Обложка

Где-то во времени

Somewhere in Time

1975

Моей матери с любовью и благодарностью. Воспоминание о нашем совместном прошлом — счастливейшее путешествие во времени

Хотелось бы поблагодарить мисс Марси Бакли за великодушную помощь в подборе исследовательских материалов для этого романа.

Р. М.

Верни вчерашний день…

Ричард II, акт III, сцена 2[1]

ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ РОБЕРТА КОЛЬЕРА

Не уверен, что поступаю правильно, публикуя рукопись моего брата. Он никогда на это не рассчитывал. Даже не думал, что закончит ее.

Тем не менее он завершил свой труд, и я считаю, что его стоит предложить вниманию публики, несмотря на определенные недостатки чернового варианта. Ричард, в конце концов, действительно был писателем, хотя это его единственная книга. Вот почему, невзирая на имеющиеся сомнения, я и предложил ее для публикации.

Уступив издателю, я значительно сократил первый раздел. И опять не уверен, что поступил правильно. Не могу оспаривать тот факт, что эта часть растянута и подчас скучновата. Но все же чувствую себя виноватым. Будь моя воля, я напечатал бы рукопись целиком. Надеюсь, по крайней мере, что мои правки не исказили идею Ричарда.

Кроме моего убеждения, что книга брата заслуживает быть прочитанной, существует еще одна причина, по которой ее следует напечатать.

По правде говоря, его история невероятна. Как я ни старался, поверить в нее не могу. Возможно, прочтя книгу, кто-то, в отличие от меня, ни в чем не усомнится. Для меня бесспорно лишь одно: для Ричарда эта история не была художественным вымыслом. Он безоговорочно верил в то, что проживает каждый ее миг.

Лос-Анджелес, Калифорния

Июль 1974 года

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

14 НОЯБРЯ 1971 ГОДА

Еду за рулем по шоссе Лонг-Вэлли. Чудный день: ярко светит солнце, небо голубое. Проезжаю мимо выкрашенных белой краской оград. Одна из лошадей провожает меня пристальным взглядом. Фермерский пригород Лос-Анджелеса. Вниз под уклон и вверх на горку. Воскресное утро. Покой. По бокам дороги перечные деревья, листва шелестит на ветру.

Уже почти вырвался. Вдали от Боба и Мэри, от их дома и своего маленького гостевого домика, стоящего на заднем дворе; вдали от Кит, которая навещала меня, пока я работал, и, чтобы привлечь мое внимание и выпросить подачку, била копытом, вздыхала, ржала, фыркала, тыкалась носом мне в плечо. Этого больше не будет.

Последний уклон дороги и последний пройденный на скорости ухаб. Впереди автострада Вентура и весь мир. На знаке над сторожкой надпись: «Adios Amigos». Прощай, Хидден-Хиллз.

* * *

Жду у автомобильной мойки. На удивление безлюдно. Все в церкви? Только что мимо прополз бежевый «мерседес-бенц». Всегда мечтал о таком. Накропать еще одну книгу? Пью купленный в автомате мясной бульон. Появляется мой темно-синий «гэлакси». Солидный, приятный на вид, приобретенный по умеренной цене, — мой тип автомобиля. Его приветствуют сопла, выстреливая длинные тонкие струйки мыльного раствора.


Стою на пустой парковке у почтового отделения. Последняя проверка моего абонентского ящика. Не стану суетиться и отказываться от обслуживания. Послал последние счета по оплате в «Ма Белл» и «Бродвей».[2]

* * *

Ожидаю перед знаком «стоп» у бульвара Топанга. Путь свободен. Быстрый поворот налево — плавный разворот — поворот направо — путь до съезда на автостраду Вентура. Прощай, Вудленд-Хиллз.

День по-настоящему великолепный. Ярко-голубое небо; узкие бледные полосы облаков. Воздух как холодное белое вино. Мимо «Гемко"[3], мимо музыкального театра «Вэлли». Они остаются позади, переставая для меня существовать. Теперь я играю в солипсизм. Перед отъездом я бросил монетку: «орел» — на север, «решка» — на юг. Направляюсь в Сан-Диего. Смешно подумать, что повернись монетка еще разок, и я сегодня вечером оказался бы в Сан-Франциско.

