, ободренных укрытием и присутствием своих товарищей, но боящихся перспективы внешнего мира, беспредельного и непознанного.

Тысячи мыслей вертятся у меня в голове.

Я спрашиваю себя, до какой степени я могу доверять этим людям. До какой степени я могу чувствовать себя в безопасности с головорезами, которые, глазом не моргнув, перебили целую общину? И потом, невероятно было обнаружить, что в среде Швейцарских Гвардейцев практикуется языческий культ. Узнать, что вокруг Рима существуют базы и аванпосты, о которых ни я, ни, подозреваю, высшее руководство Церкви никогда и не слышали, — это просто абсурд.

И это вызывает понятное беспокойство.

Если эти люди уже сейчас позволили мне узнать некоторые вещи, что ждет меня в конце путешествия?

Думаю, ответ очевиден: безымянная могила в неизвестном месте. Плюс — посмертные почести от Нового Ватикана, если миссия все же будет выполнена.

Но как я могу довериться этим наемникам? Они могут уничтожить меня и сказать, что миссия провалилась, если в Венеции мы действительно найдем несметные сокровища, о которых идет речь… И потом, даже если в моем сердце и отыщется сострадание или любовь, достаточные, чтобы не осуждать этих людей, это не отменяет того факта, что я последний член того, что когда-то называлось Святой Инквизицией. Преследование ересей — моя обязанность.

Так много мыслей.

Слишком много.

Я пытаюсь найти успокоение в молитве, и все равно долго не могу заснуть и сплю плохо.

Но, по крайней мере, голоса детей со Станции Аврелия не тревожат мой сон.


15
АВТОСТРАДА СОЛНЦА

Ни за что не подумал бы, что смогу путешествовать так далеко и так быстро.

Я привык к надежной скорлупе святого Каллиста, к защите его стен. К мысли о том, что всякое движение моей жизни будет совершаться в этих подземельях, что я больше никогда не увижу солнечного света.

Езда в «хаммере» — это почти эйфория. Так как мы избегаем больших городов и выбираем сельские дороги, на нашем пути практически не встречаются препятствия. Конечно, обвалы и наводнения повредили некоторые участки дороги, а в иных местах столько снега, что невозможно понять, на дороге мы или уже в поле. Иногда между ними и нет почти никакой разницы. Но тем не менее, нам удается ехать со скоростью в двадцать, а иногда и в тридцать миль в час!

На приборной доске автомобиля есть удивительная реликвия прошедших времен — спутниковый навигатор. Максим сказал мне, что у него их несколько, найденных в разных местах, но потом отложенных. Ведь какой толк в навигаторе среди катакомб святого Каллиста, в пяти метрах под землей? Но я, конечно, не ожидал увидеть один из них. Тем более, такой, будто только из упаковки. Батарейка уже не работает, но шнур соединяет его с розеткой в машине.

Это просто удивительно — слышать холодный вежливый женский голос, дающий инструкции и ведущий нас по не видимым глазом улицам. Еще удивительнее то, что на орбите, оказывается, остались спутники и что некоторые из них все еще доставляют данные для нашего маршрута. С другой стороны, в юности я читал в какой-то газете, что GPS, как и интернет — изначально военная технология. Только вот интернет катастрофы не пережил, a GPS — да.

Возможно, не везде. Как знать? Но здесь он работает.

«На следующем перекрестке прямо».

Однажды, до того, как мир перевернулся, я ехал на ватиканской «ауди» — шикарном автомобиле с кожаными сиденьями. Я помню голос навигатора этой «ауди». Женский, невероятно теплый и чувственный, показавшийся мне неподходящим для принадлежащего Церкви автомобиля. Когда мы подъезжали, голос не сказал грубым и простым тоном обычных навигаторов: «Пункт назначения через сто метров». Нет! Голос сказал: «Менее чем через сто метров вы достигнете своей цели». «Вот это прямо-таки ласковая машина», — подумал я тогда.

Но и теперешний голос тоже чудо: «На следующем перекрестке поверните направо».

Перекрестка, о котором говорит голос, не наблюдается. В мощном свете фар виден только небольшой холмик, покрытый снегом. Но GPS видит под этим снегом дорогу и ведет нас, давая указания, запрограммированные и зачитанные людьми, умершими по меньшей мере двадцать лет назад.

Быть может, чудеса уже не те, что раньше, но все еще случаются.

Голос навигатора — это тоже в некотором смысле голос призрака. Как знать, жива ли, или как умерла женщина, чей голос ведет нас через ночь?

Шесть часов спустя, в три часа ночи, Венцель передает руль Дюрану. Они поменялись, не выходя из машины, и движения, которые они производили, чтобы совершить перемену мест, были так неуклюжи, что я не смог сдержать смех.

Капитан ведет совсем не так, как Венцель. Он более осторожен, как человек, только что купивший новый автомобиль. Или как тот, кто знает, что запасных деталей нет, или что они, по меньшей мере, сняты с производства.

Наши времена не прощают ошибок. Жизнь хрупка, и Земля превратилась в необъятное поле боя. Это то, чему нас учат, или то, что мы сами узнаем за свой счет каждый день, в ужасе и в крови.

И все же…

И все же, отдавшись фантазии, убаюканный теплом машины, закрыв глаза, я могу представить себя еще ребенком, на заднем сиденье родительской машины. Папа ведет, напевая старую песенку «Lemonheads»,[54] а мама говорит по мобильному с бабушкой, рассказывая ей о нашем путешествии. Мы едем в Сагапонак, в Хэмптоне, на летние каникулы. Меня ждут долгие недели купания, солнца, прогулок на паруснике, друзей…

Друзья стали пеплом на ветру.

Мой отец теперь пепел, моя мать пепел. И мой Бог для всех — тоже обломок прошлого. Старый лишенный власти царь, бродящий по радиоактивной равнине, по пальцам считая души.

— О чем ты думаешь, Джон? — спрашивает меня Адель.

У нее свежее дыхание, пахнущее травой. Это почти невероятно в мире, больше не производящем ни единого тюбика зубной пасты.

— Я думал о прошлом.

— А.

— Это были неплохие воспоминания.

Она качает головой:

— Прошлое опасно. Оно убивает. Многие покончили с собой после того, как им приснился сон, вернувший их в прошлое.

Я выглядываю в окно, но ничего не вижу. Только свое слабое отражение и еще более слабое отражение Адель.

— Прошлое — это все, что у нас есть, — отвечаю я. — Древние греки полагали, что человек двигается по жизни назад. Считалось, что будущее за спиной, невидимое. Единственное, что видел человек, двигаясь во времени, — это свое прошлое.

— Красиво. И в то же время нет. Это подходит для таких, как ты, — для тех, кто успел пожить в старом мире. Но для рожденного после апокалипсиса юноши прошлое — это место, от которого нужно как можно быстрее отдалиться. Будущее — это все, что у нас есть. Мы должны верить в будущее.

— Аминь, — язвительно комментирует Дюран с переднего сиденья.

С грохотом и скрипом амортизаторов «джип» подскакивает на тридцать сантиметров и неожиданно оказывается на твердой поверхности. Дюран открывает окно и поворачивает в разные стороны фары на крыше «хаммера».

Сержант Венцель издает ликующий вопль:

Нашли!

На зеленой табличке, потрепанной временем и атмосферными агентами, стоит символ А1.


Автострада А1, когда-то известная как «Автострада Солнца», была самой длинной итальянской автомобильной магистралью. Открытая в 1964-м, она соединяла Неаполь и Милан. Очень скоро она стала символом экономического бума Италии 60-х.

Теперь она выглядит не особо впечатляюще. Более того, вообще никак. Как и все остальное, она покрыта десятисантиметровым слоем снега, разрушена во многих местах и завалена обломками машин и деревьев. Только сохранившиеся ограждения свидетельствуют о том, что до Страдания это была автострада, по которой ежедневно мчали миллионы автомобилей.

Мне кажется, что я почти слышу гул: грузовики, изрыгающие черные выхлопные газы, выстроившиеся в ряды изящные итальянские легковушки, шум сигналящих нетерпеливых водителей…

Голос Дюрана резко возвращает меня к реальности:

— По идее, начиная с этого момента все должно пойти быстро. Мы проедем по автостраде около тридцати километров. Потом, здесь… — указательный палец капитана утыкается в точку в середине карты, — здесь мы свернем на дорогу Рим — Чезена.

— Зачем?

— Чтобы объехать Флоренцию.

— Почему это?

— Это опасный город.

И не прибавляет ни слова.

Второй «хаммер» следует за нами. Нам неплохо удается держать скорость около тридцати километров в час на этом слаломе, проходящем среди каркасов машин и дыр в асфальте. Мы вынуждены остановиться только один раз, когда в свет фар попадают находящиеся метрах в двадцати от нас копошащиеся черные тени. На мгновение они застывают в позах дантовых демонов, сидящих на капоте автомобиля. Затем, прежде чем мозг успевает запечатлеть ужас этих блестящих черных тел, видение рассеивается неистовым рывком. Водоворот крыльев, извивание длинных темных хвостов — и чудовищные существа исчезают из поля зрения. В сиянии фар остается только красная машина с откидным верхом и чем-то, находящимся на месте водителя.

«Хаммеры» быстро обмениваются сигналами габаритов и задних фар. Мы слышим, как двери второго автомобиля открываются и итальянцы, Гуиди и Марко, выходят из машины в противогазах и с автоматами в руках. Дюран тоже выбирается. И Бун — тот выскакивает на дорогу в косо натянутом противогазе.

Они медленно приближаются к красному автомобилю, блестящему, как видение посередине дороги. Я не выдерживаю. Прежде чем кто-нибудь успевает меня остановить, я натягиваю противогаз, надеваю защитный плащ и тоже выхожу из машины. Дюран недовольно оборачивается, но ничего не говорит. Зато для Адель он делает знак не покидать салон.

С поднятыми автоматами гвардейцы окружают «Альфа Ромео Джульетта».

За рулем — женщина в красном. Несмотря на то что платье порвано в нескольких местах, видно, что оно сшито дорогой фирмой. И мертвая девушка этого, безусловно, достойна. Ей, видимо, не больше двадцати лет. Ее широко раскрытые глаза, словно слезами, наполненные талым снегом, настолько голубые, что кажутся драгоценными камнями. Смерть — ужасная смерть, судя по выражению ее лица, — не смогла разрушить ее красоту.

Руки девушки примотаны к рулю колючей проволокой.

Она одета слишком легко. Как будто машина и женщина попали сюда из другого измерения или из одного из тех межвременных тоннелей из фантастических фильмов. Ледяной ветер играет легкой тканью, приоткрывая ноги женщины.

Ее лобок обнажен и покрыт глубокими порезами, а внутренняя часть бедер перепачкана кровью.

Я отвожу взгляд.

— Вот пример скончавшейся кончившей…

— Заткнись, Бун. Заткнись, или у тебя будут неприятности.

— Есть! И все же…

Цыц!

Дюран потрясен.

— Те монстры… — шепчу я.

— Помоги мне поднять ее.

— Это они сделали с ней такое?

Дюран открывает дверь автомобиля. Аккуратно, как отец, несущий в кроватку заснувшую на диване дочь, он берет на руки мертвую девушку. Я помогаю ему, хоть в этом и нет необходимости — несчастная весит очень мало. Я поддерживаю ее за плечи. Она худа, и у нее тонкая кость. Утонченную внешность девушки, подчеркнутую красным платьем, сводит на нет плачевное состояние ее ногтей и тот факт, что она, видимо, ни разу в жизни не делала эпиляцию.

Они? Нет, это были не они, — бормочет капитан, опуская тело на обочину дороги.

Он снимает с правой руки перчатку. Нежным движением отодвигает волосы цвета воронова крыла со лба девушки.

На белой, как алебастр, коже кто-то вырезал круг, а в нем букву S.

— Помолитесь за нее, пожалуйста, — просит меня Дюран.

— Нет необходимости просить меня об этом.

Потом инстинктивно, толком не понимая, почему, я произношу по памяти строки псалма:

О Иегова, ты для нас — жилище из поколения в поколение. Прежде чем родились горы и ты, словно в родовых муках, произвел на свет землю и мир. От века и до века ты Бог. Ты возвращаешь человека в прах и говоришь: «Возвратитесь, сыновья человеческие». Тысяча лет в твоих глазах как вчерашний день, когда он прошел, и как ночная стража…[55]

Голос, проходящий через фильтр противогаза, приобретает мрачное, почти механическое звучание даже в моих собственных ушах.

Никто из окружающих не крестится.

В обледеневшей земле невозможно выкопать могилу, но Дюран не хочет оставлять девушку без погребения.

— Если это были не те монстры, кто мог сделать подобное? — спрашиваю я его.

— Не знаю. Но одно я знаю наверняка: кто бы это ни был, если он попадется мне в руки, он пожалеет, что родился.

— Капитан, нам надо ехать, — почтительно замечает сержант Пауль Венцель.

Дюран кивает.

— Здесь поблизости есть какое-нибудь поселение?

— Насколько мы знаем, только одно. Торрита Тиберина. По данным последней переписи, восемнадцать душ.

— Хорошо. Остановимся там. Мы сможем добраться до нее?

— Тиберина в хорошем состоянии. Мы можем быть там через два часа.

Дюран смотрит в темноту.

— Сколько их было, тех тварей?

— Пять.

— Поли, посмотри, сколько бензина осталось в баке этой машины.

Венцель достает ключ из замка зажигания. Открывает крышку бака.

— Достаточно, — отвечает он, как будто зная, для чего достаточно этого бензина.

Капитан наклоняется и поднимает труп с земли. Аккуратно кладет его на заднее сиденье красного автомобиля. Венцель шлангом выкачивает из бака в канистру по меньшей мере три литра бензина.

Дюран берет у него канистру, снимает крышу и поливает горючим сиденье и тело девушки. Тем временем Венцель извлекает из сломанного грузовика несколько деревянных ящиков, в которых когда-то находились апельсины. Он ломает их и укладывает обломки на тело девушки.

Воздух колеблется от испарений горючего.

Когда тело скрывается под обломками досок, Дюран дает всем знак отойти и подносит язык голубого пламени своей зажигалки к углу заднего сиденья.

Огонь вспыхивает с ревом и приглушенным взрывом. Бурно разрастается, разгоняя тени. Жар невыносим. Языки пламени танцуют на дереве, и вскоре от погребального костра поднимается вонь жареного мяса и более слабый запах апельсинов.

Мы отходим от огня, поглядывая в темноту, из которой, мы чувствуем, за нами наблюдают.

Потом капитан делает правой рукой знак, и мы возвращаемся в «хаммеры».

У ближайшей дыры в дорожной ограде Венцель переключает на пониженную передачу и спускает джип по склону, отделяющему автостраду от дороги государственного значения. Пять метров прыжков и наклонов, и колеса «хаммера» оказываются на изношенном асфальте нижней дороги.

— Отличная работа, Поли!

— Спасибо, капитан. Могу ли я задать вам один вопрос?..

— Давай.

— Предполагалось, что мы сделаем остановку в Орте. Не в Торрите.

— Так.

Капитан ничего не прибавляет.

— Это приведет к задержке, — сухо замечает Венцель.

Дюран не отвечает. Венцель встряхивает головой.

— Судя по все той же переписи, у них имеется миномет. Внушительное оружие.

— Им повезло.

— Если мы вернемся на автостраду, то еще успеем приехать в Орте до восхода солнца.

Дюран улыбается. Это недобрая улыбка.

— Но мы не едем в Орте. Мы едем в Торриту Тиберину.


16
ЧЕРНАЯ БАШНЯ

Небольшой городок сидит на холме в излучине Тибра.

Когда-то здесь, судя по всему, был очень приятный вид. Сегодня все выглядит так, как будто кто-то вытряхнул на это место гигантский мешок пепла и снега. В неверных предрассветных лучах пейзаж кажется опустошенным, будто испепеленным дыханием дракона. Округлая башня, возвышающаяся над поселением, сгорела в пожаре, и теперь она практически полностью черная. Окружающие ее дома, видимо, постигла та же участь.

Дюран убирает бинокль в чехол и обращается к сержанту Венцелю, лежащему рядом с ним на снегу под укрытием того, что осталось от каменной оградки:

— Кажется, они спокойны.

Сержант улыбается. Впрочем, его улыбка скорее похожа на ехидную усмешку.

— Ни одного часового, — кивает он.

И все же из большой низкой постройки недалеко от исторического центра города поднимается дымок. Там есть люди.

К нам присоединяется слегка запыхавшийся капрал Росси и ложится рядом.

— На вон том поле странные следы. Снег утоптан. Есть даже немного крови. Но самое странное там — следы колес. Огромных колес. Никогда не видел ничего подобного. Как будто взяли обычный грузовик и надули его так, что он стал вдесятеро больше.

— Ты уверен, что это был грузовик?

— Ну, я его не видел. Но следы были похожи.

— Ты уверен? Нападала куча снега.

— Чтобы закрыть эти следы, нужно не меньше метра снега.

— Как давно они там?

— Дня два. Максимум три.

Дюран переворачивается на спину. Снимает противогаз.

Венцель хочет возразить, но офицер перебивает его резким движением:

— Идем! Мы и так потеряли уже слишком много времени.


Мы медленно двигаемся в свете зари, по счастью еще слабом. В «хаммерах» едут только Венцель и Диоп, за рулем. Остальные, пригнувшись, идут за машинами. Я видел такое только в документальных и старых черно-белых фильмах о войне. Мы все вооружены, хоть я и не знаю, что, по их мнению, я должен делать со своим оружием. Велика вероятность, что я причиню больше вреда себе, чем другим.

Двигатели «джипов» работают на минимуме, но даже так мне кажется, что они адски шумят. Снег скрипит под нашими сапогами. Я не понимаю, кто идет рядом со мной. В противогазах, под защитными плащами мы неотличимы друг от друга. Но у этого человека не «шмайссер», а револьвер. Значит, это должна быть Адель Ломбар.

Мы идем, не говоря ни слова. Каждое окно, каждая пустая дверь кажется раскрытым мертвым ртом. Из каждой такой дыры может торчать дуло ружья или даже тяжелого гранатомета, о котором говорил Венцель.

Но ничего не происходит. Сердце бьется с бешеной скоростью, но никто не стреляет по нам. Город мертв. На окраинных улочках, ведущих в сторону центра, над которым нависает башня, черная, как грех, нет следов.

По мере того, как мы приближаемся к стенам первых домов, наши шаги ускоряются, постепенно переходя в бег к укрытию. Мы обгоняем «хаммеры». Венцель и Диоп оставляют водительские места и садятся за увесистые пулеметы, установленные на крышах автомобилей. Дюран на бегу дает указания, молча, лишь пальцами правой руки. Достаточно только намека, и солдаты тут же располагаются в нужном порядке, прикрывая друг друга.

Но мы не встречаем никакой опасности, ни один тревожный крик не нарушает тишину. Городок кажется прибежищем смерти. В старые времена он был бы прекрасным местом для съемок фильма о вампирах. Но теперь вампиры — мы. Мы, бегущие солнечного света, скрывающиеся под землей. День принадлежит другим — тем, которые перестали быть людьми. А может, никогда ими и не были.

У меня болит грудь. Я задыхаюсь.

Я отвык от физических нагрузок. Даже от таких пустяковых пробежек по снегу, ужасно громко хрустящему под сапогами. Стекла противогаза помутнели от пота, который пробежка выжала из моего тела. Они запотели изнутри, и их невозможно протереть. Я вижу все в сиянии. Быстро передвигающиеся люди кажутся привидениями, а свет…

Свет уже чересчур яркий, даже несмотря на слой облаков. Скоро солнечные лучи поднимутся над крышами домов и коснутся верхушек деревьев там, наверху, оттенив их как на рисунке в книге, четко до мельчайших подробностей. Мне нужно всего лишь расстегнуть противогаз, снять противогаз…

Я не видел зарю уже двадцать лет…

Кто-то с силой трясет меня, схватив за плечи. Дюран кричит мне прямо в ухо: «Что за херню ты творишь?!»

Я таращу на него глаза. Противогаз Дюрана кажется частью его лица. Он превратился в слона защитного окраса с металлическим хоботом…

Его полная зубов пасть распахивается…

Я поднимаю автомат…

От пощечины перед глазами загорается белая вспышка. Я снова открываю их, и Дюран опять становится нормальным.

— Очнись, Джон!

Я что-то бормочу, сам не понимая своих слов.

— Что случилось? Ты рехнулся?

Я мотаю головой.

— Никогда не целься в меня, идиот! И вернись в укрытие!

— Я не понимаю…

«У меня, кажется, было видение, — хочу я сказать ему. — Сон с открытыми глазами…»

Нет, не сон: кошмар.

— Тебе стало лучше?

— Да…

— Постарайся больше не делать глупостей. Стой здесь и прикрой нас.

Потом Дюран отворачивается, как будто меня больше нет. Жестами приказывает своим людям пройти вправо и влево, к двум закрытым дверям. Это старые деревянные ворота, покрытые облезлой зеленой краской.

Люди подбегают к воротам, словно неуклюжие земноводные, и, сделав неудачную попытку открыть их, выбивают их ногами. Засовы подскакивают, и ворота распахиваются внутрь. Обе группы забегают внутрь. «Хаммеры» за нашими спинами ревут, скачками продвигаясь вперед, и останавливаются в двух метрах от меня. Диоп и Венцель спускаются с мест около пулеметов и закрывают металлические люки. Они выходят из все еще заведенных джипов и бросаются ко мне с поднятыми автоматами.

— Вы что здесь делаете? — кричит мне в ухо Диоп.

— Капитан Дюран велел мне оставаться здесь. Чтобы прикрыть тыл…

— Чтобы прикрыть тыл или чтобы стрелять в тыл? — иронизирует негр. — Я видел, что произошло. Если бы на месте Дюрана был я, вы уже бы были покойником. Что за херня вас взяла?

— Я… Мне кажется, мне привиделся кошмар… наяву.

Диоп и Венцель обмениваются долгим взглядом. Затем сержант кладет руку мне на плечо и крепко сжимает его.

— Если это случится еще раз… Если у вас будет еще один такой… кошмар… ставьте свое оружие на предохранитель. А лучше бросайте его на землю. Подальше.

— Что со мной было? Вы знаете?

Венцель поводит плечами:

— Некогда болтать. Сейчас мы втроем займем башню.

— Капитан…

— Капитана здесь нет. Слушайтесь меня! Живо!

И, не дожидаясь моей реакции, он бросается направо, а следом за ним Диоп.

У меня нет выбора, и я следую за ними.

Мы проходим по выбитым воротам, за которыми царит темнота, нарушаемая только проблесками дрожащего света электрических фонариков.

Венцель хватает меня за одежду и тащит к углу дома. Оттуда поднимается улочка, покрытая нетронутым снегом по меньшей мере полметра глубиной. В конце улицы высится черный массив башни с пустыми окнами, рядом с которой стоит что-то вроде маленького замка.

Первым движется капрал Диоп. Он бежит неуклюже, но уже через несколько минут оказывается под прикрытием черной дыры, которую образует главный вход в башню. Сержант Венцель скачет за ним, как косуля, невероятно грациозно для его приземистого сложения. Я уже собираюсь последовать за ними, как вдруг от неожиданного грохота у меня перехватывает дыхание.

Грохот, похожий на выстрел. Еще один. Сзади, где-то вверху.

Я в ужасе поворачиваюсь, кое-как наведя прицел.

Высунувшись из окна третьего этажа дома справа, Карл Бун весело машет рукой, улыбаясь, как идиот. Окно выбито. Это и был звук, показавшийся мне выстрелом.

На двадцать метров левее на другом доме, захваченном гвардейцами, открыт еще один балкон, тоже разбитый. Егор Битка серьезно и ответственно — не то что Бун — целится из своего «шмайссера» в окна башни. Он знаком велит мне идти.

Я поднимаюсь вслед за Венцелем и Дионом по башенной винтовой лестнице. Свет, проникающий в окна, освещает небольшие участки стен, а в остальном башня окутана такой тьмой, что кажется выстроенной из мрака.

Мы инстинктивно избегаем света, стараясь идти так, чтобы ни один луч не коснулся нас. Мой автомат стал практически частью моего тела. Я направляю его во все освещенные углы, как будто наш враг — это свет.

Внезапно я оказываюсь на лестничной площадке. Точнее, на том, что от нее осталось. Диоп успевает схватить меня за ремень рюкзака за миг до того, как я падаю вниз, и вытягивает меня обратно.

Еще заметны дыры, в которые были вставлены балки, поддерживавшие обвалившийся при пожаре деревянный пол. В двух сантиметрах от кончиков моих сапог открывается колодец глубиной в десять метров и шириной во всю башню. В ужасе я автоматически бормочу молитву. Сержант Венцель помогает мне вернуться на безопасный лестничный марш. Через плексиглас противогазов нам удается посмотреть друг другу в глаза. Он делает головой знак. Я отвечаю ему кивком.

Все нормально.

Лестница возобновляется в полутора метрах от нас. Но пытаться подняться по ним не имеет смысла. Наверху ничего нет. Башня — пустая оболочка.


Мы возвращаемся на маленькую площадь перед зданием. Два дома, в которые зашли остальные, оказались нетронуты и пусты.

— Кажется, как будто всего несколько часов назад в них еще жили. В одной тарелке на кухне еще налит суп. И пыли нет.

Прежде чем продолжать, капитан Дюран встряхивает головой:

— Я не удивлюсь, если окажется, что весь остальной город тоже брошен.

— Но мы все же сделаем разведобход? — спрашивает Пауль Венцель.

— Нет. Сначала дождемся темноты. Прежде всего, нужно спрятать машины.

— В том доме внизу я видел ворота. Думаю, это гараж.

— Отлично, Поли. Так и сделаем. Об остальном подумаем завтра.

— Интересно, что же здесь произошло. Восемнадцать человек, говоришь?

— Согласно последней переписи.

— Скорее, семнадцать, — ухмыляется Бун, — если девица в красном была отсюда…

Дюран медленно поворачивается, пока не упирается глазами в рядового Буна.

— Ну все, Бун. О’кей, ты заработал честь первым стоять на страже. В гараж с машинами пойдешь ты.

— Ох, капитан, не обижайте бедного солдата… В гараже, наверное, собачий холод. И слабая дверь. Откуда мне знать, что я не нахватаюсь радиации, пока сплю там?..

— Бун, ты не должен спать там. Ты должен бодрствовать и охранять «хаммеры». А теперь заткнись и сгинь.

— А где проведем ночь мы, капитан? — спрашивает сержант Венцель.

Дюран осматривается.

— Эти два дома мы испоганили: дверей нет, одно окно разбито. Попробуем вон то здание возле башни. Что думаешь, Поли? Давно сгорела эта башня?

При желании я и сам мог бы ответить на этот вопрос. Даже через фильтры противогаза запах дыма чувствуется еще довольно сильно, а камни стены теплые.

— Два дня назад. Максимум три.

Дюран раздумывает над этим.

— Идемте. Отыщем убежище на эту ночь. А ты, Бун, постарайся не заснуть. Росси сменит тебя в полдень.

Бун удаляется, покачивая головой. На этот раз никаких шуток. Венцель и Диоп кидают ему ключи от «джипов». Он ловит их на лету, даже не подняв головы.

— Давайте, ребята, — призывает нас сержант.

Мы проходим под каменной аркой, простой, но красивой. Двери замка не заперты.

Гвардейцы входят, по очереди прикрывая друг друга. Пять минут спустя, закончив осмотр здания, они свистом подзывают меня. Диоп спускается и запирает дверь на массивную задвижку.

— Дом, милый дом, — шутит сержант Венцель.

А потом, к моему удивлению, начинает насвистывать мелодию заставки «Сумеречной зоны».[56]

Естественно, электрического освещения нет, а ставни закрыты так плотно, что ни один луч света не проникает внутрь. Для нас, вампиров, это просто идеально.

Почти во всех комнатах есть по небольшому камину. И хоть из кранов не вытекает ни капли, на кухне стоит шесть канистр с водой, видимо, свежей.

— Невероятно. Кому может прийти в голову переехать отсюда? — говорит Диоп, открывая одну из канистр и вливая себе в глотку поток воды, как из фонтана…

Слова сержанта Венцеля заставляют его замереть.

— Осталось понять, что случилось с этими людьми. Может, они умерли от отравления?..

Капрал закашливается, поперхнувшись.

Венцель с ухмылкой забирает у него канистру и делает большой глоток.

— Установим очередность дежурства. На чердаке великолепное место для постового. Оно покрывает все, кроме одного слепого угла, но тот не представляет опасности. Егор, ты первый.

— Вот жопа…

— По крайней мере, тебе не придется рано вставать. Следите за тем, чтобы окна и двери были закрыты плотно. И чтобы свет не проникал внутрь.


Меньше чем за полчаса трехэтажное здание становится пригодным для жилья. Эффективность отряда поразительна. Их движения настолько точны и хорошо синхронизированы, что кажутся балетом.

На кухне нет еды, но тарелки, стаканы и столовые приборы вымыты и аккуратно расставлены по местам. Имеется даже запас дров, которые очень скоро загораются в многочисленных каминах, прогревая воздух и освещая комнаты.

— Наверху есть три комнаты, — говорит Диоп, — кровати в порядке. Там даже пыли нет. Синьора может занять среднюю.

— Создается впечатление, что хозяева дома вышли на небольшую прогулку, — шепчет Венцель.

Но вместо улыбки от этих слов нас пробирает мороз по коже.

— Ну, — шутит негр Диоп, — я точно не гожусь на роль белокурой Маши у трех медведей…

Венцель пожимает плечами.

— Займемся комнатами. Ужин через час.

В нынешние времена мы называем ужином то, что едим в восемь утра по солнечному времени. А полдень теперь то, что когда-то было полночью.

Как будто мы перенеслись в другую страну, в антипод нашей.

И в каком-то смысле это действительно так.


Мы сидим за столом. Масляная лампа пылает посередине, между эмалированных котелков, небьющихся пластиковых стаканчиков, остатков консервных банок и еды в вакуумной упаковке.

В погребе еды тоже не оказалось.

Ни крошки.

Зато там были бесконечные ряды бутылок, покрытых плотным, как ковер, слоем пыли и самой настоящей занавеской из паутины. Прочтя надпись на этикетке одной из бутылок, наугад принесенных к столу Диопом, итальянцы — Греппи и капрал Росси — разражаются радостными криками.

— Это «Бароло»[57] две тысячи шестого года, из погребов Кордео ди Монтедземоло…[58]

— Оно вкусное? — спрашивает Диоп, на секунду переставая ковырять зубочисткой во рту.

— Ты шутишь? Оно было дорогущим еще до FUBARD!

— «Дорогущее» вовсе не значит «вкусиющее».

— Вот увидишь.

— Именно. Посмотрим. Давай, открывай.

Тут тепло, почти жарко. Разведенные камины ждут нас и в комнатах. Я уже очень давно не бывал в теплом хорошо освещенном жилище.

Время от времени, как бы напоминая нам о внешнем мире, в камин врывается порыв ветра, раздувая огонь и поднимая облако искр.

Я сосредотачиваю взгляд на бутылке вина в руках капрала Росси, стараясь избавиться от всех посторонних мыслей. Я думаю, какое это преступление — пить такое вино из пластикового стаканчика. Но наши времена видали преступления и похуже.

Мы все молча следим за тем, как капрал с аккуратностью работающего над хитроумным устройством пиротехника откупоривает бутылку с потертой этикеткой.

Пробка легко выходит.

Росси наливает несколько капель вина в свой стакан.

Смакует его, долго перекатывая во рту, прежде чем проглотить.

— Вкусное? — спрашивает Диоп, протягивая свой стакан.

Росси не отвечает.

Он встает и идет на кухню.

Он роется во всех ящиках, пока не находит того, что ищет. Возвращается с восемью хрустальными бокалами между пальцев и ставит их на середину стола. Удивительно, но бокалы чистые и целые. Их вид и вид темной, но в то же время сверкающей жидкости до такой степени трогают нас, что мы не можем говорить. Есть что-то магическое в мысли о том, что это вино произведено из винограда, собранного тридцать лет назад, когда солнце еще было подарком, а не опасностью, когда поля были зелеными и золотыми. Когда казалось, что мир будет таким вечно.

Я поднимаю бокал. Вино покачивается в нем из стороны в сторону, играя светом. Я подношу его к губам. Пробую.

Как описать чувство, которое я испытываю? Это своего рода мистическое причастие, но не с Богом, а с прошлым. С миром света и тепла, который мы оставили позади и который возвращается к нам только в подобные мгновения, когда огонь потрескивает в камине, а мы подносим к губам изумительный напиток, пробуя на вкус величие и блеск ушедшей эпохи.

Долгое время никто не произносит ни слова. Мы наслаждаемся молча, каждый погрузившись в свои мысли. Еда, которую мы ели, кажется вдруг тяжелой, неперевариваемой. Мешать с этой будничной едой нектар такого вина — это сущее преступление.

За столом происходит волнение. Ностальгия по утраченному миру, который уже не вернуть.

Дюран прочищает горло.

— Надо отнести стакан Егору.

— Но он при исполнении, — возражает Венцель.

— Мы не фанатики, сержант. Ну, кто пойдет?

Я встаю из-за стола.

Дюран поднимает бровь.

— Вы, святой отец?

— Почему нет?

— Как хотите. Спасибо. Достаточно подняться по лестнице. Пошумите немного, прежде чем войти. У Егора легкая рука.

Я выхожу из-за стола.

— А Бун?

— Что Бун?

— Ему не достанется?

— Бун наказан. И потом, не кажется ли вам, что сейчас не самый подходящий момент для того, чтобы выходить наружу?

Тот факт, что из окон не идет свет, снова обманул меня. Трудно представить себе, что там, за закрытыми ставнями, мир окутан солнечным светом. Так естественно думать, что снаружи ночь. Ночь, когда мы спим, и ночь, когда мы выходим. Как будто мы живем на планете без света.

Я беру бутылку и стакан.

Я уже стою на пороге, когда Адель Ломбар поднимается.

— Я пойду с тобой.

Росси и Греппи обмениваются понимающими взглядами и полуулыбками, исчезающими, как только капитан Дюран поворачивается в их сторону.

— Спасибо, но в этом нет необходимости.

— У тебя заняты руки, нужно, чтобы кто-нибудь посветил тебе.

Женщина берет керосиновую лампу.

— Идем?


17
ЧЕРДАК

Внутренние стены здания очень старые. На ощупь они грубы, как кожа крокодила.

Здесь нет ни одной прямой стены, ни одного прямого угла. Все строилось вручную, с искажениями, характерными для зданий, складывавшихся постепенно в ходе многочисленных перестроек и ремонтов. В некоторых местах стены светлее, как будто когда-то здесь висели картины и украшения. На стенах многих комнат на нашем пути, в свете лампы, которую Адель держит довольно высоко и опускает, только когда сомневается в целости ступеней, видны следы снятых крестон.

Мы молча идем по пустым коридорам, в которые выходят темные комнаты, пугающие, как раззявленные в немом вопле рты. Адель инстинктивно прижимается ко мне, как будто ища успокоения в моем присутствии.

Шум ветра проникает сквозь стекла и закрытые ставни. Это сильный ветер, похожий на вой волка.

Мы поднимаемся на три этажа и оказываемся на просторной площадке. Три деревянные ступеньки ведут к чердачной двери.

Я останавливаюсь перед ступеньками.

Дотрагиваюсь до виска.

Может быть, я переборщил с вином. Я отвык от него. Чувствую пульсирующую боль, проникающую в мой мозг, и тошноту, на которую я пытаюсь не обращать внимания. Мои ноздри принюхиваются к воздуху, как будто почуяв дурной запах.

Адель растерянно смотрит на меня.

— Прошу, — говорю я ей, жестом предлагая войти первой и чувствуя себя невероятно неуклюжим.

Адель улыбается. Поднимается по ступеням, открывает дверь.

Дневной свет врывается на площадку, ошеломляя нас, а ледяной ветер атакует, как будто мертвый зверь — адская тварь изо льда — ворвалась между нами. Адель отбрасывает назад, и она падает. Лампа выпадает из ее рук и разбивается. Пламя извивается на полу, ярко освещая происходящее.

В дверях, занимая все пространство проема, стоит неимоверное создание.

У него блестящее черное тело, сверкающее почти как металл. Его длинные руки оканчиваются страшными когтями. На его лице нет ни глаз, ни носа, ни рта. И все же ощущение, что оно смотрит на тебя, почти невыносимо. Смотрит внутрь, в самую глубину твоей души.

Я испытываю странное чувство. Как будто меня вывернули, как перчатку, и обнажили все мои мысли.

Я сосредотачиваю все свое сознание на молитве: «Богородице Дево! Радуйся, Благодатная…»

Хватка, сжимающая мое сознание, слабеет, отступает.

Я прихожу в себя как раз вовремя для того, чтобы осознать, что монстр спустился на площадку и направляется к Адель, которая молча уставилась на него, окаменев от страха.

Ты… та… женщина…

Создание поднимает руку, пальцем указывая на доктора. Его слова выходят не изо рта, учитывая, что у него его нет, но каким-то образом я все равно прекрасно слышу их.

Не бойся, — говорит другой голос в моей голове голос, похожий на голос маленькой девочки. Я изо всех сил сопротивляюсь им.

Поднимаю с пола выпавший из моих рук автомат.

Языки пламени освещают спину создания.

При таком освещении промахнуться невозможно.

Я снимаю оружие с предохранителя, прицеливаюсь.

Не стреляй, — шепчет гипнотический голосок.

Ствол опускается, как будто у него есть собственная воля.

Не стреляй…

Но в этот момент Адель вскрикивает.

Этот крик как будто разбивает стекло, освобождая замерзшее время.

Я снова прицеливаюсь и выпускаю шквал пуль в спину монстра. В спину насекомого. На ней появляется пять или шесть дыр.



Создание оборачивается, красные отблески пламени играют на его панцире. Оно указывает на меня пальцем, словно собирается что-то сказать. Но в этот момент на него обрушивается град выстрелов, разрывая его пополам и дробя его череп.

Темное существо падает на пол. Двое гвардейцев тут же оказываются над ним и выпускают по меньшей мере две обоймы в это уже растерзанное тело. Сержант Венцель гасит занимающийся пожар при помощи одеяла.

— Все в порядке? — кричит Дюран, наклоняясь к Ломбар и помогая ей подняться.

Затем он в ярости поворачивается ко мне:

— А ты какого хрена делал, священник?! Спал?! Почему ты не выстрелил?!

Но у меня нет времени на то, чтобы придумать ответ. Резкий вопль доносится из-за двери чердака.

Дюран и Диоп бросаются вверх по ступеням и через порог с автоматами наготове.

Грохот выстрелов оглушителен. Теперь, когда огонь потушен, происходящее освещают вырывающиеся из дул «шмайссеров» вспышки. Венцель бросает покрывало и тоже кидается к чердаку.

Но там битва, видимо, уже закончена. После шума выстрелов наступает пронзительная тишина.

Я тоже поднимаюсь на чердак. В ушах у меня стоит звон. Я ожидаю самого худшего.

Но Егор жив. Он сидит на полу с широко раскрытыми глазами, болтающимися по бокам руками и кататоническим выражением на лице. Одно из окон разбито вдребезги. Из него хлещет дневной свет, великолепный и смертельный.

Адель наклоняется к неподвижному телу Битки. Она щупает его пульс, проверяет глаза.

Я же, как под гипнозом, иду к выбитому окну.

Его разрушил не взрыв. Нет ни следов огня, ни характерного запаха взрывчатки. Должно быть, стекло и дерево, как снаряд, пробила… эта вещь. Существо, которое застрелили Дюран и Диоп.

В этот момент, словно восставшее из ада, лицо монстра появляется в окне. Дюран опустошает магазин своего пистолета. Лицо исчезает. Невозможно определить, попал ли он.

Следуя указаниям офицера, мы бросаемся баррикадировать окно, придвигая какие-то ящики, полные газет и мышиного дерьма. Должно быть, они стоят здесь уже кучу времени. Может, еще со времен до Великой Скорби. Теперь мы выращиваем мышей в подвалах, чтобы уберечь их мясо от заражения. Здесь, наверху, дозиметр показывает минимальный уровень радиации. Живший здесь проделал отличную работу, превосходно изолировав крышу и сделав в полу чердака воздушный прослоек.

Пространство снова погружается в темноту.

Я опускаюсь на колени рядом с Егором. Адель зажгла спичку и водит ею перед глазами парализованного солдата. Зрачки Битки не реагируют. Они продолжают смотреть в пустоту. Голова солдата словно заброшенный, даже хуже — населенный призраками, дом.

— Егор! Послушай меня, Егор. Приди в себя! Вернись!

Капитан говорит громко, но не сурово. Скорее, даже заботливо. Он трясет солдата за плечи, словно пытаясь снова завести его. В конце концов Егор приходит в чувства. Он с криком раскрывает рот, и этот крик длится вечно. Дюран бьет его по щекам, два раза, и солдат останавливается. Его подбородок дрожит, глаза бегают туда-сюда, как испуганные зверьки. Его взгляд безумен.

— Мертвецы! Мертвецы! — твердит он, стуча зубами. — Я знаю, где находятся все мертвецы!


18
ГДЕ НАХОДЯТСЯ МЕРТВЕЦЫ

Мы выходим за десять минут до заката. Как когда-то, до того, как все изменилось, мы вышли бы на восходе. Солнечный свет касается верхушек холмов, оставляя в тени небольшую долину. Тени постепенно снова овладевают городом.

Мы в боевом снаряжении: защитные плащи, противогазы, автоматы со снятыми предохранителями. Мы прикрываем друг друга. Передвигаемся быстро, несмотря на то, что нас обременяют найденные в доме канистры с водой.

Сначала мы идем за Буном, который говорит, что после выстрелов не спал всю ночь.

— Я ждал смены караула. Но вы так и не пришли. А потом эти выстрелы…

— Молчи, Бун. У нас были другие дела, нам некогда было тебя сменять, — перебивает его Дюран.

Работы и правда было немало. Мы пытались более или менее обезопасить территорию здания. О сне не было и речи. Снаружи постоянно слышались звуки, слишком многочисленные, громкие и ужасные. На разных этажах дребезжали и стучали окна. По счастью, большая часть их была оснащена крепкими ставнями и засовами на случай необходимости. Но и так, при том, что нас было мало, нам пришлось беспрерывно ходить из комнаты в комнату, с этажа на этаж, чтобы проверить — не вторгся ли к нам кто-то еще.

Теперь следы нападения отлично видны в красноватом свете заходящего солнца. Длинные царапины рассекают и дерево, и камень стен. Огромные, страшно сильные когти глубоко врезались в стены, как будто птица Апокалипсиса сидела на здании, пытаясь вырвать его из земли и улететь с ним.

Заметив разбитые ставни и эти длинные царапины, Бун присвистывает:

— Господь всемогущий…

Гараж не был атакован. Стены, как и двери, не тронуты.

Диоп и Венцель вывозят «хаммеры». Итальянцы, Росси и Греппи, садятся за установленные на крыше автомобилей 14,5-миллиметровые пулеметы. Под защитой этих тяжелых орудий мы едем по указаниям Егора Битки.

Откуда они, эти указания?

Он клянется, что их ему дало существо, ворвавшееся на чердак. Создание без лица.

Оно говорило в моей голове. В голове, понимаешь? Оно сказало мне, где они. Что это сделали не они. Что это не их вина…

Дюран, выслушав, шикнул на него:

— Если это очередная твоя дурь, клянусь, на этот раз ты мне заплатишь за нее!

— Говорю вам, они разговаривали со мной, капитан! Я слышал их, голоса этих существ, и это так же точно, как то, что они сейчас здесь!

— Теперь их уже несколько? И сколько же? Десять? Двадцать? Идиот чертов…

И все же сейчас мы едем за ним. Солдат бежит по узким улочкам городка к маленькой площади. Серый снег лежит ровным нетронутым слоем. Следы Егора четкие, как печати, следы Егора ведут к открытым дверям маленькой церкви.

На пороге он останавливается и хватается руками за архитрав портала, словно желая поддержать его. Или боясь упасть.

Дюран подходит к солдату, отодвигает в сторону, с трудом оторвав его руки от мраморных колонн. Егор отходит, бормоча неразборчивые слоги в ритме молитвы.

Мы входим.


Ничто не могло подготовить нас к подобному. Ничто. Абсолютно ничто.

Внутренности церкви похожи на скотобойню. Стены забрызганы, нет, залиты красным на метр от пола. Это не от закатного света. Это от крови.

Церковные скамейки поставлены одна на другую, как конструктор, и крепко связаны. Они составляют усеченную пирамиду, возвышающуюся до самого потолка. А на этой пирамиде распята дюжина мужчин и женщин. Голые, исхудавшие, изуродованные и разлагающиеся тела. Их глаза вытаращены от боли и ужаса. У мужчин отрезаны пенисы, у женщин — груди. Отрезанные органы сложены в плетеную ивовую корзину на алтаре. Как жертвоприношение.

Но самое ужасное — это дети. Три девочки и один мальчик, от шести до десяти лет.

Перед смертью им выкололи глаза.

Слезы, смешанные с кровью, превратили их лица в маски.

А потом их распяли. Прибили к стене длинными гвоздями, пронзившими их хрупкие запястья и лодыжки.

Они висят на стене, как ягнята.

Как кролики.

Бун блюет на перепачканный запекшейся кровью пол. Дюран, как столб, стоит посреди нефа и медленно разглядывает этот храм ужаса, не произнося ни звука.

Потом он поворачивается.

— Адель, — шепчет он искаженным противогазом голосом, — ты не могла бы сказать нам, когда умерли эти люди?

— Могу попробовать.

— Хорошо. Сделай это, пожалуйста.


Мы оставляем Ломбар одну и выходим.

Егор Битка сидит на земле, прислонившись спиной к колонне портала. В той же позе, в какой мы нашли его на чердаке. Но руки больше не висят по бокам. Они закрывают стекла противогаза. Прячут его глаза. Тело Егора сотрясают рыдания.

Дюран подхватывает его, поднимает рывком и оттаскивает назад. Он знаком велит мне следовать за ними. Мы идем к «хаммеру» сержанта Венцеля. Садимся. Дюран снимает противогаз. Следы уплотнителя отмечают его щеки и лоб, как красноватая татуировка.

— Сделавший эту… вещь… тот же, кто убил ту девушку. Я думал, что это местные жители, но теперь очевидно, что они тут ни при чем…

Венцель слушает, никак не реагируя. Может, он и хотел бы спросить, что мы обнаружили в церкви, но он слишком дисциплинирован, чтобы задавать вопросы.

— Цифры сходятся. Более или менее. Тринадцать взрослых и четверо детей внутри. Плюс женщина на автостраде. Тот, кто истребил эту общину, был не отсюда.

Он размышляет несколько секунд, а затем добавляет:

— Мы должны в точности восстановить, что там произошло. Скоро доктор Ломбар скажет нам, как примерно все было. Но все равно остается один вопрос: если исключить возможность того, что эти люди покончили с собой, то кто их убил? Сколько было убийц? И как они действовали?

Я откашливаюсь и тоже снимаю маску.

— Полагаю, нам следует договориться.

Голова Дюрана медленно поворачивается в мою сторону. Он смотрит на меня налитыми кровью глазами. У всех нас такие глаза после этой ночи.

— Наша миссия — не охотиться за убийцами, — договариваю я.

Дюран не отвечает.

— Наша миссия — добраться до Венеции.

Он кивает.

— Добраться до Венеции… — повторяет он. Проводит рукой по трехдневной щетине. Потом его губы складываются в улыбку, не предвещающую ничего хорошего.

— Кажется, твоя миссия приносит неудачу, священник.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ну, я хочу сказать, что где бы мы ни появились, мы оставляем за собой смерть.

Поверить не могу!

— Ты хочешь сказать, что всерьез думаешь, будто это моя вина…

— Я ничего не хочу. Говорю только, что за нами тянется след смерти. И такого с нами никогда раньше не случалось.

— Мне кажется, что в данном случае смерть оказалась перед нами.

Дюран прикрывает глаза. Кажется, он обдумывает мои слова.

— В Риме кто-нибудь, кроме кардинала, знает о нашей миссии?

Я задумываюсь.

— Нет.

— Точно?

Молния пронзает мой мозг.

Максим.

Мое сердце начинает учащенно биться.

— Да, — отвечаю я, — точно.

Дюран долго разглядывает меня. Приглушенный шум дизельного мотора подчеркивает тишину в салоне. Гробовую тишину.

— Хорошо. Я хочу верить тебе. Но предупреждаю тебя, что двух совпадений достаточно.


Мы выходим из машины. Солнце почти совсем зашло. Мы идем в свете фар. Фасады домов превратились в черные холмы, в грозные тени, нависающие над нами. В церкви мелькают фонарики.

Дюран ведет меня к зданию. Мы входим.

Егор Битка пришел в себя. Ему и принадлежит второй фонарик помимо того, что в руках доктора Ломбар.

Снаряжение женщины, как и ее резиновые перчатки, перепачкано кровью. Увидев Дюрана, она медленно приподнимается от трупа, который она изучает, роняя на пол мясницкий нож. Потом встает перед капитаном и покачивает головой.

— Ты поняла, что произошло? — спрашивает он ее неожиданно нежно.

— Да, — отвечает она, но ничего не прибавляет.

— Скажешь мне?

Ломбар вздыхает:

— Это было не быстро. Сначала дети. На всех них признаки множественного изнасилования. И работал не один убийца. Это было коллективное изнасилование. То же и со взрослыми.

Я в ужасе смотрю на маленькие тела, прибитые к стенам, на растерзанные трупы, подвешенные на деревянной конструкции, как украшения чудовищной рождественской елки.

— Они тоже были изнасилованы, — холодно докладывает Ломбар. — Точнее, они вступали в сексуальные связи. На них нет признаков насилия. Хотя, конечно, у меня нет возможности провести настоящее вскрытие. Но выглядит все именно так. Насилия не было.

— Сколько их?

— Не понимаю.

— Тех, кто сделал это, — поясняет Дюран, — сколько их могло быть?

Прежде чем ответить, Ломбар долго смотрит на него.

— Ни одного. Это были они сами. Они сами сделали все это. Изнасиловали детей. Убили детей. Занялись сексом. А потом распяли сами себя.

— Это невозможно.

— Видимо, это было непросто. Особенно когда их осталось мало. У последнего, вон там, если видишь, одна рука свободна. Он кастрировал себя ею. Вон тем ножом.

Она оглядывается кругом. Ее глаза кажутся холодными, но губы искажены судорогой.

— Здесь, наверное, стояли жуткие крики. А может, и нет. Может, они умерли в тишине. Это знают только они…

— Ты говоришь мне…

— Я говорю тебе, что перед нами не убийство. Это было своего рода жертвоприношение. Эти люди принесли себя в жертву. Они подготовили эту конструкцию, а потом один за другим прибили к ней свои руки и ноги и изуродовали свои гениталии. Последнему пришлось делать это самому.

Я ошеломленно смотрю на этот алтарь мертвецов. Все признаки налицо. Адель Ломбар права.

— Но почему?.. — бормочу я.

Взгляд Ломбар испепеляет меня.

— Почему? Он спрашивает меня, почему? Это ты мне скажи. Ты священник. Это твой Бог требует человеческих жертв. Не мой.

— Но и не мой.

Ломбар толкает меня в плечо.

— Ох, молчи, священник! Что ты об этом знаешь? — кричит женщина. А потом выбегает наружу, в темноту, не надев противогаз.

Дюран знаком велит Битке последовать за ней и охранять ее. Солдат вылетает наружу.

Потом офицер оборачивается ко мне:

— Не обращай внимания на то, что она сказала. Это была просто истерическая реакция.

— Что она имела в виду, когда сказала, что Бог требует человеческих жертв?

— Ничего. Бессмысленные слова. А теперь идем.

Он собирается уйти, но я остаюсь на месте.

— Одну минуту. Мне нужно еще кое-что сделать.

— У нас нет времени. Мы должны использовать каждую минуту темноты.

— Одну минуту, — повторяю я, доставая из рюкзака пузырек со святой водой и старую зубную щетку, которую я использую как кропило.

Дюран кривится при виде этих предметов.

Потом говорит: «Одну минуту» и уходит.