Багаж у меня скромный: два чемодана. В одном мой темно-коричневый костюм, темно-зеленая спортивная куртка, слаксы, несколько рубашек, белье, носки и носовые платки, а также маленький несессер с туалетными принадлежностями. В другом чемодане патефон, наушники и десять симфоний Малера. Рядом со мной мой старый верный кассетный магнитофон. Сзади одежда и рукописи. При мне дорожные чеки и наличные. Пять тысяч семьсот девяносто два доллара и тридцать четыре цента.

Забавно. Когда в пятницу я пошел в «Банк Америки» и стоял в очереди, меня охватило беспокойство. Потом до меня дошло: больше не надо беспокоиться. Я смотрел на всех этих людей с чувством сострадания. Они по-прежнему зависят от времени и календаря. Почувствовав себя свободным от этого, я сразу успокоился.

Только что пропустил поворот на автостраду Сан-Диего. Ничего страшного. Могу прямо сейчас перейти на новый маршрут. Перестроюсь, поеду в сторону центра города до пересечения с автострадой Харбор и доеду до Сан-Диего по другой трассе.

Впереди рекламный щит, расхваливающий Диснейленд. Не посетить ли мне на прощание это волшебное королевство? Не был там с 1969 года, когда приезжала мама и мы вместе с Бобом, Мэри и их детьми повели ее туда. Нет — Диснейленд отменяется. Единственное, что меня сейчас там привлекает, — это дом с привидениями.

Еще один рекламный щит: «В Лонг-Бич открыт для посещений океанский лайнер «Куин Мэри»». Вот это уже звучит заманчиво. Ни разу не был на борту этого судна. А Боб плавал на нем во время Второй мировой войны. Почему бы не взглянуть?

Слева, как огромное черное надгробие или обелиск, высится башня «Юниверсал». Сколько раз приходил я сюда на деловые встречи? Странно подумать, что больше никогда не увижусь ни с одним продюсером, не напишу очередной сценарий. Никогда больше не позвоню своему агенту: «Послушайте, бога ради, где мой чек? Я превысил свой кредитный лимит». Мысль умиротворяющая. И время выбрано удачно — уйти, когда мало кто вообще работает.

Подъезжаю к «Голливудской чаше"[4]. Не был здесь с прошлого августа, когда познакомился с той секретаршей из «Скрин джемз"[5]. Как ее все-таки звали? Джоан, Джун, Джейн? Не помню. Помню только, что она говорила, будто обожает классическую музыку. Докучал ей всякими глупостями. Чушь все это, вполне в духе Голливуда. Второй концерт Рахманинова? Джоанджунджейн никогда о нем не слыхала.

Полагаете, что за все эти годы я мог бы кого-то встретить? Плохая карма? Что-то не так. Чтобы ни разу за всю жизнь не встретить женщины, которая тебя тронула бы? Невероятно. Без сомнения, причины кроются в моем прошлом. Например, в одержимости мотоциклом с коляской? Фу, Фрейд. Никак не можешь примириться с тем, что я не встречал женщины, которую мог бы полюбить?

* * *

У въезда на автостраду Харбор плотное движение. Меня окружают машины. Повсюду мужчины и женщины. Они не знают меня. Я не знаю их. Все окутано смогом. Надеюсь, в Сан-Диего воздух чистый. Никогда там не был; не знаю даже, на что он похож. Примерно так можно было бы описать смерть.

Музыкальный центр. Потрясающее место. Был здесь примерно неделю назад, В. С[6] - до Кросуэлла (это мой лечащий врач). Исполняли вторую симфонию Малера. Мета[7] поистине великолепен. Когда в финале едва слышно вступил хор, меня пробрала дрожь.

Сколько я увижу городов? Денвер? Солт-Лейк-Сити? Канзас-Сити? Придется на день-два задержаться в Колумбии.

Забавная мысль. Собираюсь стать преступником, потому что не хочу больше пересылать плату за автомобиль. И знаете что, мистер Форд? Мне совершенно на это наплевать.

Господи Иисусе!


Прямо передо мной вклинился какой-то фургон, и мне пришлось быстро перестраиваться. Тревожно заколотилось сердце, потому что не было времени посмотреть, движется ли кто-то за мной в этом ряду.

Сердце по-прежнему сильно бьется, но я вздохнул с облегчением.

Когда ты наконец перестанешь волноваться по пустякам?