После того, как свет его фонарика перестает освещать неф и его ужасное содержимое, я громко произношу формулу последнего помазания:

— Через это елеосвящение и по его святейшему милосердию помоги тебе Господь, с благодатью Святого Духа…

Мои слова звучат холодно, как капли воды, падающие на дно заледеневшего грота. Уши мертвых не слышат ее. Глаза мертвых встречают тьму так же, как встретили свет, с тем же ужасным безразличием. Они стали предметами, холодными, как мрамор. Но моя религия не позволяет мне так смотреть на них, моя религия говорит мне, что я должен молиться за душу, которая некоторое время назад гостила в этом мертвом теле.

— …и, освободив тебя от грехов, спаси тебя в своей доброте и возвысь тебя. Аминь.

Только ветер отвечает на мою молитву. Ветер и шум двух дизельных двигателей снаружи.

В слабом свете, проникающем через открытую дверь, я погружаю щетку в пузырек святой воды и вслепую кроплю находящиеся передо мной тела и тела детей, висящие на стене, как в мясной лавке прошедших времен. Затем медленно, не поворачиваясь к ним спиной, отступаю назад и выхожу из церкви.

Остальные уже сидят в машинах. «Хаммер», который ведет капрал Диоп, нервно двигается вперед-назад, как нетерпеливая лошадь. Другой автомобиль с раздражением дважды сигналит. Я тороплюсь сесть в него.

— Это был час, — замечает Дюран, на этот раз сидящий за рулем, в то время как Венцель разместился рядом с ним со «шмайссером» на коленях.

— Я совершил таинство последнего помазания…

— Меня это не интересует. Главное, что ты закончил.

«Хаммер» трогается.

— Я думал… — начинаю я.

— Что ты думал?

— Я думал, что мы их похороним. Или хотя бы сожжем. Как ту девушку.

Дюран отрицательно мотает головой:

— Я думал об этом. Но это невозможно. Во-первых, у нас недостаточно бензина. Во-вторых, огонь может распространиться и уничтожить город. А мы этого не хотим. Это хорошее убежище.

— Мне так не кажется. Те люди…

Тех людей застали врасплох. А мы были настороже и у нас не было жертв.

— Кроме Егора. Ему до этого было недалеко, не так ли?

Дюран пожимает плечами.

— Но для него все тоже хорошо закончилось. Он выпутался практически без единой царапины, нет?

Дюран долго раздумывает, прежде чем ответить:

— Да. Похоже, что так.

Потом, замедлив ход, он поворачивается к Адель. Та сидит, вжавшись в сиденье, ее глаза наполовину закрыты волосами.

— Ты молодец. Ты сделала отличную работу.

— Нет, неправда. Если бы у меня было оборудование…

— Ты сделала отличную работу, — убежденно повторяет Дюран. — А теперь мы сделаем свою.

За нами я вижу тьму мертвого города, пустых холмов и реки, которая продолжает мирно бежать по равнине, как бежала миллионы лет.

Эта тьма состоит из стольких вещей, но, глядя на нее, я вижу одну только тьму.


19
ТВОРЕНИЕ БОЖЬЕ?

Нам понадобилось три дня для того, чтобы найти следующее обитаемое поселение. Три дня, в течение которых я благословлял тот факт, что мы путешествуем ночью. Я видел только снег, сломанные стены и призраки старых лесов. Ночь милосердно укрывала эти пространства того, что было когда-то деревьями, а теперь стало лишь черными обломками. По временам мы были вынуждены покидать автостраду, перекрытую пробками грузовиков и автомобилей, превратившихся в горелый лом. Тогда мы ехали по свободным улочкам и дорожкам, проезжая темные города и опустошенные равнины, не имевшие ничего общего с тем, что когда-то называлось Belpaese.[59] Даже спустя двадцать лет после катастрофы падавший снег был все еще грязным и укрывал землю серым жирным саваном. Наши грехи отравили воздух и воду, возможно, навсегда. Жизнь кажется тщетной претензией, проявлением гордыни, за которым последует наказание. А в нашем ужасном мире есть только одно наказание. Мы можем только отсрочить его. Мы не способны излечить нанесенные нами самими раны, не способны излечить лихорадку планеты.


Две ночи подряд (или то, что мы именуем ночью в отсутствие более подходящего названия в мире, где цикл смены сна и бодрствования вывернут наизнанку) мы спали в импровизированных укрытиях. Сначала в заброшенном гараже рядом с бензозаправкой, где мы достали достаточно горючего для того, чтобы добраться до следующего пункта — до следующей заправки в окрестностях Перуджи.

Сон в гараже, то есть в постройке из листового металла, естественно, не дает того чувства защищенности, которое я испытал в заброшенном замке в Торрите Тибертине. В первую ночь нам удалось развести огонь в ржавом помойном ведре, использовав для этого картон, старые газеты и деревянные транспортные поддоны. По счастью, они не подверглись радиационному загрязнению. Здесь причиной разрушений послужила ядерная зима. Понадобятся века, быть может, тысячелетия для того, чтобы эти земли снова обрели зелень и голубизну, которыми были некогда знамениты. А сейчас вместо цветов лишь бесконечные оттенки серого.

Но голубой вернулся — во сне.

В голубом была женщина, которая уже снилась мне на станции Аврелия.


Этой ночью девушка печальна. На этот раз мне снова удается разглядеть только рот с прекрасными пухлыми губами и блеск ее глаз в тени капюшона. Но этого довольно для того, чтобы почувствовать себя в этом сне счастливым, как ребенок на руках матери.

Ее губы произносят мое имя. В ее устах оно звучит очень нежно.

На этот раз за ее спиной не море, а удивительный город. Здания будто сделаны из стекла или из сахарной ваты. Изумительные мозаики украшают фасады дворцов, достойных королей прошлого, дворцов, возвышающихся на берегах реки с хрустальной водой.

— Реальность больше не такая, как когда-то, — шепчет, как будто напевая, женщина, — но еще существуют чудесные места. Это место, где нет тени.

Она поворачивается вокруг себя, как в танце, и пространство завихряется вслед, разрушаясь, меняясь. Дворцы стали обрушившимися руинами, река высохла, а ее русло оказалось покрыто грязью, обломками и трупами. Но надо всем этим, как луч света, сияет улыбка женщины в капюшоне.

— Меня зовут Алессия. Ищи меня, когда приедешь в Город Света.

— А если я не смогу отыскать тебя? — бормочу я в растерянности.

— Тогда мне самой придется отыскать тебя.


Пробуждение ото сна грустно, как прощание. Как слова, которые я хотел бы сказать своим родителям, если бы мне удалось дозвониться до них в День Великой Скорби. Но в тот день телефоны были немы, и с тех пор остались немы навсегда. Те слова осколком тьмы в сердце застряли у меня в горле, навеки несказанные. Потерять девушку во сне было новым ударом, таким же болезненным.

Я думаю, сколько же может вынести человеческое сердце. Я хотел бы сейчас иметь с собой Евангелие. Искать успокоения в его страницах. Но книги слишком ценны, чтобы рисковать потерять их. Я должен искать слова в своей памяти, неточные, неполные. Решительно менее живые, чем мои сны.


Вторую «ночь» мы также провели в тесном пространстве при бензоколонке, обустроенном еще хуже предыдущего. Половины крыши не было, и нам пришлось латать ее листами металла и картона. Несмотря на то что было еще холоднее, чем в первую ночь, мы не решились развести огонь — как потому, что дым был бы заметен, так и потому, что не придумали, как контролировать пламя. Ведь крыша была сделана из картона. Так что капитан Дюран решил не рисковать.

Во время второй стоянки мы спали мало. Ни снов, ни кошмаров. Беспокойное состояние между сном и явью, не дающее отдыха. Только Бун дрых, храпя, как старый мотор. Ветер сотрясал металлическую конструкцию, точно свирепый гигант. Свет, посланник смерти, сочился сквозь тысячи щелей в стенах. Холод пронизывал до костей даже под одеялами и теплыми спальниками. Кроме того, караульные силы были увеличены, так что постоянно было двое бодрствующих с оружием наготове. Моя смена была прямо перед закатом. Это было нелегко. Ужас наводил уже сам факт, что за грязным стеклом, накрытым для защиты от света картоном и газетами, находится неизвестный мне мир — мир, в котором каждый неверный шаг может оказаться последним.

Но хотя бы дозиметры не давали поводов для беспокойства.

И так было всю эту часть путешествия, вплоть до той части дороги, что поднимается к вершинам Апеннин в том месте, где раньше располагалась область Марке.

— Почему никому не пришло в голову перенести общину сюда? — спросил я Дюрана шепотом, чтобы не отвлекать его.

— Зачем жить в подземелье около превратившегося в радиоактивное захоронение города? Здесь, по всей видимости, не было выпадения радиоактивных осадков.

Он не спешил отвечать. Долго молчал, часто сверяясь со своим хронографом. Потом все же произнес:

— Это не совсем так. И потом, радиоактивность — не единственная проблема. Если нечто кажется безопасным, это вовсе не означает, что оно таковым является. Со временем ты это поймешь. Например, посмотри за это здание… Погоди: спокойно. Не показывай, что ты нервничаешь. Переводи взгляд медленно. Видишь вон то темное пространство между обвалившимся домом и розовым? Там, впереди, в двухстах метрах отсюда?

Усилием воли мне удается не выдать волнения и не перевести взгляд сразу же на дома, между которыми мы едем со скоростью двадцать пять миль в час, пользуясь прекрасным состоянием дороги.

Я смотрю в точку, которую мне указал Дюран. Поначалу я не могу различить ничего, кроме наполовину покрытых снегом куч какого-то тряпья на земле. Но когда мы проезжаем совсем рядом с одним из этих домов, одна из куч шевелится, затем вторая, пятая, шестая: они оказываются человекоподобными существами, грязными и тощими. Существа неуклюже поднимаются. Двигаются в нашу сторону, волоча ноги.

Капитан останавливает машину на противоположной стороне дороги. Второй «хаммер» делает то же. На фоне шума дизельных двигателей слышны медленные шаркающие шаги пяти созданий.

— Что они тебе напоминают? — спрашивает меня Дюран. И, поняв, что я не отвечу, прибавляет: — Ты когда-нибудь видел фильмы про зомби? Ты имеешь представление о том, как ходят живые мертвецы?

Я смотрю на эти создания. Они медлительны, это правда, но при этом они сумели подобраться к нам совсем близко. Одно из них кладет руку на капот «джипа». Из желтоватой плоти текут капли липкого вещества, пачкающие краску, а потом и оконное стекло, когда существо проводит по нему рукой-обрубком, как будто желая помыть его.

— Проверь еще уровень масла, — издевается над ним Венцель.

Черты лица этого создания расплылись, как тесто. Зрачки расширены до такой степени, что глаза кажутся полностью черными. Голова совершенно лысая — ни волос, ни ресниц. Но самое ужасное в том, что у него нет ни носа, ни ушей. На месте этих органов розовые наросты, как будто из топленого воска.

— Были применены не только ядерные бомбы, — шепотом объясняет доктор Лобмар. — Изменения у этих несчастных, по-видимому, произошли в результате использования бактериологического оружия, или даже хуже.

— Что может быть хуже?

— Например, оружие, изменяющее ДНК пораженных людей. Вероятно, что перед нами как раз случай такого рода. Думаешь, мы ходим в противогазах для удовольствия?

Глаза существа смотрят на меня через стекло. Я понимаю, что он или она не в силах увидеть меня через тонированное стекло, но никак не могу отделаться от ощущения, что оно, тем не менее, делает это. Что оно смотрит мне прямо в глаза.

В его взгляде нет ни агрессии, ни угрозы. Но оно все равно остается видением из кошмара.

— О’кей, достаточно, — шепчет Дюран, переключая передачу и резко трогаясь. Изуродованное создание отбрасывает в сторону и опрокидывает на землю. Оно пытается подняться, но второй «хаммер» наезжает на него и переламывает ему позвоночник.

— Господь всемогущий, что вы делаете?

— Не вмешивай в эти дела Бога, святой отец! — цедит сквозь зубы Дюран.

Потом берет многозарядное ружье, которое ему протягивает Венцель, и, не надев ни противогаза, ни защитного плаща, выходит из машины.

Создания поворачиваются в его сторону. Как подсолнухи. Даже существо, задавленное «хаммером» Диопа, пытается приподняться. Ужасно смотреть на то, как оно двигается, опираясь на руки и волоча за собой ноги, словно мешок с картошкой.

Дюран дожидается, пока создания подойдут поближе. Потом вдруг направляется в их сторону.

Оказавшись в нескольких метрах от монстров, он поднимает ствол ружья. Он стреляет дважды, поражая в головы двух из созданий. Уродливые существа валятся на землю. Потом капитан ранит еще одного, и тот оседает, как будто тая. И еще один, пораженный в самый центр лба. Он или она опускается на землю, словно в реверансе.

На ногах остаются только два создания, самые медлительные, и то, которое все еще пытается доползти до нас. Не поведя бровью, Дюран опускает ружье на снег и достает барабанный пистолет. Им он укладывает тех, что еще на ногах. Потом идет к монстру с переломленной спиной. Наклоняется почти с нежностью и, направив дуло в глаз безобразному существу, нажимает на курок.


Когда я выхожу из машины, офицер перезаряжает ружье и пистолет.

Я просто взбешен.

— Ну молодчина! Теперь довольны? Вы убили несчастных, которые всего лишь просили о помощи!

— Да, я сделал это. Они больше не страдают. Эй, мне казалось, что мы на «ты».

— Я не обращаюсь на «ты» к монстрам! Вы совершили хладнокровное убийство! Вы даже не дали им возможности…

Без предупреждения Дюран дергает меня за лямку рюкзака, так что я теряю равновесие и чуть не падаю в снег.

Я не дал им возможности?.. Я монстр? А ну иди за мной, кретин хренов!

Я стою, как вкопанный. Тогда Дюран делает мне подножку и тащит меня, как мешок, по снегу.

— Отпустите меня! Отпусти!

Я размахиваю руками и ногами, но все бесполезно. Стальной хваткой стискивая лямку моего рюкзака, Дюран тащит меня к тем двум домам — к целому и разрушенному до основания. Дойдя до них, он отпускает меня, и я падаю на снег.

— Прошу. Вот я и отпустил тебя.

Потом он отходит на несколько шагов и останавливается.

Я поднимаюсь на ноги. Отряхиваю колени и локти.

Потом слышу шум.

Поначалу он кажется шумом ветра. Но вскоре я различаю его яснее, и он оказывается прямо передо мной. Он идет из темноты. Это непрекращающийся приглушенный вой.

Он идет из потемок между домами.

Дюран достает из кармана прозрачную трубку, длинную и прямую. Сгибает ее и снова распрямляет. Она начинает ярко светиться.

Дюран кидает ее в темноту.

Пространство между двумя домами, освещенное, как вспышкой, белым светом, кажется сценой из кошмара. Дюжина созданий, похожих на тех, которых только что убил капитан, сидит на земле, прислонившись к стенам. Часть из них в лохмотьях, а часть и вовсе голые. Ужасная вонь заставляет меня пожалеть, что на мне нет противогаза.



— Господь всемогущий… — бормочу я.

— Надеюсь, что он не имеет к этому никакого отношения, — кричит Дюран, отступая еще на один шаг.

По запаху я понимаю, что сидящие передо мной создания, постепенно начинающие подниматься, — такие же, как и те, с которыми я бился на дне бассейна. Я должен заставить себя думать, что это не создания, а человеческие существа. Но у меня не выходит. Я в оцепенении слежу за тем, как они приближаются медленными неуклюжими шагами. У них огромные глаза, и кажется, что они заглядывают прямо в мой мозг. Глаза, становящиеся все больше. И все ярче…

Справа от меня поднимается рука. Слева еще одна.

В них пистолеты.

Когда дула пистолетов озаряются красным пламенем, я не слышу шума выстрелов, но миллиметр за миллиметром вижу траекторию пули, пока та летит по воздуху, в конце концов взрываясь в теле одного из созданий. Все невероятно замедленно. Я наблюдаю вторую траекторию, выстреливающий на этот раз пистолет принадлежит Диопу — из первого стрелял Росси. Выстрел Диопа также поражает одного из зомби, а потом раздается еще один. Мне кажется, что все движется, как в замедленной съемке, и я тоже бегу, проваливаясь в снег, как будто замедленно, и я приближаюсь к созданиям, пока не оказываюсь среди них, и последняя из них женщина, и — невероятно — она улыбается мне, протягивая в мою сторону еще покрытую мясом кость, прежде чем три пули пронзают ее, отбрасывая к стене. Внезапно все снова становится нормальным: время и движения, и появляется сильнейший запах крови и пороха. Я стою посреди мертвых созданий, а Диоп стоит рядом со мной, чтобы исключить неожиданности.

— Как я тебе уже говорил, священник, есть оружие похуже атомных бомб.

Диоп и Росси переворачивают созданий на бок, добивая одно из них выстрелом. Они двигаются почти элегантно, как в размеренном танце, а мои движения неуклюжи. Столь же неуклюже последнее помазание, которое я даю этим созданиям.

Грубая рука одергивает меня и силой тащит по направлению к «хаммеру».

— Ну, Джон, что скажешь на это? Ты все еще считаешь, что я не прав, убивая этих монстров? Не беспокойся о них. Появятся новые. Здесь находится их улей. Вернись завтра и найдешь еще десять, пришедших, чтобы съесть трупы этих и надеть их лохмотья. Они как муравьи.

— Это ужасно…

— Я согласен с тобой. Это ужасно. И единственное средство от этого — пуля.

— Почему бы вам не оставить их в живых?

Дюран прижимает меня спиной к стене. На мгновение я чувствую опасение за свою жизнь.

— Священник херов, — шипит он на меня, держа рот в сантиметре от моего лица. — За что, думаешь, нам платят? Для чего, думаешь, нужна Швейцарская Гвардия? Мы делаем всю грязную работу, чтобы вы могли жить вашей удобной жизнью в своих берлогах. Мы обеспечиваем безопасность путей, делая возможной торговлю. Мы — строители нового порядка. Нового мира, лучшего, чем этот. Поэтому я запрещаю тебе критиковать то, что я делаю. Запрещаю!

— Довольно, Марк, Отпусти его, прошу тебя.

Адель Ломбар говорит нежно, но решительно. Ее рука опускается на плечо капитана. Дюран ослабляет давление на меня.

— Отец Дэниэлс… Джон… вы не знаете, каково это — жить снаружи. Простите его. Будьте терпеливы. Вы поймете, как поняли все мы.

Дюран встряхивает головой. Гнев в его ледяных глазах бушует, как море в шторм.

Затем он окончательно меня отпускает, отворачивается и отходит, опустив голову. Далеко от меня и от Адель.

Она вздыхает:

— Все в порядке?

— Вполне…

— Марк хороший человек. Он делает то, считает правильным. Это его долг. И не забывайте, что он спас вам жизнь так же, как однажды спас и мою.

Я смотрю на нее. Мне кажется, что звучание ее голоса и то, что она говорит, обладают такой же гипнотической силой, как и глаза тех созданий.

— А теперь идем, — говорит она, — нам больше нельзя терять времени.

Адель Ломбар красива. Красива и спокойна. Если бы я мог смотреть только на нее, видеть только ее, я мог бы думать, что в моем мире есть надежда.

Но ее окружает смерть. И надежда снова кажется мне лишь иллюзией.

Пораженный каким-то движением на периферии моего поля зрения, я поднимаю взгляд.

Окно третьего этажа пусто, как слепая глазница черепа.

Но на мгновение в свете последних отблесков, распространяемых химической трубкой, на одно мгновение в этом проеме появилось лицо. Лицо крылатой горгульи. Глаза монстра смотрели на Адель. И в этих глазах было выражение самой сильной ненависти, что я когда-либо видел.


Спустя некоторое время Адель спит, прислонив голову к окну.

Что по-настоящему чудесно в этой машине — то, что я давно уже забыл, — так это тепло. Это как находиться в надежном лоне матери. Температура воздуха, выходящего из решетки кондиционирующей и очистительной установки, выше двадцати градусов. Невероятная роскошь. Хочется ехать так вечно, убаюканным теплом салона и приглушенным гулом мотора.

Я достаю из кармана куртки записную книжку Максима.

Я никогда еще этого не делал. Его рисунки нервируют меня. Особенно теперь, когда я знаю, что уродливые создания, изображенные на страницах молескина, — это не плод фантазии, а нечто даже чересчур реальное. Нечто, что прямо сейчас опустошает темную истерзанную равнину вокруг нас. Вокруг теплой защищенной оболочки этого автомобиля.

Пролистав три четверти молескина, я нахожу пустую страницу. Чтобы добраться до нее, мне пришлось пройти взглядом по таким вещам, которые я надеюсь когда-нибудь смочь забыть. Только неодолимое желание писать заставляет меня открыть дневник Максима.

Я пишу о ночи.


«Ночь — это та тьма, по которой мы едем, взрезаемая фарами двух автомобилей.

Тьма — это заколдованное страшное пространство, в котором каждая сухая ветка, каждый утес могут показаться тебе угрозой.

А еще тьма находится и в наших сердцах. Сколько бы мы ни гнали ее, она там так давно, что уже стала частью нашей жизни. Как кровь, бегущая по венам, или легкие, вбирающие ядовитый воздух нашей планеты.

Множество событий последних дней заставило меня задуматься.

Кровавый след, тянущийся за нами, — только одна из них. Даже не самая мучительная. Нет: мысль, которая гнетет меня больше всего, которая занимает меня каждое мгновение, даже во сне, — это как Бог может быть частью подобной картины? Если мир есть творение Божие, я не могу считать, что его роль ограничивается созданием. Как хороший хозяин дома, он должен заботиться и о благополучии тех, кто населяет эту планету. Но как я могу считать все это — смерть, ужасающие болезни, уныние мира — как могу я считать это творением Божьим? Как я могу любить его творение и при этом не видеть, что очень часто оно жестоко? Например, свет. Или вода. Когда-то они были в радость. Теперь же свет несет смерть, а один глоток воды может уничтожить твои внутренности. Возможно ли, чтобы Бог…»


— Что пишешь?

Голос Дюрана застает меня врасплох, и я пачкаю страницу чернилами. Ручки теперь редкость, а чернила, которыми мы заправляем их стержни, ужасно плохи. Скоро нам придется вернуться к гусиным перьям. Только вот гусей больше нет.

— Ничего, — отвечаю я.

Его глаза смотрят на меня из зеркала заднего вида. Осталось меньше часа до того, как его сменит Венцель, но его лицо выглядит отдохнувшим. Однако с самого начала подъема идет снег, и вести по этим карабкающимся извилистым дорогам, должно быть, очень трудно.

— Ты что-то пишешь. Этот скрип раздражает, как мышиная возня. Хотя он, по крайней мере, не дает заснуть.

— Я не пишу ничего особенного.

— То есть, ты не хочешь говорить мне, что?

— Это личное. Размышления, мысли. Разное.

— Типа чего?

— Да ничего.

— Ничего… — повторяет он с усмешкой. — Я-то думал, что ты записываешь наши добрые дела.

— Если сделаете какое-нибудь, я обязательно запишу его.

— А что, до сих пор ни одного не видел?

— Я видел много смерти.

— Не мы принесли ее.

— Скажи это людям со станции Аврелия.

Дюран некоторое время молчит. Потом встряхивает головой.

— Что мы могли сделать с ними? Дать им уйти? Приговорить их к смерти от голода или от чего похуже там, снаружи?

— И с риском, что кто-нибудь из них доберется-таки до Нового Ватикана… Кажется, моя ирония не задевает Дюрана.

— Никто из них не добрался бы. Это был акт милосердия.

— Быть может. Но я смотрю на это по-другому.

Мы молчим по меньшей мере три минуты. Молчание становится тяжелым. Потом Дюран не выдерживает:

— Ну так? Скажешь мне, что ты там пишешь, или нет?

— Нет.

— Козел! — ворчит он себе под нос.

Откровенно говоря, не могу с ним не согласиться.


20
ЗАПРЕТНЫЙ ГОРОД

Наша следующая остановка великолепна. Не только из-за красоты открывающегося пейзажа, который, несмотря на разрушения войны, остался нежными и живописными объятьями многочисленных холмов. Прежде всего, из-за поднимающегося от многих крыш дыма и из-за заметных даже в полутьме, даже отсюда, с этого холма, признаков жизни, которые ни с чем не спутаешь. Конечно, от пожара тоже идет дым. Но не так. Этот город обитаем. Это живой, полный сил центр. И это очевидно даже в слабом свете зари.

— Хорошо, — улыбается Дюран, опуская свой цейссовский бинокль. — Кажется, все в порядке.

— Думаете, здесь безопасно останавливаться? — шепчет Венцель.

— Мы здесь никогда не были. Впечатление производит хорошее, но это может быть только впечатление. Как бы то ни было, это точно менее опасно, чем провести день на улице. Вы видели странные следы? Как от гигантского грузовика? — спрашивает Дюран у разведчиков, спустившихся, чтобы изучить город с более близкого расстояния.

«Нет», — отвечают они, кто раньше, а кто позже.

Город называется, или назывался, Урбино. Это древнее поселение, обитаемое еще со времен Римской Империи. Его название происходит от латинских слов urbs bina, двойной город, так как изначально он стоял на двух холмах. Эти сведения вспоминаются обрывками, из когда-то читанных туристических журналов и путеводителей двадцатилетней давности.

Его пересекает дворец невероятных размеров, и город как будто находится в подчинении у этого здания. Он как будто вырос вокруг него, чтобы удовлетворять его повседневные потребности. Урбино был городом семьи Монтефельтро, одной из самых могущественных династий разделенной на феоды, коммуны и княжества Италии эпохи Возрождения.

Дворец все еще существует и все еще очень красив. Остальная часть города, по всей видимости, тоже понесла незначительный ущерб. Конечно, на некоторых стенах имеются признаки пожара, а фасады многих зданий испорчены следами попадания крупнокалиберных снарядов, но тем не менее смотреть на Урбино — все равно что смотреть на одну из открыток Максима. Время повредило его, цвета поблекли, так что он стал похож на черно-белую фотографию. Но от совершенства деталей, вроде двух симметричных башенок, замыкающих один из фасадов дворца, захватывает дух. Невероятно, что такой красоте удалось пережить разрушение планеты.

Вдруг от порыва ветра где-то начинает звонить колокол, и этот случайный звук так мрачен, что от него мурашки бегут по спине. Поднимающийся свет озаряет туман на дне долин — туман, лежащий как серый свинцовый саван.

Мы спускаемся с холма, на котором остановились, чтобы изучить город. Спускаемся медленно, потому что дорога в нескольких местах обвалилась и дыры в асфальте — некоторые более метра шириной — закрыты только льдом. После того, как мы преодолеваем последний поворот, перед нами оказывается огромная площадка под населенным пунктом.

Двигатели внедорожников приглушенно гудят, но в тишине ледяного воздуха у меня создается впечатление, что они издают чудовищный грохот. У меня зудит кожа на затылке.

Дюран выходит из «хаммера». После секундного колебания я следую за ним, и со мной выходит Адель. Думаю, что факт нахождения среди нас женщины должен произвести на часовых успокаивающее действие. Но кто их знает, этих людей.

«Каждый раз, встречая другое человеческое существо, ты не знаешь, чего ожидать», — сказал мне однажды мужчина, только что вернувшийся из разведывательной экспедиции. Я спросил его, хочет ли он исповедаться, но он, старик в сорок лет, только отрицательно помогал головой.

«Каждый раз, встречая кого-то снаружи, ты должен внимательно его изучить, потому что если ты ошибешься и неправильно его оценишь, ты — покойник. Однажды мы оказались в городе недалеко от Пескары. Там жили три семьи, они пустили нас на ночь. Они были вежливы и гостеприимны. Позже в ту ночь они зарезали часового и прикончили бы нас всех, если бы наш парень — его звали Вики — не решил, что не доверяет хозяевам. Он поднял тревогу, и нам троим удалось убить нападавших. В их столовой мы обнаружили невероятные запасы. Оружие, золото, еду, снаряжение…

Я мог бы коллекционировать подобные истории.

Как говорилось когда-то на латыни? Homo homini lupus… Но волки, настоящие волки, были бы оскорблены таким сравнением.

Снаружи научаешься не доверять никому…

Так, когда мы увидели того человека, вышедшего из тумана, поначалу он показался нормальным, но потом, увидев нас, он принялся орать, как сумасшедший…

Сначала стреляй, а потом задавай вопросы.

Откуда мне было знать это? Откуда мне было знать, что человек бежал, чтобы сказать нам, что недалеко отсюда прячутся его жена и дочь?

Он кричал от радости, встретив нас.

Каждый раз, встречая другое человеческое существо, ты не знаешь, чего ожидать…»


Когда-то эта площадка, должно быть, служила парковкой города, который был одной из самых знаменитых достопримечательностей региона. Теперь это необъятное пустое пространство, по которому свободно гуляет ветер. Перекрытый шлагбаумом въезд под землю охраняют два вооруженных автоматами сторожа, онемевшие от холода и от желания спать. Увидев нас, они тотчас встряхиваются. Один, спотыкаясь, бегом поднимается по лестнице, а второй снимает оружие с предохранителя, не обращая внимания на тот факт, что две снайперские винтовки — по одной на каждый «хаммер» — нацелены на его голову.

Он либо очень смел, либо очень глуп.

Когда мы оказываемся в десяти метрах от входа, группа из пяти человек поднимается по лестнице, идя нам навстречу. Все они вооружены ружьями. Они встают буквой V, во главе которой находится явно их начальник. Это мужчина среднего роста с крепкими плечами. На его бритом черепе черный шерстяной берег. Мужчина двигается, рассчитывая каждый шаг, его глаза просвечивают нас как рентгеном. От него исходит ощущение с трудом сдерживаемой силы. Человеческая пружина, готовая распрямиться.

— Кто вы? — кричит он. — Чего вы хотите?

— Я капитан Марк Дюран из Ватиканской Швейцарской Гвардии. А это…

Смех человека не дает ему закончить.

Швейцарская Гвардия?.. А почему ты тогда не одет, как шут гороховый?

Лицо Дюрана остается бесстрастным.

Человек продолжает приближаться к нам под прикрытием своих четверых телохранителей. Их охотничьи ружья опущены, но лишь слегка. Они готовы поднять их и начать стрелять.

— Какого хера вы здесь делаете? Вы довольно далеко от Рима. А две эти куколки, эти «джипы», вы где достали? Здесь иногда проезжают оборванцы, утверждающие, что они из Рима. Но на таких штуках не ездит никто.

— Если вы нас впустите, мы немало сможем вам рассказать. Об этом и о многом другом.

— Конечно, а как же. Сколько вас, а? Только эти два джипища? Только они, а? Не то, что у вас там есть еще что-нибудь типа бронепоезда?

Неправильный ответ может оказаться фатальным. Я рад, что не мне приходится искать правильный.

— Нет, только мы, — отвечает Дюран.

Совершенно очевидно, что человек что-то рассчитывает про себя. Я думаю о том, что в эту минуту прицелы наших снайперов направлены на него.

— А откуда мне знать, что вы не врете?

— Даю слово солдата.

Человек оборачивается к своему конвою. Он говорит им что-то так тихо, что мне не удается расслышать его слова. Его бойцы едва не лопаются от смеха.

Потом человек поворачивается к нам.

— Давайте, заходите, — говорит он, показывая на въезд в подземный гараж.

У Дюрана есть всего несколько секунд на размышление.

Я ему не завидую.

Что бы он ни выбрал, это может оказаться нашим смертным приговором.

— Ну так что, решился, швейцарская гвардия? Смотри, мы скоро закроем. День вот-вот начнется. Хочешь остаться снаружи и поджариться?

Дюран дает «хаммерам» знак трогаться. Мы садимся внутрь.

Блокирующие въезд в гараж рогатки раздвигаются. Перед нашим джипом идет человек, показывая дорогу. Он напоминает одного из техников на авианосцах, указывавших самолетам, какие делать маневры. Он ведет нас по покрытому потрескавшимся цементом длинному запутанному спуску парковки.

— Минное поле, — бормочет Венцель.

То поднимая, то опуская руку, человек доводит нас до открытых ворот, похожих на гигантский темный рот. Потом он отходит, показывая, в каком направлении ехать.

Мы слышим металлический скрип ворот, закрывающихся за нашей спиной. Вовсе не успокаивающий звук.

В свете фар мы неспешно спускаемся вниз. Свет обнаруживает стены, покрытые плесенью и известняком. Со временем это место станет совершенно как природная пещера.

В пустынной пещере подземного гаража нет ни одного автомобиля. Во многих местах колеса «хаммеров» проезжают по лужам.

В самой глубине необъятного пустого пространства горит пять или шесть огней.

Мне кажется, что мы попали в старую итальянскую книжку, «Пиноккио».

Мы во чреве кита.

Приблизившись к огням, видим, что на стене в глубине гаража висит дюжина нар. Судя по беспорядку, некоторые из них были покинуты в спешке.

Нам навстречу идет невысокий тип, делая размашистые знаки рукой. Теперь его сопровождает по меньшей мере десять человек, хоть и хуже вооруженных. Я думаю, не радуются ли они прибытию наших «джипов» и наших автоматов, как подарку Санта Клауса.

— Выходите, не бойтесь.

Дюран принимает приглашение первым.

В который уже раз я задаюсь вопросом о том, что происходит в голове этого человека, под его маской бесстрастия?

При виде его прямой фигуры, спокойно выходящей из «джипа», думается, что это спокойствие может оказаться лишь притворством. Но притворством совершенным.

Он идет к человеку в черном берете и жмет его руку.

— Капитан Марк Дюран, — представляется он.

— Знаю, блин, ты уже говорил. Я все-таки не глухой…

Он инстинктивным движением подносит руку к виску. Потом отводит ее от головы.

— Я Давид Туччи, коннетабль герцога Урбинского. Я только что переговорил с графом. Вы желанные гости в нашем городе.

Улыбка на его лице смотрится, как одежда не по размеру или как клоунский костюм на людоеде. Но оружие его людей направлено в пол, хоть и сомнительно, чтобы хоть одно из них стояло на предохранителе.

— Можете оставить ключи в замке зажигания. Так ведь раньше говорили, да? И оружие тоже, передайте, пожалуйста, моим помощникам, которые позаботятся о нем, пока вы гостите у нас.

Дюран не двигается.

— Может, это вы глухой, капитан?.. — спрашивает его так называемый «коннетабль герцога».

— Нет, я не глухой.

— Значит, вы меня поняли.

— Да, я вас понял. К сожалению, вам придется передать герцогу, что на таких условиях я буду вынужден отказаться от его гостеприимства.

Туччи щурится так, что его глаза превращаются в две тоненькие щелки.

— Отказываться от гостеприимства герцога невежливо.

— Я бы, может, и оставил свой пистолет, но некоторые из моих людей — бедные неудачники. Их оружие срослось с руками, так что теперь они могут расстаться с ними, только ампутировав себе руку.

Коннетабль усмехается:

— Я бы с удовольствием посмотрел на это явление.

— Они в «джипах», — спокойно отвечает Дюран. — Пожалуйста, убедитесь собственными глазами.

Туччи осматривает «джипы» с тонированными стеклами. Двигатели работают на минимуме, но все же заведены. Одно движение этих зверей, и он со своими людьми превратится в котлеты.

Коннетабль раздраженно срывает с себя берет. Дюран вздрагивает. Когда Туччи поворачивается в мою сторону, я понимаю причину его изумления.

Правая половина черепа этого человека сделана из металла: блестящая несимметричная крышка.

— Что уставился? — огрызается на меня Туччи. — Что там такого?

— Ничего…

— Вот именно, ничего.

Он снова смотрит на черные окна «хаммеров». Опасные, угрожающие зеркала.

Если бы тигры мурлыкали, звук был бы такой же, как у моторов наших «джипов». Звук, кажущийся спокойным, но на деле угрожающий.

Человек почесывает голову, но его пальцы дотрагиваются до металла, и он отдергивает их резко, как ошпаренный.

Туччи делает резкий выпад:

— Вы гости герцога и должны следовать его уставу.

Голос Дюрана безмятежен, его взгляд спокоен:

— Поблагодарите герцога за гостеприимство, но я и мои люди следуем уставу Святой Римско-католической Церкви.

Ружья незаметно приподнимаются. Достаточно одного слова, одного неверного движения, и это подземелье превратится в ад.

На мгновение у меня появляется чувство — нет, уверенность — что Туччи вот-вот прикажет своим головорезам стрелять. Но тут могучий голос наполняет каждый угол подземелья:

— Давид, впусти этих людей. Их поручателем является Церковь. И потом, учитывая, как редко у нас бывают гости, мы не можем их упустить. Я все слышал, и я очень взволнован. Я умираю от желания с ними познакомиться.

— Слушаюсь, синьор герцог.

— Вот и молодец. Быть может, мы сможем договориться, не знаю, оставить здесь тяжелое вооружение… Пистолеты — это, в конце концов, ничего. По сути, мы к ним привыкли. Без них мы чувствуем себя голыми. Но только не бомбы. И не эти штуки, как они называются? Тяжелые пулеметы? Ради бога, нет. Их, пожалуйста, оставьте там.

Дюран поднимает голову. Он говорит в потолок, обращаясь к громкоговорителям, передающим шепелявый голос герцога.

— Благодарю за вашу учтивость и ваше понимание. Есть еще один момент: наши транспортные средства. Они требуют особого подхода. Им нужно постоянное внимание. Мой сержант и его помощник никогда не оставляют их одних. Они могут спать в них. Задние сиденья достаточно широки и гораздо удобнее многих кроватей, на которых нам доводилось спать.

Громкоговорители молчат.

Потом слышится почти детский смешок, сопровождаемый другими, несомненно женскими:

— Ну вы и штучка, капитан! Заходите, поднимайтесь наверх. Вы приехали как раз к завтраку. Не дайте ему остыть.


Мы прощаемся с Венцелем и Буном, которого капитан назвал помощником сержанта. Когда сержант и Дюран жмут друг другу руки, я замечаю, что их пальцы производят какой-то обмен закодированной информацией. Затем мы оставляем «шмайссеры», ручные гранаты и военные рации, а также практически полностью опустошаем карманы. Взамен Венцель выдает по автоматическому пистолету каждому, у кого его не было. Потом отдает честь с идеальной выправкой.

— Скоро увидимся, Поли, — улыбается Дюран.

— Да, синьор. Будьте начеку там наверху, синьор.

— Именно это я собирался сказать тебе. Будь начеку здесь внизу.

— Не сомневайтесь в этом, капитан.

— Тем не менее, будьте начеку и держите оружие заряженным.

Они расстаются. Венцель возвращается на место водителя. Бун уже сидит в своей машине. Хоть раз этот немец ведет себя серьезно.


Освещая дорогу старинными керосиновыми лампами, Туччи и его люди ведут нас в противоположную часть гаража, к огнеупорной металлической двери. Туччи стучит в нее рукояткой пистолета, и дверь со скрипом открывается. За ней — три человека, вооруженные копьями и щитами. Мы с Дюраном переглядываемся.

— Проходите, прошу вас, — жестом приглашает нас коннетабль, указывая на поднимающуюся вверх винтовую лестницу. Потом отвешивает пощечину одному из несущих лампы.

— Давай, дурень, расскажи нашим гостям, где мы находимся.

Смуглый парень, вытаращив от боли глаза, начинает объяснять.

— Мы находимся внутри крепостной башни Меркантале.[60] Она была главным оборонительным сооружением в этой части города. Ее соорудили в конце пятнадцатого века под руководством великого сиенского архитектора Франческо ди Джорджио Мартини. Башня поднимается от рыночной площади, то есть от подземной парковки, к самой верхушке скалы, на которой был построен Урбино. Когда-то вход в нее располагался на уровне земли, но из соображений безопасности отец нынешнего герцога приказал замуровать его. Теперь доступ к башне возможен только через подземный гараж…

Мальчик с сильным неаполитанским акцентом продолжает описывать особенности строения, пока мы поднимаемся по лестнице, проходя мимо окошек, теперь заделанных кирпичом, которые когда-то, должно быть, служили для обороны здания.

— Джон… — шепчет мне на ухо капитан Дюран.

— Да?

— Что может означать «коннетабль»?

— Понятия не имею, что это значит здесь. Я знаю, что это значило когда-то. Это должность, восходящая к поздней Римской империи. Слово происходит от латинского comes stabuli, то есть должностное лицо, заведовавшее императорскими конюшнями. Потом оно стало воинским званием…

Голос Давида Туччи разрывает тишину.

— Эй, вы двое! Невежливо разговаривать шепотом! Что такое, мальчик сказал глупость? Вот я велю тебя выпороть!

— Нет, паренек — отличный гид, — спешу я ответить. — Мы просто удивлялись вашей организованности.

В глазах Туччи мелькает вспышка гордости.

— Да, мы и правда хорошо организованы. Это заслуга герцога и его отца. Две великие личности. Два великих сердца. Они дали приют всем, кто просил об этом. Они сделали эту местность безопасной и процветающей.

По мере того, как он говорит, создается впечатление, что он произносит ряд готовых формул-слоганов.

— У нас есть подземные фабрики, производящие все необходимое. Наш рацион изобилен и самого лучшего качества. Наша больница забоится о здоровье всех жителей и ни в чем не уступает довоенной.

— Сколько трансплантаций сердца вы сделали в этом году? — не удерживается от вопроса Адель Ломбар.

— Как вы сказали?

— Если больница работает, как до FUBARD… То есть, до Судного Дня, вы, должно быть, способны делать такие сложные операции, как пересадка сердца, нет?

Лицо Туччи приобретает смешное, почти бычье выражение. Он мотает головой:

— Не шутите над такими вещами. Нет, мы не делаем трансплантацию сердца. Но через десять лет или даже меньше нам будет доступен и этот тип хирургического вмешательства.

— То есть, вы правда верите, что человечество может выжить? И даже привести планету в порядок?

— Иначе зачем жить? У меня трое детей, и я не хочу, чтобы они жили жизнью узников, как я. Мы хотим вернуть себе землю, которая принадлежит нам, и дневной свет.

— А как вы собираетесь договориться с монстрами, которые шарятся снаружи? Сдается мне, что они считают, что земля принадлежит им, — вмешивается Егор Битка.

Туччи резко оборачивается:

— Они встречались вам? Здесь поблизости?

Ему отвечает Дюран:

— Естественно, они встречались нам. Но не здесь.

Туччи улыбается:

— Точно. Потому что здесь мы в безопасности. Никто не может навредить нам.

Никто из нас не отвечает.

Выход из башни ведет на крытую улицу. Когда-то, если я не ошибаюсь, отсюда были видны башни-близнецы герцогского дворца. Но теперь арки заделаны кирпичной стеной с небольшим количеством закрытых металлическими пластинами отверстий. Все это расходится со словами Туччи о безопасности этого места.

Урбино — замурованный город. Здесь нет открытых пространств. Площади покрыты крышами, достаточно хорошо сделанными для того, чтобы не пропускать солнечные лучи. Город как будто превратился в одно большое полностью закрытое здание. Время от времени попадаются двери — металлические, запертые на засовы и щеколды. У каждой из таких дверей — с ленивым видом околачиваются один-два человека. Безопасность действительно не кажется первоочередной проблемой жителей этого места.

Мы идем по превращенным в коридоры улицам.

— Перуджа тоже такая, — шепчет Дюран.

— Что-что?

— Перуджа, в Умбрии, — процветающее поселение, потому что выжившие заняли его подземелья. Они живут в гротах, выкопанных внутри холма. Когда-то эти гроты были средневековым уровнем города. Они живут в средневековых домах и подвалах, которые были закопаны для того, чтобы построить сверху новые дома. Здесь более или менее то же.

Дюран уже не первый раз упоминает места, отсутствующие на официальной карте населенных пунктов, которую я однажды нашел на столе Максима. Места, о которых Церкви ничего не известно. А вот Дюран знает их. Еще одна загадка, как Печать Рыбака.

Но сейчас не время разгадывать загадки.

Странно сознавать, что по меньшей мере один из людей, с которыми я приехал, пытался убить меня. Не менее странно, что он не предпринял новых попыток.

Я улыбаюсь Адель Ломбар, идущей пружинящей походкой с видом человека, вышедшего на приятную прогулку. А у меня, наоборот, ломит спину от долгого путешествия в машине. «Неблагодарный, — укоряет меня внутренний голос. — Неблагодарный…»

Кто в нынешние времена может сказать, что он совершил путешествие на машине? Для детей, для молодежи, родившейся после Страдания, автомобили — фантастические существа вроде драконов или троллей.

Мы проходим по идущей вверх улице, по обеим сторонам которой открываются магазины с пустыми пыльными витринами. На каждом углу висят самодельные измерители уровня радиации — стеклянные ампулы с золотой фольгой внутри. Максим расхохотался бы. «От них толку, как от канарейки из угольной шахты против нервно-паралитического газа»,[61] сказал бы он. Или что-нибудь в этом роде. Я привык к его саркастическим замечаниям, но спрашиваю себя, как бы их восприняли эти одержимые безопасностью люди?

В конце улицы, далее заворачивающей направо, находится наблюдательный пункт. Я не могу удержаться и приближаюсь к трем часовым и к находящемуся за ними стеклу. Это массивное стекло толщиной не меньше трех сантиметров. За ним площадь Герцогского Дворца, похожая на кадр из фильма.

Здания кажутся нетронутыми, они великолепны, как до войны. Мы узнали, что строения, сооруженные много веков назад, имеют больше шансов выжить, чем современные дома. Они как будто перенесли столько всего за это время, что приобрели своего рода иммунитет против катастроф.

Или, может быть, в прошлом просто строили лучше, чем во времена Страдания?

Только приглядевшись через грязное, исцарапанное и покрытое пылью стекло, только напрягая зрение, можно заметить детали, которые свидетельствуют о том, что площадь уже не та, что была когда-то, что ее сохранность — всего лишь иллюзия.

На фасаде Дворца висят две полосы бледно-розовой ткани с неразборчивыми надписями. Когда-то так рекламировались выставки.

Оконные ставни одного из домов в конце площади бьются на ветру.

В правом углу из сугроба торчит бампер старого автомобиля.

Тяжелые серые облака нависают саваном над городом.

— Пойдемте, — нетерпеливо говорит коннетабль Туччи.

Коридор поворачивает вправо, а потом снова влево, и мы оказываемся у входа во дворец.

Здесь пространство освещают висящие на стенах керосиновые лампы, закрепленные в отверстиях и на крюках, которые в средневековье держали другие лампы, возможно, такие же, как эти.

Почетный караул — шесть солдат в чистой выглаженной форме — сменяют людей коннетабля, которые уходят, не говоря ни слова. Эти шестеро вооружены застегнутыми в кобурах пистолетами, но в руках у них внушительные дубины с шипами.

Мы поднимаемся по длинной парадной лестнице. Очень жаль, что лампы не освещают потолок. Местами видны некоторые детали: статуи путти, как итальянцы называли маленьких ангелов, изображенных в виде пухлых младенцев, золотая лепнина, появляющиеся на миг и тут же снова погружающиеся в темноту.

Богатство и красота этого места контрастируют с убожеством Нового Ватикана. «Вот это было бы подходящим престолом для нового Папы», — говорю я себе. Но потом гоню от себя эту мысль. Где бы мы ни находились, Церковь — это вера и учение, а украшения и мишура не обязательны. Возвращаться к истокам всегда хорошо. Огненная буря закалила нас и, может быть, даже очистила. Это покажет время.

В конце парадной лестницы нас ждет зал, ярко освещенный длинными люминесцентными трубками. Это восхитительно, почти волшебно. Температура в зале достигает по меньшей мере двадцати пяти градусов.

Коннетабль замечает мой взгляд.

— Солнечные батареи. Здесь неподалеку была производившая их фабрика. Установить эти штуковины было нелегко, но оно того стоило. Скоро мы распространим электрическую сеть на весь город. Очень скоро.

Он ускоряет шаг и почти бежит через сияющий светом зал к двери на противоположной стороне, из которой доносится нежная старинная музыка.

— Синьоры, приветствуйте герцога Урбинского!

Я не знаю, чего я хотел увидеть. Но я тем более не знаю, как удается остальным и мне самому не рассмеяться при виде герцога. Кажется, это злая шутка природы.

Он сидит, скрючившись, на троне, а на самом деле — на кресле с высокой позолоченной спинкой. Свесив ноги, герцог болтает ими в воздухе. Он горбат, тощ, его позвоночник искривлен. На вид ему можно дать и десять, и двадцать лет. Его светлые волосы слишком длинны и закрывают глаза. Когда он поднимает голову, его взгляд сосредоточивается на нас в попытке скомпенсировать подергивание головы из стороны в сторону, точно в судороге. На герцоге костюм из красного бархата и огромное ожерелье массивного золота, с которого свисает золотое солнце. На голове у него старинная с виду жемчужная диадема, больше подходящая герцогине.

— Добро пожаловать. Добро пожаловать, дорогие гости. Посланники Церкви, наконец-то. Проходите, располагайтесь.

Голос молодого герцога напоминает блеяние козочки. А его владелец чересчур сильно надушен. Это один из старых запахов. Пачули, вот как он назывался.

Герцог неловко спрыгивает на пол и приближается к накрытому столу, широким гостеприимным жестом указывая на стулья, приглашая нас сесть.

Если бы это был старый фильм, одна из «исторических» реконструкций жизни Борджиа или Тюдоров, наводнивших телеэкраны перед катастрофой, на длинном столе стояли бы чаши, полные фруктов: винограда, бананов, апельсинов. Но после Страдания представления об экзотическом изменились. Человеку прошлого кажущийся нам богато сервированным стол показался бы жалким. Здесь есть разнообразные хлеба, пироги и жаркое. Бутылки вина, и свежая зелень и…

— Садитесь. Ешьте, — улыбается герцог.

Мы не заставляем себя упрашивать.

— Я бы послал что-нибудь и тем двоим, которых вы оставили в гараже, но подозреваю, что они откажутся есть. По сути, я ведь мог бы попытаться усыпить их, да? Или даже отравить… Вы ведь себе на уме…

Он садится во главе стола, хватает вилку и подцепляет кусок мяса, обильно политый соусом. Мясо белое, нежное. Он поднимает глаза и ловит мой взгляд.

— А, понимаю… Это голубь. Старинное традиционное блюдо Урбино. Мы здесь не едим мышей и прочую гадость. Мы цивилизованные люди. Для наших подданных все только самое лучшее.

Он отправляет в рот кусок мяса и ломоть хлеба. Громко чавкает, глотает. Смешанная с крошками слюна течет у него изо рта.

Теперь, сидя рядом с ним, я различаю под запахом духов какой-то другой запах, очень неприятный.

— Вы первые оказавшиеся здесь представители Церкви, — произносит герцог с набитым ртом. — Как Папа? Он пережил бедствие? Но нет, он был слишком стар. Кто же пришел ему на смену?

Я собираюсь ответить, но меня опережает Дюран.

— Нового Папу зовут Джелазио. Папа Джелазио Третий. Он немец. Он восстановил военную мощь Церкви и установил сеть союзов по всей Центральной Италии. Но у нас есть сеть аванпостов и в остальных регионах страны, вплоть до старых границ.

— А мы что-то не слыхали об этой сверхдержаве, — возражает Туччи.

— Сядь, Давид, — предлагает ему Герцог. — Сядь, составь нам компанию.

— Я уже ел.

— Ну хорошо, хорошо. Но тем не менее доставь мне удовольствие и посиди с нами. Мне неприятно смотреть, как ты стоишь. Садись.

Ручищи Туччи отодвигают стул. Он тяжело садится на него со свирепым видом.

— Вы говорили о Папе Джелазио Третьем. Я не знал, что было двое других. Сколько всего мы не знаем, не правда ли?

— Да, он третий. Он принял эстафету у умершего Папы во время… Страдания.

— А, вы так это называете? А мы называем это Бедствием. День Бедствия. Не желаете ли еще немного соуса на ваше жаркое, синьора?..

— Адель Ломбар. Нет, спасибо, все и так прекрасно.

— Вы также принадлежите к Церкви? Быть может, мы монахиня? Я вдруг понял, что мы не представились, прежде чем сесть за стол. Какая бестактность. Я Федерико Танци, герцог Урбинский. Вы уже знакомы с моей правой рукой, коннетаблем Туччи…

Дюран представляет Адель, меня и своих людей. Он смакует каждый звук, незаслуженно величая меня «главой Святой Инквизиции».

— Ничего себе! — улыбается Герцог. — Святая Инквизиция. Подумать только. Это она сжигала ведьм, да? И еретиков. Сколько еретиков вы сожгли в последнее время?

— Быть может, на этот вопрос ответите вы, капитан? — спрашиваю я Дюрана, стараясь скрыть иронию.