Теперь мне видны три дымовые трубы парохода с черной окантовкой. Его поставили на стоянку? Мне уже его жаль. Приковать такой лайнер — все равно что сделать из орла чучело. Может получиться нечто впечатляющее, но ему уже не летать.

«Куин» только что подал голос: оглушительный рев, сотрясший воздух. До чего же он огромен! Лежащий на боку Эмпайр-стейт-билдинг.

* * *

Я заплатил за вход в красной будке, поднялся на эскалаторе и сейчас медленно продвигаюсь по крытой галерее в сторону парохода. Справа от меня гавань Лонг-Бич с голубой подвижной водой. Слева — маленький мальчик таращит на меня глаза. Это что за странный дядя, говорящий в черную коробочку?

Впереди еще один эскалатор, очень длинный. Какой же высоты «Куин»? Я бы сказал, этажей двадцать.

* * *

Сижу в большом салоне. Отделка деревом в стиле тридцатых годов. Странно, что это считалось шиком. Широкие колонны. Столы, стулья. Танцевальная площадка. На сцене рояль.

* * *

Пассаж; магазины по сторонам выложенной плиткой площадки. Над головой светильники размером с колеса грузовика. Столы, стулья и диваны. И все это когда-то плавало? Поразительно. А как было на «Титанике»? Представить только, что нечто подобное оказалось смыто ледяной водой. Устрашающее видение.

Чего мне хотелось бы, так это прокрасться вниз, в неосвещенную часть, где находятся каюты. Пройтись по тихим затененным коридорам. Интересно, есть ли там привидения?

Но я этого, конечно, не сделаю. Правилам я подчиняюсь.

Старые привычки сохраняются дольше, чем те, что приходят им на смену.

* * *

На переборке увеличенная фотография: Гертруда Лоуренс[8] со своей белой собакой. Точно такую же нашли для съемок в «Оливере Твисте» Дэвида Лина[9] - приземистую, уродливую, с остроконечными ушами.

Мисс Лоуренс улыбается. Прогуливаясь по палубе «Куин», она не догадывается о том, что смерть ходит за ней по пятам.

* * *

Фотографии в витрине с надписью: «Памятные вещи».

Дэвид Найвен[10] исполняет шотландскую джигу. У него вполне беззаботный вид. Он не знает, что его жена скоро умрет. Я смотрю на это застывшее мгновение. Мне не по себе, потому что я ощущаю себя немного богом.

Вот Глория Свенсон[11] в мехах. Вот Лесли Ховард[12] - как молодо он выглядит. Помню, что видел его в фильме с названием «Беркли-сквер"[13]. Припоминаю, что он путешествовал во времени — назад, в восемнадцатое столетие.

В этот момент и я в каком-то смысле совершаю нечто подобное. Находиться на этом корабле — почти то же самое, что перенестись в 30-е годы двадцатого века. Даже звучащая вокруг музыка. Должно быть, такую музыку играли в то время на борту «Куин» — старомодную, необыкновенно чарующую.

Сообщение на информационной доске: «Судно носит имя Ее Величества с 26 сентября 1934 года». До моего рождения оставалось пять месяцев.

* * *

Сижу в Обзорном баре. Правда, вокруг нет мужчин в деловых костюмах, на столе передо мной не стоит стакан с выпивкой. Лишь туристы и черный кофе в пластмассовом стаканчике да испеченный в Анахейме яблочный пирог.

Интересно, как ко всему этому относится корабль? Примирился ли с тем, что утратил былое очарование? Или сердится? Я бы рассердился.

Смотрю на стойку бара. Каким было это место в те дни? «Принесите джин с тоником, Гарри. Бокал белого вина. Виски «Джи энд Би» со льдом, пожалуйста. А теперь «субмарину"[14] и обжигающе горячий кофе с холодным, как лед, молоком».

Над стойкой бара настенная роспись. Люди танцуют, держась за руки, — изображение в виде вытянутого овала. Кто они такие? Все они, как и корабль, застыли во времени.

Под ложечкой у меня странно тянет. Так бывает, когда смотришь фильм об автомобильных гонках и показывают вид из машины. Тело знает, что я сижу на месте, и все же визуально я еду на большой скорости, и эта противоречивость в ощущениях вызывает тошноту.

Сейчас у меня противоположное чувство, но столь же неприятное. Я двигаюсь, а все окружающее меня на «Куин» неподвижно. Есть ли в этом какой-то смысл? Сомневаюсь. Но это место начинает потихоньку вселять в меня ужас.