— С удовольствием. Видите ли, синьор герцог, Церковь уже не та, что была когда-то. Мы знаем, что… Бедствие сильнейшим образом смутило души и могло поколебать веру в Господа милосердного у некоторых наиболее слабых духом…

Герцог щурится.

— Готов побиться об заклад, что это так, — шепчет он, но так, что я тоже слышу его замечание.

— …поэтому мы стали, так сказать, немного терпимее по отношению к случайным и нетяжелым формам отступлений от правоверности.

— Конечно. Учитывая, что, по сути, ваши предсказания не сбылись. Я хочу сказать, что конец света наступил, а мир все еще существует.

Дюран поднимает голову.

— Я не священник, герцог. Я солдат. Мне платят не за то, чтобы я думал или делал предсказания, а за то, что я защищаю Церковь от ее врагов.

— Ну, должен признать, что ваше появление было решительно впечатляющим. Эти штуки, на которых вы ездите…

— Наши легкие разведывательные транспортные средства.

— Легкие?

— Да. По сравнению с бронированной «Рысью». Или с танком «Леопард».[62]

Герцог украдкой смотрит на Дюрана. Его явно поразили эти слова. Изображая равнодушие, он обращается к Адель:

— А что обворожительная доктор Ломбар скажет об Урбино? Вам понравился мой город?

— Я еще не имела возможности оценить его по достоинству, но да, он произвел на меня впечатление. Примите мои комплименты.

— Благодарю. Но это не только моя заслуга. Это была работа команды. И большая часть заслуги принадлежит моему отцу.

Как по команде, коннетабль вскакивает на ноги, а охранники отдают честь.

— Слава герцогу Аттилио! — кричит Туччи, и все тут же повторяют за ним:

СЛАВА ГЕРЦОГУ АТТИЛИО!

— Слава, да, точно, — шепчет молодой герцог Федерико, кривя рот в ухмылке.

После этой сцены ужин превращается в немую сцену. Добродушие молодого человека испаряется. Он играет с едой и отвечает на наши вопросы односложно.

Пока Дюран не заговаривает о нападении в Торрите Тиберине.

Внимание герцога мгновенно возвращается.

— Создание, напавшее на вас… то, что общалось посредством мыслей… У вас нет от него никакого трофея?

— Как-как?

Трофея! Головы или лап… Одной из тех длинных лап…

— Мы не собираем трофеи.

У молодого герцога очень разочарованный вид.

— В моем музее нет ничего подобного…

— В каком музее? — спрашивает Дюран.

— Мой музей природных редкостей. Позже я покажу вам его, если хотите. Но сейчас расскажите мне об этих странных созданиях.

Дюран пожимает плечами:

— Мне особенно нечего рассказывать. Я их вижу — я их убиваю. Может быть, капрал Битка мог бы рассказать вам немного больше.

Молодой капрал в смущении сглатывает слюну.

— Мне… мне тоже особо нечего сказать. То есть, я сам не понимаю, что произошло со мной… Оно как будто говорило в моей голове… Я был как заморожен. Я не мог пошевелиться. Даже глаза закрыть не мог…

— Но что говорило это создание?

Битка опускает глаза.

— Ничего. Глупости.

— Глупости? Какие глупости?

Капрал украдкой смотрит на доктора Ломбар.

— Ничего. Я не помню.

Герцог настаивает. Требует описать странное существо в мельчайших подробностях. Он просто прирожденный следователь: какого оно было роста? Как оно двигалось, резко или плавно? Были ли у него видные невооруженным глазом органы чувств? Было ли оно обнажено?

Егор отвечает, как может, и время от времени доктор Ломбар вступает в разговор и уточняет некоторые детали. Герцог слушает нетерпеливо, повторяет, требует объяснений. Потом без предупреждения встает, медленно и косо.

— Идемте. Я покажу вам кое-что. Вам понравится!

Туччи встает следом за ним.

Все уродливое тело герцога охвачено нелепым исступлением, когда он семенит по коридорам. Боком, почти как рак.

— Следствие радиации? — шепотом спрашиваю я Ломбар.

— Не думаю. Больше похоже на генетическое нарушение. У вас есть представление о том, куда он нас ведет?

— Я надеялся, что оно есть у вас…

Мы идем по длинным темным коридорам. Может, у жителей Урбино и есть солнечные батареи, но фабрики лампочек им, кажется, не досталось…

В коридорах чисто, хотя в некоторых углах пахнет плесенью. Вода стекает по одной из стен, собираясь в эмалированный таз.

Представляю себе, как непросто починить протекающую крышу. Что уж говорить о каких-то там монстрах.

— Входите, входите, — говорит Герцог, показывая на высокую массивную дверь, которую он открыл длинным, сантиметров в десять, ключом.

Мы входим.


21
МУЗЕЙ ГЕРЦОГА

Был такой старинный штамп: «у меня нет слов, чтобы описать это».

В эти две недели он столько раз приходил мне в голову.

Но никогда, никогда так, как в этот момент.

Зал, в который мы входим, необъятен, и это становится ясно уже по эху, которое производят шаги по отбитому и облупленному во многих местах паркету. Я получаю четкое представление о том, насколько он велик, когда герцог нажимает на выключатель и на потолке загораются длинные неоновые трубки. Пара из них мигает и жужжит, как лежащее на спинке раненое насекомое.

Я открываю рот от удивления.

По периметру стен стоят стопки разнообразных картин. Они сняты со стен, чтобы освободить место для вызывающих ужас предметов.

Вонь в зале почти невыносима.

И это неудивительно.

Бальзамировавший стоящие в середине зала существа, должно быть, не был большим специалистом. Об этом говорит как запах разлагающегося мяса, так и нелепые позы, в которых застыли эти создания. Я с ужасом узнаю три существа, идентичные тем, которые напали на меня на дне мертвого бассейна.

Есть еще собака с тремя головами, две из которых маленькие, как опухоли: Цербер, который при жизни, должно быть, выл от боли при каждом движении, судя по странному изгибу его спинного хребта. Я стараюсь чересчур долго не смотреть на нее, а особенно — не смотреть на герцога. Но юноша просто слишком одержим, чтоб обращать на нас внимание. Он мечется от одной диковинки к другой, показывая на них пальцем, поглаживая этих уродов, как тело возлюбленной.

— Смотрите, вот это, видите? Это на прошлой неделе принесла мне команда охотников. Смотрите!

Нечто, уложенное на подстилку, обернуто прозрачным пластиком. Оно кажется медузой, пока не понимаешь, то этот огромный предмет — лицо, с глазами размером с блюдца.

— Захвачено на холмах недалеко от Пеннабили. Прекрасные охотники! В знак благодарности я освободил их поселение от дани на целый год.

Даже через пластик от экспоната исходит запах, ужасный до тошноты.

— Завтра Туччи начнет бальзамировать ее. Ты позволишь мне помочь тебе, Туччи?

— Как пожелаете, синьор герцог. Хоть я и считаю, что…

— Мне не терпится начать!

Внимание герцога рассеянно, поверхностно и готово отвлечься на любой пустяк.

— Вот там, смотрите! Это одна из жемчужин моей коллекции.

Кусок черного обгоревшего дерева напоминает индейский тотем. Он представляет собой фигуру свернувшейся клубком женщины. Маленькие чуть наметившиеся крылья видны на ее спине. Из вагины высовывается человеческая голова. И мать, и ребенок стиснули зубы от боли.

— Мы взяли ее в одном поселении каннибалов. Она была их богиней. Говорят, богиней плодородия.

— Или автоматом по продаже закусок, — иронически замечает Дюран.

Никто не смеется.

— Здесь поблизости есть поселения каннибалов? — спрашивает Адель.

Были, — отвечает Туччи с хищной ухмылкой.

Мы медленно бродим среди экспонатов безумного музея. Не все они относятся к современности. Многие предметы, похоже, старинные. Например, черепаха, настолько лакированная, что кажется статуей, а не чем-то, некогда живым, или длинный рог нарвала.

Это похоже на кунсткамеру, на одно из тех собраний удивительных предметов, которые когда-то забавляли знать, способствуя стремительному упадку состояний. Здесь нет ничего, что имело бы на самом деле хоть какую-то ценность. Обычное собрание диковинок, bric-à-brac[63] пустяков.

Заинтригованный, я приближаюсь к картинам, кое-как приваленным к стенам.

Вдруг у меня захватывает дыхание.

Я протягиваю дрожащие пальцы к «Мадонне» Рафаэля. А за ним Пьеро делла Франческа. А чуть дальше Тициан.

Я чувствую прикосновение руки к моему правому плечу.

— Я знаю, что ты думаешь, — шепчет Адель Ломбар. — Спокойно.

Я в ошеломлении смотрю на длинный порез, уродующий щеку Христа. На хлопья пыли, лежащие на холстах.

— Идемте! — восклицает Герцог. — Идемте!


Мы спускаемся все ниже на один, два, три пролета лестницы. Росписей на стенах здесь уже нет, только голые рыжеватые кирпичи, освещаемые светом фонариков. Все это похоже на гротескную сцену. Обреченные гости принца Просперо из рассказа Эдгара Аллана По «Маска Красной смерти». О чем там говорилось, в этом рассказе? О дворце, обнесенном высочайшими стенами, закрытом на стальную дверь, в котором принц и его придворные смеялись и танцевали, равнодушные к неумолимой заразе, разорявшей страну…

Электрическое освещение отсутствует в этих подземельях, в этих коридорах, неожиданно заворачивающих под невероятным углом. Через некоторое время, для того чтобы угнаться за герцогом, нам приходится почти бежать по неустойчивым ступенькам, рискуя упасть и повредить себе что-нибудь.

Наконец мы вваливаемся в огромный зал с невидимыми потолками. Здесь страшный холод. Должно быть, мы в подвалах замка. А еще здесь стоит чудовищно сильный запах. Неописуемый, как в плохой конюшне, но с какой-то странной примесью.

Лицо герцога раскраснелось от напряжения и возбуждения.

— Это были замковые ледники. Здесь круглый год хранился снег для охлаждения еды и напитков двора.

— Учитывая, что снег теперь последнее, чего нам не хватает, мы используем их в других целях… — ядовито замечает коннетабль.

— Это место — одно из чудес прошлого, в котором теперь находится одно из чудес настоящего. Нечто, найденное нами в последней крупномасштабной экспедиции. Мы искали провизию, а вместо этого нашли… Но нет: я хочу, чтобы это был сюрприз. Любуйтесь, любуйтесь!

По знаку герцога на потолке загорается ряд софитов и ярко освещает сцену.

В центре помещения, в стальной клетке сидит потревоженное вспышкой света создание длиной почти в три метра. Оно свернулось, как обожженное.

Это черный червь с блестящим панцирем. На его круглой голове не видно ни глаз, ни других органов чувств. Его панцирь похож на тараканий.

Самое ужасное в этом монстре — это непропорционально маленькие руки и ноги, торчащие из тела. Несомненно человеческие руки и ноги, хоть и черные, как и его панцирь.

— Смотрите, смотрите, — говорит герцог, — вы еще ничего не видели!

Он берет у одного из охранников пику и просовывает ее между балками.

Трижды бьет наконечником спину создания, прокалывая ее. Существо медленно поднимает голову и наполовину встает. При этом он опирается не на ноги, а на хвост.

Герцог и монстр стоят напротив друг друга, и из них двоих боится именно монстр. Это видно по его нервным движениям, по дрожи, пронизывающей червеобразные отделы его тела.

— Это создание разумно!

Герцог театрально поднимает руки и своим блеющим голом кричит — а точнее сказать, верещит:

— Монстр, покажи, что ты умеешь! Монстр, сколько будет два плюс два?

Создание мотает головой.

Новый, более сильный удар пикой заставляет его опустить голову.

— Отвечай! Я не буду повторять! Сколько будет два плюс два?

Монстр кивает. Один, два, три. Четыре раза.

— Молодчина! Попробуйте и вы! Спросите его!

Я мотаю головой.

— Он умеет и умножать. Делить нет, делить он еще не умеет. Но мы его обучаем.

Быть может, на меня так действует пронзительный голос герцога. Быть может, полная достоинства неподвижность создания, похожего на покрытого броней червя. На червя с человеческими ногами и руками.

Но я встаю на колени.

В этом создании что-то есть.

Что-то упрекающее.

Церковь учит нас видеть страдающего Христа в каждом создании. И не только Церковь. В унынии тюрьмы, за несколько месяцев до того, как быть убитой фрайкором, Роза Люксембург сделала выдающуюся запись о страдании пары запряженных в повозку быков.

Я осеняю себя крестным знамением.

Создание поворачивает голову в мою сторону. Голову без глаз и ушей. Безо рта.

Оно наклоняется.

— Что это за глупости? Встаньте! Не будьте смешным! — голос герцога пронзителен, груб. Я же, напротив, говорю уверенно и громко:

Ангел Божий, его покровитель, просвети, сохрани, направь и позаботься об этом создании, порученном тебе милосердием небесным, аминь.

Какая-то рука с силой дергает меня. Она пытается поднять меня на ноги.

— Давай, священник! Ты слышал, что сказал герцог! Давай, поднимайся!

Рука Туччи поднимается. Связка ключей, которую он сжимает в левой руке, позвякивает. В другой у коннетабля дубинка. Он замахивается и обрушивает ее на мою голову.

В этот момент что-то черное и мощное мелькает между мной и Туччи. Что-то вроде руки. Но нет: это язык. Язык этого создания, длиной в метр. Он молниеносно вылетает из-за решетки один, затем второй раз. Со второй попытки ему удается обернуться вокруг руки коннетабля. Язык возвращается в невидимый рот существа, а рука Туччи, оторванная от тела, падает к подножию клетки. Она все еще сжимает покрытую шипами дубину.

Коннетабль пораженно смотрит на свою руку на полу, на рану на плече, из которой вырывается длинный и обильный поток крови. А потом со стоном падает.

Герцог в ужасе отскакивает от клетки, и все остальные тоже. Только я остаюсь у решетки.

Одной частью своего сознания — рациональной частью, той, что еще верит в возможность существования реального мира, — я смотрю на Адель, бросающуюся к телу на земле, всеми силами пытаясь остановить ужасное кровотечение. Но рука оторвана на уровне плеча, и ткань, которую Ломбар прижимает к ране, окрашивается сначала в розовый, а потом в красный.

Другой частью своего сознания, той, о существовании которой до недавнего времени я даже не подозревал, я слышу жалобный голос. Он похож на печальный шум расстроенного механизма, но постепенно я начинаю разбирать слова.

Если то, что я слышу, — именно слова.

Останови их. Прошу тебя, останови их. Я устал, устал, останови их.

Медленно я поднимаю голову и смотрю в точку, откуда, видимо, исходит голос.

В самом дальнем углу клетки, свернувшийся так, как будто он хочет сделаться невидимым, монстр с человеческими конечностями, странное порождение кафкианского кошмара, повернул ко мне свою слепую голову, в то время как его мысли наполняют меня, как черная вода, льющаяся из кувшина:

Он приближается… Не допусти, чтобы меня отдали ему… Человек боли… Освободи меня…

Сознательно ли действует мое тело, когда я протягиваю руку к замку клетки?

Сознательно ли действуют мои глаза, когда осматривают происходящее и понимают, что все сосредоточены на теле Туччи?

Сознательно ли действует моя рука, поднимающая оброненную коннетаблем связку ключей?

Самый маленький… Открой… Выпусти меня…

Я беру нужный ключ.

Вставляю его в отверстие замка.

Удар кулаком в челюсть отбрасывает меня на решетку. А потом второй удар, посильнее, в живот. Я складываюсь пополам. Дюран тут же хватает меня за волосы, грубо приподнимая мой подбородок.

— Послушай меня внимательно, священник, — шипит он сквозь зубы. — Если ты еще раз подвергнешь нас такой опасности, я тебя убью. Более того, я убью тебя раньше. Как только пойму, что ты собираешься натворить что-нибудь.

Он оглядывается, чтобы убедиться, что никто не слышит его.

— Ты понимаешь, что мы окружены? Если мы сделаем хоть один неверный шаг, они нас прикончат. Кто, по-твоему, выведет нас из этой дыры? Твой Бог?

Я… могу вывести… вас…

— Кто это сказал? — подскакивает Дюран, оглядываясь по сторонам. Потом он понимает.

— О боже мой… Это ты, Грегор Самса?[64]

В моей голове раздается смешок. Как серебристая трель.

Ты тоже… думаешь обо мне… как о таракане… Кафки? Ты тоже, обезьяна?

— Обезьяна?

Обезьяна — это ты. Все вы такие. Обезьяны.

Голос в моей голове произносит эти слова решительно.

Дюран собирается ответить, но в этот момент истерический голос герцога раздается в нескольких сантиметрах от его уха:

— Убей его! Убей этого монстра!

Я оборачиваюсь. Тело Туччи неподвижно лежит в луже крови. Вытаращенные глаза смотрят в темноту потолка, а может, возможно, видят в вышине гораздо больше. Лежа так, беззащитный, он кажется меньше. Как будто он уже начал таять, погружаясь в землю. Мне стоило бы помолиться за него, на это нет времени: охранники направили ружья на «Грегора Самсу». Не похоже, чтобы они усомнились перед тем, как выстрелить.

Но герцог обращается именно к Дюрану:

— Убей его, ты!

— Почему я?

— Потому что он говорил с тобой. Я хочу посмотреть, что произойдет, когда ты соберешься выстрелить в него.

— А что может произойти?

Произойдет то, что я разнесу тебе голову, — шепчет в наших головах человекоподобный таракан голосом, похожим на дуновение ветерка. — Произойдет то, что твоя голова лопнет, лопнет, лопнет… Лопнет, как воздушный шарик.

По указанию Герцога два охранника переводят прицел автоматов с существа на капитана.

Дюран приподнимает оружие.

Не делай этого…

Он направляет пистолет на голову создания.

Герцог смотрит на него с разинутым ртом. Слюна течет из угла его рта.

Дюран морщит лоб, как будто каждое движение стоит ему неимоверных усилий. Но пистолет постепенно поднимается все выше, пока не оказывается направлен на лоб монстра. Оружие трясется в его руке, но палец медленно надавливает на курок.

В этот момент первобытный, ужасающий рев, похожий на рев тиранозавра, раздирает своды огромного подземелья.

Я в ужасе смотрю в вышину.

Человек Боли… — стонет создание.

Глаза герцога полны радости.

— Оставьте монстра в покое. У меня есть дела поинтересней. О нем я подумаю позже.

Охранники на мгновение отвлекаются.

Дюрану этого достаточно.

Он опускается на колено и делает два выстрела.

Один охранник поражен в лоб, другой в грудь. Второй удар добивает его.

Битка, тоже захваченный врасплох, достал свой пистолет чуть позже. Он направляет его на герцога.

— Нет! — приказывает капитан Дюран. Одним прыжком он оказывается рядом с герцогом, заламывает ему руку за спину, и тот кричит от боли.

Капрал Диоп и двое итальянцев быстро подбегают к лестнице, по которой мы сюда спустились. Егор Битка берет автомат одного из убитых охранников, но тут же с отвращением кладет его обратно. Второе ружье тоже не находит у него одобрения:

— Отвратительное оружие!

— А чего вы хотите?! — верещит обиженный герцог. — Мы не солдаты! Наша безопасность в наших стенах, а не в оружии.

— Скажи-ка это своим людям, — отрезает Битка, показывая на три мертвых тела на полу.

— Мы справимся и с пистолетами, — заключает Дюран. — Как ты думаешь, скольких людей нам стоит ожидать снаружи?

— Как минимум дюжину.

— Хорошо.

— Если их ружья такие же, как эти, то может статься, что, стреляя, они сами себя прикончат.

— Я не стал бы на это рассчитывать. Итак, нас семеро. Передовой командой, допустим, будем мы с Егором. Остальные следуют за нами и обеспечивают прикрытие во время движения. А мы следим за боковыми входами. Идет?

— Идет.

— Тогда вперед.

В моей голове, как колокол, гремит голос:

Заберите меня с собой!

Я оборачиваюсь.

Создание стоит. Его руки — руки, в которых нет ничего чудовищного, самые обыкновенные руки, — держатся за перекладины решетки. Дважды сотрясают их.

Выпустите меня!

Остальные в комнате тоже слышат его. Все, кроме герцога, который удивленно смотрит, как все мы оборачиваемся к клетке.

Я могу помочь вам выйти отсюда. Я могу вывести вас наружу.

— Ах вот как? — говорит Битка. — А с чего мне знать, что ты не убьешь нас всех, как только выйдешь из клетки?

Я боюсь. Как и вы. Я хочу выйти отсюда. Как и вы.

— Признаю, что это хороший повод, — заключает Дюран. — Но даже в этом случае…

Я могу вывести вас отсюда. Но потом я могу доставить вас далеко отсюда.

Капитан потирает рукой обросший длинной бородой подбородок. Он делает это долго. Потом поворачивается к выходу.

Грегор Самса, потому что теперь я так называю про себя человека-таракана, печальным движением опускает руки.

Сюда идет Человек Боли. Никому не спастись от Человека Боли. Вы не выйдете отсюда.

Дюран останавливается на полпути.

— Ты монстр! — кричит Егор.

Нет. Я не монстр. Ни одно живое существо не монстр. Там, снаружи, царит смерть. Всякая жизнь священна. Выпустите меня! Не оставляйте меня здесь! Во имя жизни!!!

Дюран продолжает подниматься по лестнице.

Я могу доставить вас в Венецию.

Это слово, название этого города, взрывается среди нас, как бомба.

Уже на середине лестницы Дюран останавливается.

— Выпустите его оттуда, — говорит он. — Но ни на секунду не упускайте его из виду. При первом же неверном движении — стреляйте. Сперва по ногам, потом в живот. Кажется, панцирь там тоньше. А теперь пошли. Валим отсюда!

— Вы с ума сошли! Вы не можете освободить этого монстра! — визжит Герцог.

Битка затыкает его оплеухой.

Дюран смотрит на меня. Торжественно кивает головой.

Ключ дрожит в моей руке, пока я вставляю его в замок.

Вместе с Адель я открываю дверь, скрипящую на несмазанных петлях.

Спасибо. Вы приняли правильное решение. А теперь идемте.

Странное существо, скользя, выходит к нам из клетки неторопливым торжественным шагом. Под черной, блестящей, словно пластик, кожей, очевидно напряжение мускулов. Руки и ноги двигаются, как части странной машины, толкая вперед тяжелую броню.

Видя его приближение, герцог начинает что-то мямлить, но существо не удостаивает его своим вниманием. Оно проходит мимо плавными нечеловеческими шагами.

Мы не выйдем там, откуда вошли. Там наверху много охранников.

— Здесь есть другой выход? — спрашиваю я.

— Нету, — бормочет герцог.

Есть, — возражает человек-таракан, неожиданно быстро бросаясь вправо. Внешность этого создания обманчива. Надо помнить, что с ним нельзя расслабляться.

Добравшись до стены, Грегор Самса расставляет руки и вытаскивает из стены панель из крашеного гипсокартона. Она была неотличимо похожа на часть массивной стены. Под этой панелью скрывается дверь. Она не заперта. За ней оказывается узкая винтовая лесенка.

— Ты сможешь подняться по ней? Она узкая? — спрашивает Дюран.

Меня привели сюда по ней.

— Хорошо. Ты пойдешь первым.

Не отвечая, Грегор Самса начинает подниматься. Он передвигается очень странно. Похоже скорее на машину, чем на живое существо.

К сожалению, это не так, — вздыхает его голос в моей голове.

— Ты можешь читать мысли?

А как тебе кажется, священник?

— По-моему, да.

Жопой клянусь. Вы же так говорите, да? Точнее, вы так говорили. Я мог бы рассказать тебе кучу интересных вещей о теперешнем мире. Но всему свое время. Прежде всего, мы должны выйти отсюда. А времени у нас мало.

Я киваю:

— Ты прав.

Я прав в стольких вещах, и посмотри, до чего меня это довело. До клетки, в которой я сидел для развлечения избалованного мальчишки.


Мы продолжаем подниматься по винтовой лестнице, как вдруг герцог начинает проявлять признаки беспокойства. Он останавливается, как вкопанный, у двери.

— Мы не можем пройти здесь.

— Почему? — спрашивает у него Дюран.

Потому что он не хочет, чтобы мы увидели, — отвечает Грегор.

— Что именно мы не должны видеть?

Герцог мотает головой.

— Открой эту чертову дверь, — приказывает ему Егор Битка, направляя пистолет на его лоб.

Коротышка вынужден подчиниться. Он открывает дверь и отступает, вжимаясь в стену, как будто желая втиснуться в щели между камнями.

Дюран переступает порог. За ним следует Егор, вталкивая перед собой отбрыкивающегося герцога.

Комната освещена коптящими факелами, висящими на стенах.

Повсюду зловоние гнилого мяса.

Так вот что это было за тошнотворное зловоние, заметное, несмотря на духи, которыми обильно надушился герцог!

На огромной кровати с балдахином из разодранных простыней лежит голая женщина. Ее руки и ноги привязаны к стойкам кровати. У нее белые вытаращенные глаза. Они похожи на глаза жаренной на гриле рыбы. Молодая женщина извивается, пытаясь высвободиться. Желтоватая слюна стекает у нее изо рта.

— Что это? — спрашивает Дюран, дергая Герцога за плечо.

Это его забава, его отдых, его радость, — напевает голос Грегора.

— Меня не интересует, чем он с ней занимается. Я хочу знать, что это за монстр!

Та, которую ты называешь монстром, была человеческим существом, прежде чем потеряться в Долине Смертной Тени.

Капитан с отвращением смотрит на пускающее слюни создание, червем извивающееся на простыне. А потом приставляет пистолет к виску молодого герцога.

— Последний раз тебя спрашиваю! Что это… за извращение?

Губы герцога двигаются вхолостую, как будто не способные вымолвить ни слова. Дуло ударяется о его висок, и сфинктер хозяина Урбино не выдерживает. Вонь экскрементов наполняет комнату, заглушая даже смрад, исходящий от девушки на кровати.

Дюран хватает герцога за шиворот и отбрасывает в угол, а потом подходит к созданию на кровати.

Веревки, которыми она привязана к кровати, разодрали ее плоть на запястьях и щиколотках. Вместо крови из этих страшных ран текут густые желтоватые выделения.

А между ног…

Увидев, что с ней творится там, я осеняю себя крестным знамением.

Разбитая бутылка.

И жидкость, текущая оттуда, — кровь.

«Какое же чудовище могло сделать такое, — думаю я. — Хоть это создание и монстр…»

Монстр — не она. Она то, что она есть. Она марионетка. Монстр — это тот, кто сделал это.

— Грегор, что такое марионетка? И кто сделал это?

В моей голове слышится смешок, как звон колокольчиков:

Я вижу из твоих воспоминаний, что ты уже встречал марионеток. Ты убил трех из них на дне ямы. Это создания, живущие в пограничном состоянии между жизнью и смертью. Они не мертвы, но, тем не менее, и не живы. Не совсем, по крайней мере. Но они люди, нравится вам это или нет. Как и я. То, что вы делаете с любым из них, вы делаете с родом человеческим. В том числе и самое ужасное.

— Не могу поверить, что можно дойти до такого, — говорит Дюран ледяным голосом.

А что, вы сильно лучше, когда используете нас как мишени или когда для собственного развлечения заставляете сражаться друг с другом? Когда герцог устал бы от меня, устал бы от новизны, я кончил бы на арене, в бою с собаками. А потом то, что осталось от меня, набили бы соломой и отправили в коллекцию герцога. И вы говорите мне, что не можете поверить, как можно дойти до такого?

— Мне некогда выслушивать уроки этики от таракана!

Эта форма коммуникации настолько интимна, что кажется, будто она происходит прямо от одного к другому. Но на деле, как я теперь замечаю, Грегор говорит в головах всех нас. Кроме, пожалуй, герцога, сидящего в углу, обхватив руками колени и уставившись в пустоту.

— Избавь меня от этой гнусности, Егор, — шепчет Дюран.

— С удовольствием, капитан, — ухмыляется Битка, доставая из сапога лезвие.

НЕТ!

Голос Грегора гремит в стенах наших голов, точно гром.

— Ну а с этой что делать? — наступает Дюран.

Мысли Грегора становятся грустными, мрачными:

Вы ничего не должны делать. Я уже все сделал сам.

Я оборачиваюсь. Смотрю на предмет на кровати. Она больше не двигается. Ее глаза направлены в небеса. Если она когда-либо знала, что такое небеса. Интересно, не подразумеваю ли и я теперь под небесами нечто чисто физическое, реальное? Когда-то, говоря «небеса», я имел в виду Рай. Теперь мне приходит в голову цвет, которого больше нет, — голубой, и то низкое покрывало облаков, которое давит на нас, — облаков, беременных смертью.

Я склоняю голову перед мертвой. Подношу ко лбу руку, чтобы перекреститься.

НЕТ! — Рык в моей голове полон гнева. — Не вмешивай в это дело своего Бога! Выйти отсюда! Выйдите все!

Грегор склоняется над трупом. Его мысли гонят нас из комнаты.

Не знаю, какие ритуалы практикуют эти создания. Точно не те, которым меня обучила Церковь. Может, они исповедуют древние дохристианские культы, ритуалы, возвращенные к жизни Страданием? Как культ Митры. Древние боги как будто никогда не уходили, а просто молчали, скрывшись в ожидании, пока их снова вызовут к жизни…

Грегор проводит там пару минут, не больше. Когда он выходит, от его мыслей исходит спокойствие, безмятежность. Но только одно мгновение.

Следуйте за мной, — приказывает он.

Я спрашиваю себя, откуда он берет информацию, позволяющую нам пройти через весь дворец, не будучи ни разу замеченными, используя скрытые в стенах проходы и коридоры, настолько пыльные и покрытые паутиной, что невозможно, чтобы они были известны герцогу, который и правда идет по ним в явном изумлении. Но если Грегор берет всю эту информацию не из его головы, но откуда же? Из какого источника знания?

А этот Грегор Самса, — слышу я голос внутри, — он хороший или плохой?

Я раздумываю над этим, идя в темноте.

— Ни то, ни другое. Это человеческое существо, которое однажды утром просыпается и обнаруживает, что оно превратилось в таракана.

Эхо смешка. Как волна, приливающая к моему мозгу и отступающая назад.

Мне знакома эта история… Кто тебе ее рассказал?

— Была такая книга. Знаешь, что такое книга?

Приблизительно. Ты, наверное, заметил, что у меня нет глаз? И все же — да, я вижу в твоем сознании, что такое книга. Это история, выгравированная на вещи под названием «бумага» при помощи значков, которые похожи на маленьких черных червяков. Эти червяки рассказывают историю, как кольца деревьев. Ты видел кольца деревьев с тех пор, как мир изменился? Немногих оставшихся деревьев? Ты видел, какие они? Когда-то это были идеальные окружности, как те, что камень рисует на поверхности воды. А теперь они… Как это называется? Неправильные. Эксцентричные. Они рассказывают причудливую, странную историю. А как кончается история Грегора Самсы у тебя в голове?

— Хорошо.

Грегор снова смеется.

Ты не умеешь лгать, Джон. И все же не монстр редактировал твою историю. Ты когда-нибудь задумывался о том, кто настоящие монстры с точки зрения тех, кого вы называете монстрами?

Мне не нужно отвечать ему. Он уже читает это в моих мыслях.

Всегда спрашивай себя, кто монстр, а кто нормален. Особенно в мире, где быть монстром стало обыденностью. Что для тебя значит «нормально»?

Я долго думаю, а когда нахожу ответ, мы оказываемся перед дубовой дверью, обитой металлом.

Последняя дверь. Ответь мне сейчас, священник. Потом времени уже не будет.

— Я думаю, что для меня норма совпадает с добротой. Для меня нормально то, что добро.

Грегор Самса приближает свою голову к моей, пока мои глаза и место, где должны были быть его, не оказываются на расстоянии нескольких сантиметров друг от друга.

Ты либо святой, либо идиот, отец Дэниэлс. Сколько доброты у вас там, вместе, откуда ты пришел? А если ее так много, почему вы не экспортируете немножко? Почему вы не дарите ее тем, кому повезло меньше, чем вам, и он живет в тени Зла? Если люди, путешествующие вместе с тобой,провозвестники Добра, почему они используют пистолеты, а не вашу священную книгу?

Он поднимает руку и бьет в дверь, точно в середину. Дерево трескается. Еще один удар, и дверь раскалывается пополам в длину на глазах у изумленного Дюрана и остальных.

Я прочел в твоих мыслях, как кончается история человека-таракана. Это красивый конец. Он нормальный. Такова жизнь. Таков мир.

Дверь поддается и открывается. Половина падает на землю, половина остается висеть на своих петлях.

Грегор бросается наружу, в ледяной снег, кружащийся на ветру.

Град пуль обрушивается на его голову и грудь. Одну руку полностью отрывает, и она отлетает в сторону. Капли крови брызгают мне в лицо и на стены.

Создание падает назад, опрокидываясь в пространство за дверью. Оно неподвижно лежит на земле. Я наклоняюсь к нему.

Черный панцирь продырявлен по меньшей мере в дюжине мест. Тело слегка дрожит под моей рукой, и это все.

Не имея возможности заглянуть ему в глаза, трудно понять, живо оно или мертво.

Потом его голова медленно поворачивается ко мне.

— Грегор, дурак чертов…

Почему?

— Ты знал, что за дверью были эти люди. Ты не мог не знать этого. Так почему ты решил умереть?

Потому, что я Грегор Самса, человек-таракан. И потому, что это подходящий для меня конец.

— Ты обещал доставить нас в Венецию.

Так и есть. Я сдержал обещание. Вы поедете туда. Благодаря моей смерти.

— Грегор…

Прощай, священник. Приятно было с тобой познакомиться, как говорили вы когда-то…

Потом его тело прекращает дрожать. И на место его голоса в моем сознании приходит пустота.

Я чувствую удар в спину.

Сильный, злой удар.

Герцог сжимает в руках погашенный факел, используя его как дубинку.

Он бьет меня еще раз.

Я ищу глазами Дюрана и вижу его стоящим на коленях с руками на затылке. Три человека в респираторах и противорадиационных костюмах направляют автоматы на него и на остальных Гвардейцев.

Другой человек, стоящий подбоченясь в нахальной позе, занимает весь порог. На нем черные доспехи, сделанные из блестящего металла, напоминающего панцирь бедняги Грегора. Из-за этой брони он кажется гигантом. На лице титанической фигуры стальная маска с встроенным респиратором. Но невероятнее всего украшение на груди доспехов: золотой перевернутый крест, а на кресте — один из тех монстров с длинными руками, которые атаковали нас в Торрите Тиберине. Распятие сделано с невероятным мастерством. Изваявший или отливший ее был настоящим мастером.

Но у меня нет времени рассматривать остальные детали, потому что этот человек заходит в комнату, глядя на меня и на Грегора через черное стекло своего забрала. Затем он поднимает ногу и с силой бьет меня в грудь, так что я откатываюсь к стене. Еще один жестокий удар, в голову. У меня двоится в глазах. Болезненный свет пронзает мой мозг, как молния.

Той же обутой в металл ногой человек в черной броне надавливает на голову Грегора, медленно, пока та не раскалывается как перезревшая дыня.

Я слышу последнее сообщение, тихое, как будто издалека, за секунду до того, как теряю сознание:

Максим готов. Ты должен…

А потом ничто. Страшное и милосердное.


22
ВИДЕНИЕ

Не знаю, сколько времени я пробыл без сознания: может, всего пару минут, а может, несколько часов. Вероятнее второе, учитывая, что в сознание я прихожу на металлическом полу, голым и со связанными руками и ногами. Холод проходит через сталь, как ураган игл, отдавая меня во власть судорог. Выходя изо рта, дыхание моментально конденсируется в пар. Воспоминания о тепле джипа и герцогского дворца еще больше усиливают остроту восприятия окружающего меня холода.

Пространство, в которое я заточен, небольшое и освещено слабым красноватым светом. Я пытаюсь осознать его глубину, и тут мне на помощь приходит вид другого тела в метре слева от меня, такого же голого и связанного. Для того, чтобы разглядеть его, я поворачиваю голову, и от этого каждый миллиметр поворота вызывает у меня чудовищную боль.

На полу валяются тряпки и сломанные коробки, воняющие смазкой и ржавчиной.

Поначалу я не узнаю связанного человека, пока по странному изгибу его спины не понимаю, что это герцог. Его глаза закрыты. Он гол, как и я, и так же мучим холодом. Не ожидал я его увидеть в таком положении. За телом хозяина Урбино виднеются и другие. Тела двигаются в разные стороны, катаясь по полу, так как тот находится в непрерывном движении. Некоторые в сознании, некоторые кажутся спящими или без сознания, и движение комнаты играет ими, как море бутылкой. Глаза герцога сомкнуты, его веки сжаты так плотно, что кажется, что они сшиты. Он явно в сознании, но не хочет смотреть.

С трудом передвигаясь и испытывая острые приступы боли при каждом движении, я в конце концов умудряюсь повернуться на правый бок.

Первым я вижу тело Дюрана.

Глаза капитана сосредоточенны и внимательны, несмотря на то, что один наполовину заплыл гематомой. Удар, рассекший ему бровь, был, должно быть, ужасающей силы. Кто-то кое-как зашил рану рыболовной леской. Порез грязный, зараженный.

За ним я смутно различаю Битку и Буна.

Дюран двигает головой в отрицательном жесте. Потом плотно сжимает губы.

«Не говори».

Я в свою очередь показываю движением головы «да» и закрываю глаза.

Я хотел бы снова услышать голос Грегора Самсы в своей голове. Но вместо него там лишь молчание и шум крови, вяло текущей по моим венам.

Церковь научила меня верить, что человек от рождения больше содержащей его оболочки. Что душа вечна. Но, лежа на холоде, голым, в окружении запахов крови и дерьма, трудно думать о подобных вещах. Через некоторое время мне тоже приходится помочиться, и на мгновение ощущение теплой жидкости, стекающей по ляжкам, приносит почти удовольствие, но потом его сменяет стыд. А потом усталость, милосердно приносящая сон, а со сном и послание.

На этот раз это не женщина в голубом. Не Алессия.

Загадочные слова принадлежат не ей.


Мне снится необъятный лес, такой большой, что кажется бесконечным. На улице день, но мне не страшно. Я не видел деревьев уже двадцать лет. У меня захватывает дух. На одной из фотографий Максима, изображающей осенний парижский парк, есть несколько деревьев. Уверенность в том, что те деревья стали прахом, — как прямой удар кинжалом под ребра до самого сердца.

Но здесь, во сне, в том, что мое создание не отличает от реальности, деревья живы, и их верхушки шелестят на ветру как бумажные веера, и я даже чувствую их запах.

Я иду по лесной тропинке. Я гол, но мне не холодно. Шорох гравия под моими босыми ногами кажется тихим смехом. Мне представляется лицо японской девушки, смеющейся, прикрывая рот рукой.

Тропинка пахнет хвоей и росой. Солнечный свет проникает сквозь верхушки вечнозеленых деревьев. Легкий туман стоит среди кустов.

Лес полон жизни. Я чувствую ее в хрусте ломающихся веток, в шорохе листьев, в звуке падающих капель росы.

Я иду, слегка поглаживая ветки. Протягиваю было руку, чтобы сорвать идеальную землянику, но в последний момент останавливаюсь и оставляю ягоду на месте.

Что-то — род космической улыбки, не знаю, как назвать это по-другому, — радостно отвечает на мой отказ. Тропинка перед моими глазами открывается на лужайку, опоясанную солнечными лучами, образующими почти идеальный круг вокруг сидящей в центре фигуры.

Юноша сидит ко мне спиной в позе лотоса. У него прямая спина, он совершенно неподвижен.

Каким-то образом я знаю — чувствую, — что он смотрит на меня, хотя его глаза закрыты, и даже это я знаю, не видя. Когда я оказываюсь перед ним, его глаза открываются. На мгновение мое сознание прячется, как улитка в раковину. Его глаза абсолютно белы. Я испытываю бессознательное отторжение. Но потом губы юноши складываются в улыбку, и ужас проходит. Рука его приподнимается и делает мне знак сесть напротив. Я подчиняюсь.

Кожа юноши совершенно черная, блестящая и гладкая, как эбонит, за исключением нескольких рельефов, похожих на тонкие шрамы, составляющие на его груди мандалу.[65] У него не негроидные, а скорее азиатские черты лица. Когда я снова смотрю на его лицо, его глаза уже не белые и матовые, а голубые, нормальные, насколько могут быть нормальными голубые глаза на таком темном лице.

— Так лучше? Прости меня, я не хотел смутить тебя, — ясно звучит в моей голове его голос. — Я хотел поговорить с тобой. Для этого и пришел к тебе.

— Я думал, что это сновидение.

— И да, и нет. Это нечто среднее. Многие вещи — нечто среднее в эти новые времена. Тебе нравится мой мир?

— Какой мир?

— Мой мир, который тебя окружает.

— Это не твой мир, — возражаю я. — Он мой. Это мир прошлого. С твоей стороны жестоко показывать мне мир, которого больше нет.

Юноша мотает головой. Его улыбка обнажает ряд идеальных белоснежных зубов.

— Это не прошлое. Это мир, который придет.

У меня перехватывает дыхание.

Юноша поднимается настолько плавно, что на мгновение мне кажется, будто его тело состоит из воды.

Он идет передо мной по тропинке, уходящей от лужайки.

Мы долгое время идем молча, а в это время лес вокруг нас говорит о жизни. Птицы, голоса которых я не узнаю, поют среди ветвей, и слышен стрекот насекомых и звук их полета от листка к листку. Все вокруг настолько чудесно, что мне хочется плакать.

Он оборачивается.

— Не надо плакать. Всего этого еще нет. Но в то же время оно есть.

— Что это значит?

— Ничего. Сейчас я хочу, чтобы ты просто видел.

Сказав это, он отодвигает ветку, как будто открывая занавес. И то, что я вижу, восхитительно. Совершенно восхитительно.

У подножия низкого холма, на котором мы находимся, простирается голубое озеро, окруженное низкими, покрытыми мхом обрывистыми скалами. Они имеют четкие, правильные очертания. По воде скользят маленькие парусные лодки. Крохотные фигурки двигаются на борту, другие приветствуют их со скал. Мне не удается хорошенько рассмотреть их, они маленькие, как насекомые, но их фигуры, несомненно, человеческие. Только странного цвета.

— Надеюсь, ты не расист, — улыбается мальчик, прочитав мои мысли.

— За последние дни я увидел столько странных вещей, что уже даже больше уверен, что это значит — быть человеком. Я познакомился с одним человеком… с одним созданием…

— Называй его человеком. Для нас это не оскорбление.

Я мотаю головой.

Во сне — в том, что хочешь — не хочешь, должно быть сном, хоть я в этом уже и сомневаюсь, — это медленное движение, как под водой.

— Церковь учит нас быть выше расовых различий. По сути, мы верим, что существует всего одно различие: между Добром и Злом.

— Верно. И где ты в последнее время встречал Добро?

— Больше среди тех, кого мы зовем монстрами, чем среди людей, — вздыхаю я.

— Расскажи мне о человеке, с которым ты познакомился.

— Я называл его Грегор, Грегор Самса. Как в новелле Кафки…

— Я знаю эту новеллу.

— Конечно, ты ее знаешь. Ты в моей голове. Ты знаешь все, что знаю я.

— Это не совсем так, но продолжай. Меня интересует то, что ты говоришь. Расскажи мне о Грегоре.

— Его называли монстром, но нам он делал только хорошее. Теперь я не знаю, на чьей стороне находится Добро. И на чьей стороне я.

— Это зависит от тебя. Выбор за тобой.

— Я больше не уверен в этом. Мне была доверена миссия, но в моих глазах она больше не имеет никакого смысла.

— Хорошо. Давай спустимся к берегу? Хочешь?

Я соглашаюсь. Тропинка, по которой мы идем, ведет как раз к берегу озера. Спуск легкий. Время от времени мои босые ноги скользят по другой поверхности, скрытой под гравием.

Юноша наклоняется, сметает камни и пыль, и из-под них открывается сильно потертая мраморная ступень.

Он выпрямляется.

— То, что ты видишь, было когда-то гордым городом под названием Москва. Ступени, на которых ты стоишь, — это ступени старой государственной библиотеки. Я мог бы показать тебе Вашингтон, но ты бы не узнал его. И показывать тебе это было бы жестоко…

При слове «это» буколический пейзаж перед моими глазами изменяется. На деревья и на озеро как будто накладывается прозрачный лист, на котором изображен город моих времен, живой и наполненный дорожным движением. Скалы в действительности оказываются зданиями, еще не тронутыми.

Потом в высоте появляется свет. Нарастает ужасающий свист и грохот. Огонь и ветер опустошают все без исключения, а ветер раскален до такой степени, что плавит стекло и бетон.

А потом на все опускается темнота. И тишина, прерываемая только отдаленным треском пожаров.

А потом на все проливается черный дождь: тяжелые, как пули, капли воды, смешанной с пеплом.

А потом, после огня, пытка морозом. Спустившийся холод на тысячелетия сковывает пепел и расплавившийся камень домов. Скелеты автомобилей ржавеют и разрушаются, пока не превращаются в пятна ржавчины.

Мое сердце сжимается.

Мир на моих глазах превратился в ледяную могилу.

Солнце встает и заходит бесконечное число раз, невидимое за шапкой серых облаков.

День и ночь, день и ночь.

Тысячи раз.

Миллионы.

А потом однажды утром луч солнца просачивается сквозь облака.

И еще один, ярче и сильнее.

В разрыве облаков появляется голубой прямоугольник.

Мне в голову приходят слова самого дорого мне псалма, того же, который я читал для девушки в красном платье:

«Ибо пред очами Твоими тысяча лет, как день вчерашний, когда он прошел, и как стража в ночи».[66]

Мальчик с мандалой на груди, как бы в ответ на мои мысли, произносит первые строки того же псалма:

«Господи! Ты нам прибежище в род и род.

Прежде нежели родились горы, и Ты образовал землю и вселенную, и от века и до века Ты — Бог.

Ты возвращаешь человека в тление и говоришь: „возвратитесь, сыны человеческие!“»

Перед моими изумленными глазами между камней и руин начинают медленно пробиваться застенчивые ниточки травы. Оставшаяся от обвалившейся станции метрополитена воронка заполняется хрустальной водой, образуя маленькое озерце, которое медленно, век за веком, увеличивается, в то время как руины дворцов превращаются в серые скалы, которые затем тоже покрываются травой.

И приходит день, когда земля шевелится и создание, похожее на человека, но вовсе не человек, показывается на свет, протягивая руки к солнцу, нежась в его тепле.

Мальчик показывает на него. Потом смотрит на меня, и из его рта звучит могучий голос — не его, а похожий на хор множества разных голосов:

«Во все дни наши возвеселились: за дни, в которые Ты смирил нас, за годы, в которые мы видели злое.

И воззри на рабов Твоих и на дела Твои, и укажи путь сынам их».[67]

Я провожу рукой по своему лицу и отвожу ее мокрой от слез.

— Что ты хочешь сказать мне? Что ты пытаешься сказать мне?

Я почти выкрикиваю эти слова.

— Я хотел показать тебе, что у нашего вида есть завтра.

— У твоего или у моего?

Юноша покачивает головой:

— Ты еще не понял? Я — то же, что и ты.

Потом он поднимает голову. Принюхивается к ветру, как зверь. Его глаза снова становятся белыми — белыми глазами на чуждом лице.

— Теперь ты должен идти.

— Идти куда?! — кричу я.

— Пришел Человек Боли.

Лицо мальчика искажает гримаса.

И зелень, и голубизна, и тепло солнца исчезают, как будто мир опустел. Неизбежные красный цвет и холод возвращаются. Жестокий удар по ребрам перебивает мое дыхание.

ВСТАВАЙ, ГРЕШНИК! НАСТАЛ СУДНЫЙ ДЕНЬ!


23
В ЛАПАХ МАНДЖАФОКО[68]

Лицо человека, который склонился надо мной, красное от гнева. Усы — как неухоженные кустарники, слюнявый рот. Он похож на Полифема или на Манджафоко, страшного кукольника из сказки о Пиноккио.

Еще один удар, сильнее, чем предыдущий. На этот раз в живот.

Он вызывает у меня приступ тошноты.

— Поднимайся, я тебе говорю! — рычит страшилище на ломаном итальянском.

— Слушай, козёл, как он может встать? Ты что, не видишь, что он связан?

Злая улыбка бородатого гиганта замирает, от удивления он открывает рот.

— КТО ЭТО СКАЗАЛ? КТО ОСМЕЛИЛСЯ СКАЗАТЬ ЭТО?

Никто не отвечает.

Гигант поворачивает меня на бок ногой, потом делает то же самое с герцогом, который по-прежнему лежит с закрытыми глазами, как будто хочет убедить самого себя в том, что ничего не изменилось, и если он откроет глаза, то снова окажется в своих неприлично роскошных и теплых по нынешним временам комнатах дворца в Урбино.

Это сказал Гвидо Греппи. Я вижу, как он с вызовом смотрит на приближающегося к нему орка.

Странно, что именно он возмутился. По сравнению с другими швейцарскими гвардейцами мне он казался довольно робким. Из тех, для кого служба в армии — это работа, а не геройство.

Бородатый человек одет в черную спецовку из плотного материала, со странными утолщениями, которые кажутся сначала какими-то набивками. Но на самом деле это мускулы. Я понимаю это, глядя на то, как он наклоняется, сгребает Греппи в охапку и размеренным движением швыряет его так, что тот ударяется о металлическую стену. Звук удара ужасен: грохот, треск ломающихся костей.

С той же легкостью гигант поднимает из чехла нож — такой же гигантский боуи длиной в тридцать сантиметров, — перерезает капралу горло и пилит дальше, до тех пор, пока голова не падает на пол.

Он поднимает ее за волосы, показывая всем.

Кровь Греппи капает на мое обнаженное тело.

Теплые капли, соприкасаясь с кожей, кажутся почти кипятком.

— ЕЩЕ КТО-НИБУДЬ ХОЧЕТ ПОГОВОРИТЬ?

Ему отвечает взволнованный голос Дюрана:

— Ты только что убил солдата Церкви! Ты держишь в плену посланцев Ватикана! Ты вообще понимаешь, что это значит?

Гигант раскрывает рот от удивления:

— Что за фигню ты несешь?

— Я говорю, что ты убил солдата Церкви!

— Какой церкви?

— Римской! Единственной, католической и вселенской! Ты сейчас зарезал одного из ее солдат! А человек, которого ты бил ногами, это священник!

Я жду, что этот орк сейчас обрушит свой гнев на капитана. Однако при этих словах он роняет окровавленный нож, поворачивается к трупу Греппи и комичным движением пытается приставить голову обратно к телу. При этом он что-то бормочет себе в бороду. Что-то, звучащее похоже на «мне жаль».

Впрочем, когда он поворачивается, в его глазах нет и следа раскаяния.

Глаза его полны безумия.

— Господа, вы должны простить мне эту ошибку. Мне, честное слово, очень жаль. Меня ввел в заблуждение этот гнусный человек. Он сказал мне, что вы бандиты. Не то, чтобы я доверял его словам, после того, что увидел… Совокупляться с мертвыми — это самая большая мерзость… Не считая ереси, конечно.

Здесь Дюран делает ход.

— Ересь? Поговори о ересях с отцом Дэниэлсом. Он глава Святой Инквизиции!

Гигант раздувает ноздри, как будто пытается учуять по запаху, кто здесь священник.

— Отец Дэниэлс? Отец Дэниэлс? Где он?

— Тот, кого ты бил ногами.

Гигант смущенно поворачивается к мне. Наклоняет голову набок, чтобы заглянуть мне в лицо.

— Ты и правда инквизитор?

Взгляд капитана Дюрана не оставляет мне выбора.

— Да, — выдыхаю я, прикрывая глаза.

Гигант хлопает в ладоши:

— Фантастика! Фантастика!

Он поднимает с земли свой кинжал. Наклоняется надо мной. Лезвие сверкает в нескольких сантиметрах от моего лица.

— Простите меня, святой отец. Простите мне мою ошибку.

Он разрезает веревку, которая связывает мне руки. Потом освобождает ноги. Потом помогает мне подняться.

Я почти падаю: мои ноги онемели. Но он поддерживает меня.

— Вы замерзли? Подождите, я отдам вам вашу одежду. Наверное, вот она. Или эта?