* * *

Офицерские каюты. Здесь нет никого, кроме меня, вклинившегося между двумя туристскими группами. Ощущения усиливаются: что-то давит мне на солнечное сплетение. Звуки еще больше их усугубляют; на борту передаются объявления типа: «Прошу мисс Молли Браун обратиться в справочное бюро». Непотопляемое судно?

Пока я рассматриваю каюту капитана, звонит колокол. Тогда люди были, что ли, меньше? Эти стулья кажутся мне какими-то маломерными. Другое объявление: «В кабинете казначея для Анджелы Хэмптон оставлена телеграмма». Где сейчас Анджела? Получила ли она телеграмму? Надеюсь, новость была хорошей. На стене развешаны приглашения. В стеклянных витринах закреплены форменные костюмы. Книги на полках. Занавески, часы. Бюро, на нем белый телефон. Все какое-то застывшее во времени, статичное.

* * *

Навигационный мостик; его называют нервным центром корабля. Отполированный, сверкающий, но неживой. Никогда больше не повернутся эти колеса. Никогда больше телеграфный аппарат не передаст приказы в машинный зал. Навсегда останется темным экран радара.

Пора заканчивать экскурсию по кораблю. Меня не покидает странное ощущение. Сижу на скамейке в музее. Обстановка вполне современная, совсем не такая, как там, где я только что побывал. Чувствую себя подавленным. Зачем я вообще сюда пришел? Неудачная мысль. Мне нужен лес, а не разделенная перегородками на отсеки покойницкая.


Ну ладно. Доведу дело до конца. Это мой стиль. Никогда не останавливаться посередине. Не откладывать в сторону книгу, какой бы скучной она ни была. Не уходить с фильма или спектакля, пусть даже и неинтересного. Съедать все, что лежит на тарелке. Быть вежливым с людьми старше себя. Не пинать собак.

Вставай, черт побери. Иди.

Иду по главной комнате музея. На глаза попадается сильно увеличенный снимок первой страницы газеты: «Телеграфное агентство Лонг-Бич». И заголовок: «КОНГРЕСС ОБЪЯВЛЯЕТ ВОЙНУ».

Господи. На борту целый дивизион. Боб тоже через это прошел. Ел с такого же подноса, разделенного на ячейки, пользовался такими же столовыми приборами. Носил длинный коричневый плащ наподобие этого, коричневую шерстяную шапку, шлем с таким же подшлемником, боевые сапоги вроде этих. Таскал такой же вещмешок и спал на одной из двухъярусных коек. Таковы памятные вещи моего брата, напоминающие о «Куин». Никакой шотландской джиги, никакого выгуливания чьей-то белой собачки с остроконечными ушами. Всего лишь девятнадцатилетний парень, плывущий через океан, возможно, навстречу смерти.


Опять это странное тянущее ощущение под ложечкой.


Еще памятные вещи. Домино. Игральные кости в кожаной чашке. Механический карандаш. Книги для отправления религиозных служб: протестантской, католической, иудейской, церкви «Христианской науки» — старые, хорошо знакомые тома. Я почувствовал себя археологом, ведущим раскопки в храме. Другие фотографии. Мистер и миссис Дон Амиче. Харпо Маркс. Эдди Кантор. Сэр Седрик Хардуик. Роберт Монтгомери. Боб Хоуп. Лорел и Харди. Черчилль[15]. Все застыли во времени, улыбка не сходит с их губ.

Пора уходить.

* * *

Сижу в машине совершенно изможденный. Так ли чувствует себя медиум после посещения дома, наполненного призраками прошлого? Меня все больше затягивает и скручивает ощущение дискомфорта. На этом судне живет прошлое. Если здесь все так же будут бродить толпы людей, то вряд ли это надолго. Со временем все должно рассеяться. Но сейчас прошлое явно присутствует.


А может быть, дело всего лишь в яблочном пироге.

* * *

Двадцать минут третьего; направляюсь в Сан-Диего. Слушаю некую странную какофонию вместо музыки — ни мелодической линии, ни содержания.

Боже мой, ну вот опять. Путь мне загораживает трейлер, и я выезжаю на соседнюю полосу, прибавляю скорость и проезжаю мимо него, маневрируя, чтобы занять выгодное положение. Неужели не понимаешь, Ричард Кольер?