Он роется в куче вещей. Я помогаю ему, отыскивая то, что в этом слабом свете кажется моей одеждой. Тем временем он продолжает бормотать что-то неразборчивое.

— Теперь освободи их, — говорю я ему.

— Конечно. Сейчас же, отец Дэниэлс. Вы американец, да?

— Я был им.

— Американец… Американец… «Oh, My Lord, what a day…»,[69] — вдруг начинает он петь баритоном. — Сколько же времени я не видел соотечественника.

— Вы американец?

Он протягивает мне руку.

Я не пожимаю ее. Она запятнана кровью несчастного Греппи.

Он понимает это. Молча убирает руку.

— Да. Я американец. Меня зовут Дэвид Готшальк. Может быть, вы слышали мое имя…

— Мне жаль, но нет. Не думаю…

— Я был человеком искусства. Сейчас я служитель Господа.

— Какого искусства? — спрашивает Дюран, массируя запястья.

Готшальк его полностью игнорирует.

Он освобождает пленников.

Когда бородач собирается освободить и герцога, я останавливаю его, положив руку ему на плечо. Оно твердое, как мрамор.

— Нет. Этого не надо.

— Совершенно верно. Этого не надо, — соглашается он, пиная калеку ногой под зад.

— Ты — полное разочарование. Ты понял, придурок? Полное разочарование! Пустая трата времени!

Он приподнимает герцога с земли, держа его за горло до тех пор, пока глаза несчастного не оказываются на одном уровне с его. Герцог корчится, задыхается, выпучив глаза.

Готшальк встряхивает его, как кот мышонка.

— Ты слышал меня, идиот? У меня на тебя были большие планы. Мы вели прекрасную работу в Урбино. Но тебе обязательно нужно было трахаться с мёртвой! Ты извращенец! Такой же, как и твой отец! Хотя он был в тысячу раз лучше тебя!

— Оставьте его в покое, — прошу я.

Готшальк ослабляет хватку. Герцог рушится на землю и продолжает корчиться там, пытаясь отдышаться.

— Где женщина? — спрашивает Дюран, уже одетый.

— Какая женщина?

— Женщина, которая была с нами.

— Доктор Ломбар? Она моя гостья.

— То есть, нас ты связал и кинул голыми на пол, а она твоя гостья? Я требую, чтобы меня немедленно отвели к ней! Сейчас же!

Лицо и поза Готшалька не обещают ничего хорошего.

— А вам не кажется, что вы не в том положении, чтобы чего-либо требовать?..

— Моя фамилия Дюран. Марк Дюран, капитан гвардии Ватикана.

— Я то же самое мог бы сказать Сталину, или Гитлеру, или любому из великих убийц прошлого. Ну, сколько бронированных дивизий есть у Папы?

— Достаточно, чтобы позаботиться обо всех врагах, — невозмутимо блефует Дюран.

Готшальк почесывает бороду.

— Конечно, ну да. Ваш великий Папа Джелазио. Джелазио Четвертый, правда?

— Джелазио Третий.

— Да, точно. Джелазио Третий. Хорошее имя для Папы. Я слышал как-то раз о нем. Правда, только здесь, в Урбино, и только вчера. Странно. Во время моих путешествий я слышал слухи и рассказы только о другом Папе. О последнем. Который умер в день Бомбы, да упокоится душа его. Больше ничего. Никакого Джелазио. Никакого Нового Ватикана. Ваша военная сила, кажется, — одни разговоры, не так ли?

— Вы видели наши джипы? Это всего лишь две машины для разведки. Можете себе представить наше вооружение.

— А, джипы, неплохо придумано. То же, что мне сказали и два ваших человека в гараже. И вы знаете, что я им ответил? Я ответил: «Ладно, тогда в Ватикане не слишком расстроятся, что я заберу себе эти два автомобиля, правда? У вас же их десятки, в ваших секретных гаражах…»

— Не стоит насмехаться над Церковью.

— А вам, капитан Дюран, не стоит насмехаться надо мной. Ни вам, ни вашим людям, о’к? Я могу допустить, что вы являетесь солдатами Ватиканской гвардии, или Швейцарской гвардии, или как там эта херня называется. Я готов предположить и то, что этот господин — член Конгрегации Доктрины Веры, хотя уж точно не Святой Инквизиции, которой не существует вот уже много веков. И это все. В остальном вам придется убедить меня, и я вам сразу скажу, что меня не так-то легко убедить, о’к? И я уж точно не кретин. За любую ложь вы дорого заплатите. Как и за мятежи, которые совершенно бесполезны.

— Нас много, — шепчет капитан.

— А я один. Это правда. Но вы без оружия, а я — с.

Он надавливает рукой себе на грудь. Пластиковые выступы на его плечах открываются, и оттуда показываются два пистолета-пулемёта «Узи», установленные на гибких подпорках. В руках скотины как по волшебству оказываются два барабанных пистолета.

— Этого достаточно, чтобы избавить вас от всяких сомнений?

Дюран осматривается вокруг.

Потом смотрит Готшальку в глаза.

Мы стараемся удержаться на ногах, стоя на странной металлической поверхности, которая подрагивает и сотрясается, как будто мы находимся на спине какого-то животного. Но капитан стоит твердо, неподвижно, как статуя.

Кажется, что между ними двоими идет состязание: кто первым отведет взгляд.

Ни один из них этого не делает.

Никто не уступает.

Неожиданно сильный толчок снизу валит нас всех на пол.

— Калибан, ты, кретин придурошный! — орет Готшальк. — Сейчас я поднимусь и тебе голову оторву!

Почти с обезьяньей ловкостью он подпрыгивает и хватается за перекладину маленькой металлической лестницы, которая спускается из круглой дыры в потолке. А потом быстро карабкается по ней, исчезая из виду.

Я кладу руку Дюрану на плечо:

— Все прошло хорошо, но это был огромный риск. Он мог бы оказаться мусульманином…

— Нет, я видел крест.

— Он мог быть протестантом.

— Но не был, — отрезает Дюран.

Потом смотрит на Венцеля, у которого подавленный вид, может быть, из-за того, что он дал схватить себя без битвы в гараже Урбино.

— Ну, что скажешь, Поли, идем за ним?

— Мне кажется, что это не очень разумно. Мы безоружны.

— Ну и что?..

— Ну пойдемте. Не думаю, что у нас есть выбор.

Венцель, не дожидаясь просьбы, подставляет руки так, чтобы Дюран смог, встав на них, дотянуться до перекладины в потолке.

И затем все, вслед за капитаном, взбираются наверх. Я карабкаюсь последним и делаю это с трудом: мышцы рук отказывают, но кое-как мне удаётся удержаться на второй перекладине. А потом и на остальных.

После этого Венцель с разбегу подпрыгивает. Конечно, его прыжок не настолько впечатляющий, как у Готшалька, но, тем не менее, он достигает цели.

И только герцог остается лежать раздетым на металлическом полу.

Когда до него доходит, что он остался один, он открывает глаза и начинает вопить:

— Вы не можете бросить меня здесь! Заберите меня с собой! Или я буду КРИЧАТЬ!

Вздохнув, Венцель отпускает лестницу и падает на пол. Он подходит к герцогу и с силой ударяет его в челюсть. Слышен ужасный треск ломающихся костей. Потом сержант засовывает в рот карлика какую-то ветошь, испачканную в масле.

— Нет, ты не будешь кричать, — говорит он. Затем прыгает еще раз и догоняет меня на лестнице, откуда я наблюдал за происходящим. — Пойдемте, святой отец. Мы уже и так потеряли кучу времени.


Вентиляционная труба уходит вверх еще на пару метров, а потом становится лазом — горизонтальным и достаточно широким для того, чтобы по нему можно было передвигаться, — но не более того. У меня легкая форма клаустрофобии, и мне не слишком приятно ползти неизвестно куда в абсолютной темноте — кажется, что это длится бесконечно. Потом, наконец, вдалеке показывается свет и становятся слышны какие-то спорящие голоса, а затем и крики.

Венцель торопится, подталкивая меня вперёд. Я вылетаю из трубы, как пробка из бутылки, и на карачках переползаю выбитую вентиляционную решётку.

Мы стоим на небольшой металлической платформе, в трех метрах над полом. Под нами — огромная комната, как минимум шесть на шесть метров, ярко освещенная. Приглядевшись получше, я понимаю, что это не просто комната, а кабина какого-то транспортного средства, хотя бог его знает, что это может быть за транспортное средство. Во всяком случае, его размеры — это что-то невероятное. За широкими окнами виднеется то, чего я не видел уже столько лет: движущийся в лучах солнечного света пейзаж. Серый свет дня, еще более тусклый из-за пелены снега, который бьется в окна кабины.

Надстроенное место водителя кажется пустым.

Я смотрю на это с открытым ртом, до тех пор, пока вся обстановка вновь не приобретает смысл. Готшальк хватает один из своих пистолетов и собирается ударить прикладом невидимого для меня водителя, скрытого спинкой сиденья. Потом огромная ручища моего жуткого соотечественника отрывает водителя от сиденья и, держа его за шею, швыряет на пол с резиновым покрытием. Тот пролетает по полу как мячик и потом одним рывком поднимается на ноги, как цирковой артист.

— А ну вернись, гад! Получи свое справедливое наказание! — орет Готшальк. Но водитель карабкается по голой стене и хватается за поручень, висящий в десяти сантиметрах от потолка.

— ИДИ СЮДА! ПОДЧИНЯЙСЯ!

Вместо ответа водитель еще крепче хватается за поручень.

Готшальк направляет на него пистолет.

— Считаю до трех!

Неожиданно непонятная машина резко кренится влево, из-за чего все валятся на пол.

— Идиот! — кричит Венцель. Он спрыгивает на землю и бежит к рулю.

Кажется, что машина начинает кружиться на месте, раскачиваясь так сильно, что что у меня начинается морская болезнь. Готшальк, распростершись на полу, продолжает целиться в человечка, который висит на потолке.

Наконец сержант достигает водительского кресла. Ему достаточно одного взгляда на приборы, чтобы понять, что нужно делать. Сражаясь с вращением, Венцель одновременно маневрирует так, чтобы вернуть машину в вертикальное положение и направить ее в нормальную колею. Она постепенно замедляет ход и, в конце концов, останавливается.

Мы поднимаемся на ноги, потирая ушибленные места.

Дуло пистолета Готшалька перемещается с Венцеля на водителя, а потом на нас. Как будто он не уверен, в кого хочет выстрелить первым.

Взгляд его лишен каких бы то ни было признаков разума.


Дюрану первому удается справиться с ситуацией.

— Да опусти ты этот пистолет, придурок! Ты что, хочешь всех убить?

Готшальк хмурит брови, как будто размышляет о такой возможности. Потом он все же опускает пистолет и смотрит на Дюрана своими красными глазками с собачьей покорностью. Но я уже научился не доверять его взглядам.

Готшальк движется медленно, шаг за шагом, как человек, который не вставал с постели несколько дней. Поднимается по металлической лестнице, которая ведет к месту водителя. Протягивает свою огромную руку Венцелю.

— Спасибо тебе за то, что ты сделал.

Венцель не пожимает руку Готшалька, только кивает.

— Мне жаль, что все это произошло. Это было недоразумение. Солдатам Церкви здесь, конечно, всегда рады. Если я могу что-нибудь сделать для вас…

— Если можно, приставьте обратно голову моему товарищу, — ухмыляется Бун.

Черный гигант пожимает плечами с жестом бессилия:

— Боюсь, что это вне моей компетенции. Я могу лишь помолиться за душу вашего друга, но не вернуть его к жизни.

— Почему-то я не удивлен…

— Замолчи, Бун, — прерывает его Дюран. И потом, обращаясь к Готшальку, говорит: — Отдайте мне этот пистолет. В знак доверия.

Улыбка раздвигает заросли бороды гиганта.

— Это не нужно. Вы можете взять обратно свое оружие. Оно вон в том шкафу.

Он достает из кармана ключ, протягивает его Буну, который тут же направляется к шкафу.

— Ты тоже можешь спускаться. Я ничего тебе не сделаю.

Человечек, висящий на поручне у потолка, отпускает его и падает на пол без малейших колебаний, как будто он привык к подобным переменам настроения своего начальства.

Когда он встает на ноги, становится видно его уродство. Он меньше полутора метров ростом. У него шишковатая голова, один глаз на которой наполовину закрыт надбровной дугой. Еще более удивительны руки огромной длины, как у тех существ, которых мы видели в Торрите Тиберине. Эти руки с мощными мускулами свисают, как лианы.

Человечек с видом раскаяния встаёт перед Готшальком и кланяется, почти касаясь пола лбом. Сразу после этого он идёт к Дюрану и, все еще не произнося ни слова, зато с идеальной выправкой, и отдает ему честь. Потом он поднимается по лесенке, с силой подтягиваясь на руках. Добравшись до верха, он настойчиво дергает Венцеля за плечо, пока сержант не оставляет кресло водителя. Человечек снова залезает на свое место. Он двигает рычаги и выключатели, пока машина — или чем бы оно ни было, это невероятное средство передвижения — не заводится снова, медленно, без рывков.


Страшный человек, который называет себя Дэвидом Готшальком, вытирает пот, который струится у него по вискам, несмотря на то, что в комнате холодно. Только сейчас мне удается разглядеть, что у него… дреды. Это прическа, которая стала популярной среди белых незадолго до Великой Скорби.

— С Божьей помощью нам удалось избежать опасностей на дороге…

С водительского кресла доносится ироничный смешок.

— …чтобы мы смогли довести до конца нашу святую миссию. Но все по очереди, господа. Я думаю, что вам хочется есть и пить.

Дюран качает головой:

— Да что вы тут расшаркиваетесь? Я хочу увидеть доктора Ломбар.

— Как хотите, капитан. Мне нечего скрывать от Церкви. Ваша миссия — также и моя миссия. Mi casa es su casa.[70] Это по-испански, правда? Это значит…

— Я знаю, что это значит. Отведите меня сейчас же к доктору Ломбар.


Если это и правда машина, то это самая большая машина, которую я видел в своей жизни. Мне приходят в голову изображения огромных грузовиков НАСА, которые я видел в детстве. Они перевозили ракеты «Сатурн», предназначенные для лунных экспедиций, к пусковой площадке, но, кажется, мы сейчас довольно далеко от мыса Канаверал…[71]

Мы идем по небольшому коридору за кабиной водителя и заходим в огромную комнату, целиком окрашенную в черный цвет, не считая одного изображение на стене в глубине. Это изображение распятого Христа. Но это не золотое изображение, как на латах, которые были на Готшальке, когда он разрушал дворец герцога, а вырезанное из дерева. Прямое, не вверх ногами. И, главное, на нем изображен нормальный человек, а не одно из тех длинноруких созданий.

Эта статуя совершенна в каждой детали, невероятно реалистична. Более того, надо признать, что она невыносимо реалистична. Страдания Иисуса показаны с невероятной анатомической точностью. Художник с точностью изобразил все раны с техническим мастерством патологоанатома. С точностью, граничащей с садистским удовольствием. В результате фигура на кресте вызывает скорее ужас, чем сострадание.

Готшальк польщен моим взглядом.

— Она высечена из дерева. Из настоящего креста. Того, на котором мы повесили главаря Темных, когда взяли приступом их улей. Достойное украшение нашего кафедрального собора.

Я смотрю на него с непониманием.

Темные? Улей?

— А что? Вы называете этих монстров и их берлоги как-то иначе?

Я мотаю головой:

— У Церкви нет для них названия.

— А я их называю Темными. Другие зовут их Длиннорукими или Запримыслями. Но я нахожу, что Темные — это название, которого они заслуживают. «Крестовый поход против Темных» звучит лучше, чем «Крестовый поход против Запримыслей», не правда ли? Маркетинг не умер!

Он нахально смеется долгим, как вой, смехом, а в конце очень сильно бьет себя по ляжке.

— Пойдемте. Пора выручать барышню из опасности…

Дюран фыркает:

— Да. Постараемся не терять времени.

Но у меня есть еще один вопрос к этому странному существу.

— Что это за место? Где мы находимся?

Готшальк почесывает голову.

— Как это? Я еще до сих пор не сказал? И вы никогда не слышали об этом месте? Это «Самая Большая и Быстрая Церковь Господа На Колесах: единственная, настоящая и неподражаемая»! Пойдемте, пойдемте, я покажу вам!


24
САМАЯ БОЛЬШАЯ И БЫСТРАЯ ЦЕРКОВЬ НА КОЛЕСАХ

Когда Адель видит, как мы входим в комнату, ее глаза наполняются слезами. Все еще зажмурившись, она бежит к Дюрану. Тот крепко обнимает ее, гладит по волосам. Волосы грязные, но капитан целует их с неожиданной нежностью.

— Ты дрожишь, — шепчет он ей.

Я смущен. Я чувствую себя непрошеным гостем в этой крохотной комнатке, где единственный предмет мебели — это металлическое ведро, от которого исходит едкий запах мочи.

— Я боялась, что больше никогда не увижу тебя, — отвечает она, пряча лицо в воротник Дюрана.

— Я больше никогда тебя не оставлю. Никуда не уйду без тебя.

— Не останавливайся. Продолжай говорить.

— Что он ты сделал с собой? Он тебя?..

Адель машет головой.

— Ничего он не сделал. Но теперь увези меня отсюда, пожалуйста.

— Не беспокойся. Я увезу тебя. Увезу тебя…

Готшальк, стоя за нашими спинами, прочищает горло:

— Кхм!

Дюран медленно поворачивается:

— В чем дело?

— Это не так просто. То есть, я хотел бы дать вам возможность уехать, учитывая мою ошибку и… и все остальное.

— Что «все остальное»? — с подозрением спрашивает Адель.

Дюран машет головой:

— Неважно. Я тебе потом объясню.

Потом, все еще держа Адель в объятьях, он поворачивается к Готшальку.

Мы инстинктивно отодвигаемся в сторону, и, таким образом, двое мужчин оказываются друг перед другом, лицом к лицу.

— Так что это значит, что нам не так-то просто будет уехать?

— Я не знаю, как вам сказать, капитан, но, видите ли…

— Что?

— Два ваших «джипа»… Я служитель церкви, но также и бизнесмен. Жители Урбино выдали мне вас, и эта глупость их герцога… кроме прочего… я должен был их каким-то способом отблагодарить…

— Вы отдали им наши «джипы»?

Готшальк пожимает плечами.

— Они нужны были нам!

— Я знаю, знаю!

— Верни нас назад. Отвези нас в Урбино.

Борода Готшалька движется. Он кусает губы.

— Я боюсь, что это невозможно.

— Почему?

— Договор есть договор. Если я нарушу контракт, моя деловая репутация полетит к чертям. Я не могу ею рисковать. Мой Крестовый поход слишком важен.

— Да плевать мне на твой Крестовый поход! Отвези нас обратно!

— Успокойтесь, капитан. — Выражение глаз Готшалька постоянно меняется, как кадры в кино: хитрость и искренность, раскаяние и ненависть сменяют друг друга так быстро, что кружится голова. — Я думал, ваша задача — добраться до Венеции.

— Кто вам это сказал? Как вы это узнали?

— Какая разница? Разве не так?

— А если да?

— В таком случае, вы доедете туда намного быстрее и безопаснее на этом транспортном средстве, чем на ваших машинках.

Дюран погружается в долгое раздумье.

— Вы говорите, что сможете довезти нас до Венеции? Или в любое другое место, в которое нам нужно?

— Ну, если это не на Марсе…

— Но я не понимаю, что это за транспортное средство. Вы расскажете нам?

— Только попросите.

— Я прошу вас.

— Тогда пойдемте. Проще будет показать вам его.


Вернувшись снова в кабину пилота, мы карабкаемся по лестнице, которая по знаку Готшалька спускается с потолка.

— Выходим, — говорит он спокойным тоном.

— Куда выходим, наружу? — недоверчиво переспрашивает капитан.

— Да, конечно, наружу.

— Но сейчас же день!

— Это вопрос пары минут, — отвечает тот. — Укутайтесь хорошенько. И наденьте маски.

Готшальк поднимается первым, Дюран — следом за ним. Я позади.

— Только мы втроем, — приказывает Готшальк. — На платформе нет места больше, чем на троих человек.

Металлическая лестница ведет к люку, который кажется входом в подводную лодку. Он весит, наверное, больше центнера, но бородатый орк открывает его без труда. Порыв ветра со снегом врывается в кабины. Я чувствую, как в висках пульсирует кровь, когда я высовываю голову из люка.

Там яркий свет. Хотя небо и покрыто темно-синими облаками, он все же способен ослепить того, чьи глаза за двадцать лет привыкли к тьме или полумраку, Сердце у меня бьется, как безумное. То, что я вижу, мне кажется поначалу бессмыслицей: как будто огромный кит, севший на мель среди холмов, покрытых снегом. Потом кит начинает шевелиться, мускулы под сверкающей кожей подрагивают от нетерпения. Это мертвое тело, оживленное при помощи неизвестной злокачественной энергии. Самый большой живой мертвец, который когда-либо существовал в мире.

— Вам нравится мое творение?! — кричит мне Готшальк на ухо, чтобы перекрыть шум ветра. Голос его, искаженный противогазом, становится похожим на хрюканье.

Он хватается за металлические перила с гордостью капитана, вступающего на капитанский мостик своего корабля. И внезапно я понимаю, где мы находимся.

Понимаю, что у меня перед глазами.

Мы на крыше огромного грузовика. Это самый большой грузовик, который когда-либо существовал в мире. Грузовик, на котором можно было бы перевезти Годзиллу. А черный кит — это гигантский баллон с газом, который перерабатывает энергию Станции Аврелия. Газ, содержащийся в этом баллоне, движет этот грузовик. Двигатель на биомассе, вот как это называется. Я думал, что это годится только для малолитражек, однако я ошибался. Доказательство у меня перед глазами.



Грузовик в длину не меньше двадцати метров, с колесами, которые, должно быть, выше человеческого роста. Позади него — столь же гигантский кузов, внутри которого расположен этот невероятный баллон с газом.

Грузовик и его тяжеленный кузов движутся с невероятной скоростью вдоль того, что было когда-то древней улицей, оставляя позади след глубиной не меньше метра.

— Господа, — провозглашает Готшальк, — я представляю вам «Самую Большую и Быструю Церковь На Колесах». Двигатель работает на газу и метане. В основном на метане, учитывая, в какое время мы живем… Мое творение и моя гордость, мой смысл жизни. Мы с ним — это Броненосец Господа, Крейсер Бога, плывущий в опасных водах жизни. Вооруженная рука Господня, которая разит мечом нечистых и неверных.

Глаза Готшалька горят экстатическим огнем. Он раскидывает руки в стороны и во всю глотку по-немецки начинает петь кантату Баха: «Ein Festen Burg ist unser Gott».

Господь наш — неприступная крепость. Или неприступная крепость — наш Господь.

На какое-то мгновение я испытываю желание столкнуть его за перила. Но в глазах Дюрана я читаю сообщение: «Не сейчас. Еще рано».


Я оглядываюсь вокруг.

Глаза просто не могут насытиться этим пейзажем, который до Великой Скорби мог бы показаться жалким и неприметным.

Но теперь нет.

Теперь нет.

Бесконечное открытое пространство, столько неба над головой — на какое-то мгновение вызывает у меня желание вырезать себе крылья и взлететь к линии горизонта. К океану и к земле за океаном, где я оставил свое детство и свою семью.

Мне хочется сорвать с себя маску и дышать свежим дневным воздухом, этим воздухом, пропитанным светом. Я вижу лазурь, которая давит на покров облаков, и чувствую жар невидимого солнца. Пусть я должен отравиться, пусть солнце сожжет меня, я умер бы счастливым.

У меня возникает чувство единения со всем, что меня окружает.

Мне приходят на ум прочитанные в юности слова Тейяра де Шардена о том, как он, скача на коне по азиатской степи, в почти мистическом экстазе, замыслил свою «Мессу над миром»:

«Поскольку снова, Господи, но уже не в лесах Эона, а в степях Азии у меня нет ни хлеба, ни вина, ни алтаря, я поднимусь над символами к чистому величию Сущего и, как Твой служитель, предложу Тебе труды и скорбь мира на алтаре всей Земли.

Солнце только что озарило краешек неба на востоке. И вновь над движущейся огненной пеленой живая поверхность Земли пробуждается, начинает шевелиться и приступает к своему тяжкому труду. Я возложу на мой дискос, Боже, ожидаемый урожай этого нового усилия. Я наполню свою чашу соком всех раздавленных сегодня плодов…»[72]

Тяжелая рука опускается мне на плечо, прерывая мои мечтания.

— Пойдемте, святой отец. Вы уже слишком долго были снаружи.

Пока руки Дэвида Готшалька увлекают меня вниз, во чрево автомобиля, мои глаза пытаются уцепиться за последнюю вспышку света, последнюю каплю боли в холодных кристаллах воздуха.

Затем дверь закрывается над моей головой, как крышка гроба.


Готшальк открывает фляжку, вливая себе в глотку большой глоток воды. Затем передает ее Дюрану.

— Я нашел это чудо в одной пещере в Апуанских Альпах. В моей прошлой жизни, прежде чем Господь призвал меня на службу, я был скульптором. Мои работы выставлялись в MoMA[73] и в Музее Гугенхайма в Бильбао. Я работал с мрамором. Когда мир полетел к чертям, простите меня за выражение, я был в горах, выбирал камень для своей следующей работы — «Христос-Триумфатор». Мы слушали радио. Видели взрывы в долине. Мы остались вверху почти на год, прячась от радиации в глубине пещеры. У нас была вода и пища, потому что леса вокруг были полны дичи. Мы знали, что внизу в долине все вышло из строя, потому что наше радио больше не работало. Видели, как спутники летали над нашими головами, потому что ночи стали более темными и можно было бы видеть практически все звезды, что есть на небе. Но ни один из этих спутников больше ничего не передавал.

Спустя год закончились запасы еды, и дичь в лесах тоже подошла к концу. То же можно было сказать и о патронах. Пятеро из тех двенадцати, бывших там, решили, что пришло время отправиться посмотреть, что осталось от этого мира. У нас был этот грузовик, конечно, не такой, как сейчас, но и тогда уже он был мощным зверюгой. У нас было достаточно топлива, чтобы заполнить бак, и еще с десяток запасных цистерн. Итак, мы впятером уехали, а прочие остались. Мы не знали, что из этого выйдет. Когда мы расставались, члены каждой из групп попрощались с товарищами, убежденные — как мы, так и они, — что все в нашей экспедиции приговорены к смерти.

Поначалу, когда Готшальк вспоминал о том, как они проезжали сквозь мертвый город в долине, и описывал свое смятение перед лицом разрухи, страх спать на открытом воздухе, первую ночь, его рассказ почти растрогал меня.

— Тогда не было еще этих монстров, этих творений Зла. Но было много других опасностей. Радиация, например. Мы не знали о ней, как и том, что нужно прятаться от солнечных лучей. Путешествовали днем и спали ночью, думали, что так будет более безопасно. Я, правда, подозревал кое-что, потому что в детстве у меня была парочка игр на «Плейстейшн», где говорилось о жизни после ядерного взрыва, и я знал, что лучше укрываться, а еще лучше — использовать противогаз. На складе в пещере у нас было много противогазов, и мы взяли оттуда две коробки, но я был единственным, кто надевал его, когда выходил из грузовика. И единственным, кто предпочитал спать внутри. Это спасло мне жизнь.

— А все остальные мертвы?

— К концу недели я остался один. Вокруг меня был мертвый мир, и я уверяю тебя, что мне в голову часто приходили мысли вставить дуло пистолета себе в рот и спустить курок. Но Господь, милостью своей, не позволил, чтобы это произошло. Он спас Своего раба, чтобы тот мог служить Ему словом и делом.

— Аминь, — бормочет Бун, пытаясь удержаться от смеха.

Готшальк бросает на него косой взгляд. Затем протягивает руки к жаровне на полу кабины. Снаружи ночь стучится в защитные окошки грузовика. Калибан, карлик с деформированными руками, невозмутимо продолжает вести машину так, как будто он и сам был ее частью, деталью этого грузовика. А Готшальк продолжает свой рассказ.

Он описывает первую встречу с группой выживших.

— Первое, что они сделали, — говорит он, покачивая головой, — набросились на меня с палками и ножами. У меня было два пистолета. Можете себе представить, чем это кончилось? Трое из них поднимают руки в знак того, что сдаются. Как будто сцена из фильма, да? Среди них была одна женщина. Грязная, но еще ничего, терпимо, учитывая ее жизнь в лесу. Прошел всего год, а люди уже вернулись к состоянию дикарей… Может быть, они всегда и были такими… Я перезарядил пистолеты и выстрелил в головы двум мужчинам, а женщину увез с собой. Я держал ее связанной первое время. Еще бы. Не хотелось проснуться с головой, отрезанной от туловища.

— Сомневаюсь, что ты проснулся бы, — поправил его Бун, обгладывая еще один кусок цыпленка.

— Дайте дорассказать. А ты замолчи и ешь.

Говорит, что тащил с собой девчонку пару недель, продвигаясь все дальше по равнине, и развязывал ее только для того, что сам называл «необходимыми потребностями». Своими ли или ее, он не объясняет.

В конце концов, в одном городе под названием Лукка он обнаружил организованное сообщество. Это был город, окруженный древними стенами, которые легко было оборонять. Они построили и плотину, и вал, и дополнительные деревянные укрепления из дерева. Успешное сообщество.

— Но я был единственным, у кого была перспектива. План. Я выносил его во время долгого заключения в горах, читая книги, которые привез с собой из Америки. Библию. Mein Kampf…[74] У меня одного идеи простирались дальше сегодняшнего дня и городских стен. У меня были планы на этих людей. А у них был потенциал, с которым они не знали, что делать. Я был ключом, а они — замком.

— И ты их запер…

Бун… — упрекает его вполголоса Дюран. Единственным одеялом укрывается он с Адель Ломбар. Я им завидую. Быть одиноким — это проклятье. Это часть обета, принесенного мной, но это произносилось тогда, когда одиночество было еще выбором каждого, а не всеобщим жребием.

— А девушка? — спрашиваю я.

Готшальк пожимает плечами и рассерженно машет рукой. Он не хочет это обсуждать.

Я спрашиваю себя, добралась ли эта «терпимо грязная» бедняжка хотя бы до Лукки.

— Поначалу, когда я объяснял им мои планы, они сопротивлялись. Но скоро все разногласия были улажены, и мы все вместе взялись за работу.

Грузовик был слишком велик, чтобы войти в город. Его переделывали снаружи, по ночам, под надзором часовых.

— Самыми важными сделанными изменениями стали бронированные пуленепробиваемые окна. К счастью, в городе раньше был магазин замков и сейфов. А еще специальный кузов. Мы сконструировали его, соединив куски трех тягачей, кинутых на обочине дороги. Затем, понимая, что дизель должен был когда-нибудь закончиться, я выдвинул эту идею с цистерной газа. Опасно, но что делать? Я видел нечто подобное в Китае, во время своего путешествия. Это было самой трудной частью проекта. Хотя нет, неправда: самым трудным было очистить город…

— В каком смысле? — спрашиваю я.

В глазах Готшалька отражается ярко-оранжевое пламя, горящее в жаровне.

— В том смысле, что в сердцах некоторых его жителей были нечистые чувства. Поэтому эти сердца необходимо было очистить.

— Каким образом?

Готшальк закрывает глаза:

— Водой и огнем.

Момент, когда грузовик был закончен, ознаменовал начало новой фазы для принявшей Готшалька общины. Фазы, которой многие из них не ожидали.

— Мы очищали город. Это были праздничные ночи, в которые пламя сожгло грех и вернуло воздуху свежесть. Мои последователи занимались непокорными, равнодушными и теми, кто думал, что спячка в берлоге — это главное предназначение человека.

— Господь всемогущий… — шепчет сержант Венцель.

Готшальк кивает:

— Именно так. Господь всемогущий. Ты это хорошо сказал. Именно он послал мне знак, чтобы сказать, какой дорогой нужно идти. Он послал радугу.

— Это невозможно!

Это сказал Диоп. Это слово, произнесенное с поспешностью, сорвалось с его губ с иностранным акцентом, эхом его родного языка.

— Никто ни разу не видел радугу, со дня FUBARD. Их больше не существует! Они умерли! Испарились! Больше не бывает радуг!

Готшальк невозмутимо продолжает свой рассказ:

— Итак, в небе показалась радуга, чтобы указать нам дорогу. Это была дорога на восток.

Аминь, брат, — бормочет Бун. В этот раз Дюран не одергивает его, но Готшальк, казалось, даже не обратил на это внимания.

— Отправилось тридцать из нас. Самые сильные, самые молодые, самые вдохновенные. Мы поднялись на борт этой церкви на колесах ради миссии, подобной которой еще не видела эта планета, даже во времена крестоносцев. Завтра вы познакомитесь с некоторыми из воинов, с первыми всадниками. Из тех тридцати осталось в живых лишь шестеро.

«И скольких из них ты убил лично?» — хотелось мне спросить. Но упоминание о радуге смешало мои мысли.

Папа Римский мог позвонить нам с работы, или из машины, чтобы сказать: «Посмотрите в окно, там радуга. Самая красивая радуга, которую я видел в жизни», — добавлял он всегда.

Бедный Папа!

«Ты был бы рад услышать этого сумасшедшего, который рассказывает о невероятных радугах. Тебе бы понравился и этот грузовик. При всем том отвращении, которое вызывает этот маньяк-извращенец, грузовик тебе бы понравился. Ты бы даже придумал способ его усовершенствовать. Я в этом уверен».

— Что случилось, отец Дэниэлс? Мой рассказ вам неинтересен? Я утомил вас?

Зеваю.

— Напротив. Но я очень устал. И уже почти рассвет. Нам не помешало бы поспать.

Готшальк качает головой.

— На «Самой Большой и Быстрой Церкви На Колесах» мы не подчиняемся расписанию этой разлагающейся и порочной эпохи. Мы остаемся верными распорядку дня наших предков, тем принципам, которые передавались нам из поколения в поколение. Мы спим по ночам и работаем в дневном свете, как повелел Господь.

«Вот в чем причина смерти двадцати четырех апостолов», — думаю я.

Но не говорю этого вслух.

Маньяк-извращенец.

Эти два магических слова я никогда не должен забывать.

Никогда не расслабляться, пока находишься рядом с ним. Никогда не ослаблять внимание.

Я решаю не сдаваться.

— Даже если и так, я до смерти устал. Сочтите это послеобеденным сном.

— Как хотите.

— Где я могу лечь?

— Где пожелаете.

Я смотрю на него в растерянности:

— Неужели у вас нет кроватей или чего-нибудь подобного? Хотя бы спальных мешков?

— Народ Господа закален в трудностях. Мы не верим в удобства. Вы можете лечь, где хотите, — места много.

— Могу ли я получить хотя бы одеяло?

— У нас нет одеял. Народ Господа…

— …не верит в холод, — с усмешкой заканчивает Бун.

— Ладно, я понял…

Я никогда не любил пост, епитимьи, всю эту театральную мишуру раскаяния, которое, по моему мнению, должно рождаться в сердце и там же заканчиваться: это вопрос совести, в общем-то, а не внешнего эффекта. Я представляю себе, что это мои предки-протестанты, яростно вертясь в могилах, зародили в своём потомке-паписте сомнения в силе такого института, как исповедь, если она не сопровождается искренним чувством и тем, что когда-то называлось деятельным раскаянием.

Прежде чем выйти из кабины, я рассматриваю странное создание, которое Готшальк называет Калибаном. С тех пор как он сел за руль, он не пошевелился, как будто и в самом деле является частью механизма. Когда-то, еще до Великой Скорби, игнорировать других считалось нормальным. Ты мог идти в многотысячной толпе и при этом чувствовать себя одиноким. Не обращать внимания на людей было правилом поведения. Теперь нам приходится обращать больше внимания на наших ближних и на других людей. То ли потому, что нас осталось мало, то ли потому, что каждый несет в себе потенциальную угрозу. Я спрашиваю себя: сколько нас осталось на Земле? И сколько этих невероятных созданий, и сколько их, этих Новых Людей, невероятных форм, непонятного происхождения? Произвел ли их действительно ад ядерного, химического и бактериологического оружия, или они родились в огне Творения, проходящего проверку ужасной дилеммой? Другими словами, что, если нужно считать их не монстрами, а адекватным ответом Бога, или Природы, на наш моральный упадок?

Я на ощупь двигаюсь по качающемуся коридору, пока не возвращаюсь в то странное черное помещение, которое Готшальк называет своим Кафедральным собором. Здесь хотя бы есть немного света, он проникает из нескольких щелей в потолке. Это слабый свет, но достаточный для того, чтобы я смог увидеть следы ран на лице распятого Христа.

Я опускаюсь на колени, что помолиться перед образом человека, замученного и убитого две тысячи лет назад. Я прошу его от имени миллиардов людей, которые были убиты в считаные минуты, и всех тех, что еще умрет из-за того, что произошло в эти пару минут. Никто не знает, как началась война. Никто не знает даже, была ли это вообще война, или все произошло случайно, из-за какой-то ошибки, человека или машины.

Никто не напишет историю Последней Войны. Даже если человечество возродится, как феникс из пепла.

Закончив молитву, ложусь, положив голову на руку вместо подушки. У меня нет одеяла и приходится свернуться клубочком, почти в позе эмбриона, чтобы сберечь тепло. Мысли, сомнения, ужасные воспоминания сражаются за то, чтобы я не смог заснуть. Но в конце концов усталость побеждает, и я погружаюсь в короткий и беспокойный сон.


25
ЗЕМЛЯ ЗАВТРАШНЕГО ДНЯ

Я просыпаюсь внезапно, разбуженный шумом слева от меня. Это не особенно сильный или угрожающий шум, но и его оказалось достаточно.

Перед этим мне снился сон.

Я так хотел бы вернуться во сне в Землю Завтрашнего дня: к голубому озеру, к бризу, который подгоняет парус на воде.

Вместо этого я попал в дом моей семьи в Медфорде.


Было утро, яркий дневной свет проникал через окна вместе с шумом газонокосилки из какого-то из соседних дворов. С нижнего этажа доносился шум включенного телевизора.

Я растянулся в своей голубой пижаме, которая стала мне мала, как я хорошо помню, уже к пятнадцати годам, когда я вдруг вырос на десять сантиметров буквально за пару месяцев.

На моей кровати сидел отец.

Это бы он и, в то же время, не он.

Его черты лица виднелись лишь смутно, как бывает в сумерках, хотя вся комната была заполнена светом.

Отец сидел с серьезным видом.

Жарко, хотя еще только апрель. Ты уже придумал, как проведешь лето? Что будешь делать?

Я хотел что-то ответить, но он перебил меня:

Я подумал, что ты мог бы поехать в это место, как оно называется? Станция Аврелия. Ты мог бы научиться там запекать младенцев. Говорят, они вкусные,и он похлопал ладонью по животу. — Я не очень понимаю, какое вино нужно подавать с мясом ребенка. Не могу выбрать между Цинфандель и Сира,[75] попробуй и расскажи мне. Думаю, все-таки Сира. Ведь это мясо, скорее всего, белое…

У него улыбка до ушей, как будто его лицо кто-то перерезал лезвием.

Твоя мама плохо перенесла эту атомную войну. Сейчас мы заплатили последний взнос за общий кредит. И потом, мы думали, что после смерти нас ждет, сам знаешь, вечный покой, судный день, Все такое, в общем. А здесь — все те же дела. Косишь лужайку раз в неделю, смотришь кабельное телевидение, и все эти ужасные новости о том, как мир помирает… А ты продолжаешь жить, но никогда нам не пишешь.

Я не могу вам написать, пап. — Изо рта у меня вырывается хриплый звук. — Больше не существует ни почтальонов, ни почтовых ящиков.

Хорошенькое оправдание! Ты всегда был активным ребенком — с каких это пор ты так разленился?

Потом он поднимает глаза, оглядывается.

Ты слышишь этот шум? Что это?


Это был шум, который разбудил меня.

Пока я спал, в «церкви» стало намного темнее. Из просветов в потолке струится красноватый свет, достаточный для того, чтобы разглядеть контуры Иисуса на кресте.

В центре комнаты лежит, свернувшись клубочком, другая фигура. Ее глаза также поблескивают в темноте красным светом.

На минуту мне кажется, что этот человек — таракан.

Грегор Самса.

Его кожа слегка бликует, отражая свет.

Но потом я могу различить крылья, сложенные за его спиной, перепончатые, как у летучих мышей.

Существо поднимает голову.

Его голос проникает в мой мозг, как холодная булавка:

Человек Горя тебя схватил, Человек Горя.

— Кто ты?

Имя мое — Легион. Я — это голос многих.

Легион. Имя демона из страны Гадаринской в Евангелии от Марка. «Имя мне Легион, потому что нас много».[76]

— Можешь показаться, чтобы я лучше увидел тебя?

Нет.

— Легион, ты меня разочаровываешь. Ты дьявол, и даже не можешь добавить немного света?

Не шути со мной…

— А я не шучу.

…non.

Это слово ударяется о мою голову, как плевок.

Дерзкий плевок, полный презрения.

Фигура поднимается в темноте, раскрывает свои крылья-перепонки, превращаясь в образ из древних кошмаров. Не хватает только лишь пары рогов, чтобы этот контур стал привычным контуром дьявола.

Но руки огромной длины делают эту фигуру похожей на то, что мы встретили в Торрите Тиберине.

Одно плечо медленно поднимается. Гигантский указательный палец направлен мне в лицо.

Мы уже встречались. В Москве. В будущем. Помнишь?

Он правда думает, что я мог бы забыть то зрелище?

— Я помню Москву. Озеро, лодки, небо. Но не помню, чтобы встречал тебя.

Ты встретил меня таким, каким сейчас я стану.

— Не думаю, что я понял.

Ты встретил меня таким, каким я буду сейчас. Вот сейчас. Мое имя Легион.

— А во сне ты лучше разговаривал. Более понятно.

Каком сне? Вот это, это сон.

— Что ты хочешь сказать?

На это нет времени. Слушай меня и не перебивай. Слушай. Это важно. Человек Горя очень опасен для вас. Но без него вы не сможете добраться туда, куда должны добраться.

Я пытаюсь задать вопрос, но ослепительный блеск поражает мой мозг.

Не перебивай. Слушай. До самой Венеции вы будете с ним в безопасности. До самой Венеции вы не должны восставать против него. Вы увидите разные вещи. Странные, ужасные вещи. Увидите много страданий, в этом вашем будущем. Но вы должны оставаться с ним. В Городе Света ты все поймешь.

— Что это за Город Света?

Но фигура передо мной уже теряет очертания, растворяясь в темноте.

Последними исчезают красные рубины глаз…


Холодный пол подрагивает под моими шагами.

Мне все это приснилось.

Не только отца и Медфорд, но и высокую фигуру я увидел во сне.

Открываю глаза и больше не вижу белого облачка моего дыхания. Значит, наступила ночь.

Шум, который заставил меня проснуться, существует на самом деле. Слева кто-то подметает пол, двигаясь легко, стараясь не быть услышанным.

— Кто это? Здесь кто-то есть?

Моя голос скрипит.

В ответ шум затихает.

— Здесь есть кто-нибудь? — повторяю я.

Голос слабый, как пламя свечи.

Это голос женщины. Она отвечает мне из темноты:

— Я делаю уборку. Не хотела разбудить тебя.

— Кто ты? — снова спрашиваю я.

— Я делаю уборку. Я уже закончила.

Я хотел бы иметь фонарь или что-нибудь, чтобы осветить комнату. Но у меня ничего нет.

— Помоги мне.

— Чем тебе помочь?

— У тебя есть что-нибудь, чтобы зажечь свет?

— Нет, у меня нет ничего.

— Я хочу выйти отсюда.

— Я могу провести тебя.

— Буду очень благодарен.

— Тогда не двигайся.

Легкие шаги приближаются ко мне, кажутся шелестом листвы. Не знаю почему, но они вселяют в меня страх.

Шаги все приближаются, и постепенно я понимаю, что я хотел бы слышать не их приближение, а, наоборот, чтобы они отдалялись от меня.

Холодные пальцы касаются моего лица. Потом меня берут за руку и ведут в темноте.

Дойдя до выхода, женщина останавливается. Она толкает дверь, для меня невидимую, и открывает ее.

Коридор очень слабо освещен, всего одна лампочка, и та — на стене, в конце коридора. Сюда доходит совсем немного света, но и этого достаточно.

Женщина молода, и могла бы даже считаться красивой, если бы следила за собой. Но ее светлые волосы коротко острижены, почти наголо. Она худа до полупрозрачного состояния. А ее глаза…

Вместо глаз у нее пустые орбиты, обрамленные морщинистой кожей. Ее лицо кажется черепом.

Женщина — девушка — совершенно слепа. Она использует ручку щетки для пола в качестве трости.

Я бормочу благодарность. Она легко кивает в ответ и поворачивается, чтобы вернуться в темноту.

— Ты пожалел ее? — громыхает голос из другого конца коридора.

Дэвид Готшальк приближается, ступая так тяжело, будто несет на себе скалу. Его лицо тоже говорит о том, что каждый шаг дается ему нелегко.

— Эта женщина — грешница. Но она уже почти искупила свою вину.

— Грешница? И в чем же состоит ее грех?

— А разве не очевидно? Вы что, не видели ее? Это же монстр!

— Я видел только слепую девушку.

— Она слепа, потому что мы вылечили ее. Но родилась она с глазами монстра. Такого цвета, который никто раньше не видел. Абсолютно голубыми. Абсолютно, понимаете: и радужная оболочка, и белок.

— Вы хотите сказать, что вы?.. Вы ее?..

— Я вылечил ее вот этими руками. Рискуя получить инфекцию.

— Какую инфекцию?

Инфекцию греха! Когда я лечил ее глаза, ядовитая жидкость могла попасть и на меня!

Я хочу что-то сказать. Я чувствую, что нужно что-то сказать.

Мои руки дрожат. Мой язык обжигает желание закричать, что он сумасшедший.

Но чья-то рука ложится на мое плечо.

— Я как раз вас искал, отец Дэниэлс.

Дюран улыбается:

— Мне необходим ваш совет. Дэвид, ты простишь нас, если мы отойдем поговорить кое о чем?

Готшальк кивает. У него смущенный вид, как у животного, которое не понимает, что он сделал плохого и за что хозяин рассержен на него. Он отходит в сторону, пропуская нас.

— Спасибо. Увидимся через пару минут, ладно? Пойдемте, отец Дэниэлс.


Пока Дюран ведет меня под руку в кабину грузовика, он шепчет мне на ухо три слова: «Ничего. Не. Говори».

И только когда мы оказались перед дверью кабины, он снова начинает говорить, и то очень тихим голосом:

— Не спорь с Готшальком. Еще рано. Если ты замечаешь что-то, проглоти это и не говори ничего.

— Это нелегко.

— А я и не говорю, что это легко. Просто делай это, и все.

— Ты снова со мной на «ты»?

— Что ты имеешь в виду?

— Чуть раньше ты назвал меня «отец Дэниэлс».

— Это для Готшалька. Я думаю, он ожидает, что Швейцарская Гвардия ведет себя учтиво по отношению к представителю высшего начальства Ватикана.

— Высшее начальство? Я?

— Ты глава Святой Инквизиции…

— Глава и единственный член.

— Все равно.

— Хорошо.

Дюран изучает мое лицо. Зрелище, должно быть, так себе.

— Тебе не удалось поспать?

— Не очень. Недолго. А вы как?

— Мы считаем, что лучше следовать местным обычаям.

— То есть, вы будете спать ночью и работать днем?

— Да.

— Наверна, я тоже должен приспособиться?

— Это необязательно. Но было бы неплохо.

— Нам будет сложно привыкнуть к нашему нормальному ритму, когда приедем в Венецию.

Дюран пристально смотрит мне в глаза, прежде чем едва слышно ответить:

— Мы не едем в Венецию.

Мне хочется спросить его, что это значит, но он открывает дверь и мы входим в кабину, где собрались остальные члены нашей группы.

Все сидят так, как будто это обычная передышка во время работы. Как будто со смертью несчастного Греппи в будничной жизни команды ничего не изменилось.

Сержант Венцель методично точит лезвие своего охотничьего ножа. Егор Битка возится со своим бесполезным полевым радио. Марсель Диоп читает книгу, обернутую в зеленую ткань, а Карл Бун и вовсе зашивает носок.

Не хватает лишь Адель.

Я как раз собираюсь задать вопрос, когда Дюран подает мне знак взглядом, указывая на телекамеру за своей спиной. Она прикреплена к потолку и направлена прямо в тот угол кабины, где располагается наша группа.

Капитан делает мне знак сесть на пол. Я присоединяюсь к солдатам.

— У них нет микрофонов, — шепчет он. — Или, во всяком случае, мы их не нашли. А эта телекамера не способна передать звук. Возможно, она и вовсе не работает, но мы не можем утверждать это с уверенностью. Веди себя, как обычно. Делай что-то, короче говоря. И в то же время — говори. Но, когда ты говоришь, лучше поворачивайся к камере спиной.

— А карлик? Калибан?

— Сверху он нас не услышит, если говорить вполголоса.

— Это чем-то похоже на русский балет.

— Возможно. Но сделаем так, о’к?

Потом он обращается к Венцелю, даже не повернув головы:

— Как прошла твоя проверка, Поли?

Венцель наклоняет голову, так, чтобы укрыться от камеры.

— Довольно-таки неплохо. Я обнаружил, где живут слуги. Позади этого чудовища не только кузов, но и что-то вроде поезда. За вагоном с церковью, как они это называют, есть еще один, где живут слуги Готшалька.

— Сколько их?

— Не могу сказать точно, разве что предположить.

— Ну?

— Человек двадцать. Максимум, тридцать.

— Черт.

— Я видел примерно дюжину. Они не очень опасны — это уроды, калеки и тому подобное. Среди них я заметил и парочку слепых.

Покачиваю головой:

— На самом деле они не слепые. Во всяком случае, не были такими от рождения. Их сделали такими.

Они пристально смотрят на меня.

— Что за извращенец этот Готшальк? — рычит Венцель, на минуту теряя свое обычное самообладание.

— Самой неприятной масти, — отвечает ему Бун. — Но даже его болезнь возможно вылечить, если иметь нужные средства, — и он достает из кармана свой нож с лезвием, окрашенным в черный цвет. Кладет его на пол и раскручивает. Нож долго вращается, а затем останавливается, направленный на него.

— Видали? Поворачивается ко мне, гаденыш!

— Так хочет Бог, — шепчет Марсель Диоп.

Его взгляд, с самой смерти Греппи, приобрел пугающую пристальность. Как будто он не присутствует при разговоре, а слушает голос в своей голове, шум изнутри, который отвлекает его мысли от сегодняшнего дня, заставляя сконцентрироваться на чем-то другом. На том, что известно ему одному.

— Скажи мне, Марсель, что это за книга, которую ты постоянно читаешь в последнее время? Я никогда раньше не видел, чтобы ты читал.

— Ничего особенного.

— Да ладно, дай посмотреть, — настаивает Бун.

И поднимается, протягивая длинную руку к карман куртки Диопа, из которой торчит обложка книги.

Капрал молниеносно блокирует движение руки Буна, а потом выкручивает ее, медленно, но с силой. Глаза Буна широко распахиваются.

— Эй, придурок, хватит! Ты мне руку сломаешь!

Но Диоп не ослабляет давления.

Дюран дотрагивается до него, чтобы остановить его:

— Диоп, успокойся. Оставь его.

— Он должен поклясться, что больше никогда не спросит об этой книге.

— Обещаю тебе, кретин! А теперь отпусти меня!

— Недостаточно пообещать. Ты должен поклясться.

— Клянусь! Достаточно? Я клянусь тебе!

Диоп отпускает руку. На его плече явственно выдается каждый мускул. Как будто ничего не случилось, он снова принимается за чтение.

Бун массирует запястье, вполголоса бранясь по-немецки.

— Если мы можем вернуться к тому, о чем говорили, — продолжает Дюран, — то я хотел бы сообщить отцу Дэниэлсу, почему я не доверяю Готшальку. Он сказал, что везет нас в Венецию, но грузовик движется на восток, к побережью. Так говорит компас. Когда я спросил Дэвида, по какой дороге мы едем, он мог бы объяснить, что мы движемся сюда, потому что дорога на север разрушена или опасна. Но он солгал мне: он сказал, что мы едем на север и через несколько дней достигнем Венеции.

— Это означает одно из двух: либо компас на грузовике сломан, либо этот сумасшедший нас обманы