Музыка прекратилась. Не слышал, что это было. Теперь будут передавать Рэгтайм для одиннадцати инструментов Стравинского. Просто выключил приемник.


Лос-Анджелес уже пропал. Так же как Лонг-Бич и «Куин». Сан-Диего — это пока фантазия. Реален только этот разворачивающийся передо мной участок автострады. Где я остановлюсь в Сан-Диего — если предположить, конечно, что он существует? Какая разница? Найду гостиницу, пойду в ресторан — может быть, японский. Посмотрю киношку, почитаю журнал или прогуляюсь. Выпью, подцеплю девчонку, постою на причале, буду кидать в катера камешки. Решу потом, когда попаду туда. К черту планы.

Послушай, парень, надо взбодриться! Тебя ждет веселая жизнь! Месяц за месяцем!


Вот ресторан, где подают морские деликатесы. Думаю, поем меч-рыбы. А начну трапезу с вишийского картофельного супа.

* * *

Сан-Хуан-Капистрано позади. Богоподобное желание одним усилием воли разрушить целые сообщества людей.


Облака над головой как горы снега, нагроможденные друг на друга и напоминающие по очертаниям гигантские замки на фоне голубого неба.


Никакой силы воли. Взял и включил снова приемник. Передают «Прелюды» Листа. Музыка девятнадцатого столетия устраивает меня больше.

* * *

Сейчас облака напоминают дым. Словно мир охвачен пламенем.


Опять то же ощущение в желудке. Непонятно, откуда оно взялось, если «Куин» уже далеко позади. Полагаю, дело все-таки в яблочном пироге.

* * *

На въезде в Сан-Диего движение становится по-настоящему плотным. Надо отсюда выбираться.

Нет ли здесь места под названием «Морской мир»? Думаю, есть. Посмотреть, как кит прыгает через обруч. Еду в центр. Зажат машинами со всех сторон. Как ядовитые грибы, неожиданно возникают рекламные щиты. Чуть больше четырех часов. Начинаю нервничать.

Зачем я сюда приехал? Сейчас все кажется бессмысленным. Сто двадцать восемь миль и ради чего?

Завтра поверну на восток. Встану рано, приму таблетку от головной боли и отправлюсь в сторону Денвера.


Господи, как будто снова вернулся в Лос-Анджелес! Многополосное движение, мигание красных огней, сердитые лица водителей.

А, впереди мост. Поеду по нему. Неважно, куда он ведет, лишь бы отсюда выбраться.

На знаке надпись: «Коронадо».


Еду прямо на солнце. Оно меня ослепляет. Сияющий золотой диск.


В отдалении скалы. Тихий океан.


Что там такое у кромки воды? Огромное причудливое строение.

Заплачу за проезд и посмотрю.

* * *

Только что повернул налево на Эй-авеню. Место на вид старинное. Справа от меня английский коттедж. Никакого транспорта. Тихая, обсаженная деревьями улица. Может, останусь здесь на ночь. Должен же где-нибудь быть мотель. Вот старый дом, напоминающий особняк девятнадцатого столетия. Кирпичный, с эркерами и огромными трубами.

Не он ли впереди? Вон та башня с красной черепичной крышей?

Не похоже.


Просто не туда поехал. Сейчас нахожусь на парковке за зданием. Ему, должно быть, лет шестьдесят-семьдесят. Большой дом. Пять этажей, выкрашен в белый цвет, с красной черепичной крышей.

Нужно зайти с фасада.


Вообще-то на другой стороне дороги я видел мотель — если окажется, что это не гостиница. Но все-таки это гостиница!

* * *

Я в комнате номер 527 с окном, выходящим на океан. Солнце почти село; слева от темной линии скал из-за горизонта выглядывает его тонкий ярко-оранжевый край. На жемчужно-серой прибрежной полосе ни одного человека. Вижу и слышу лишь прибой, рокочущий, как отдаленный гром. Чуть позже половины пятого. Место такое спокойное, что я, возможно, останусь здесь не на одну ночь.

Надо осмотреться.

* * *

Словно глазурованный сумерками, дворик кажется нереальным: огромный, с извилистыми дорожками и зелеными подстриженными лужайками. Небо похоже на нарисованный театральный задник. Может, это южная оконечность Диснейленда.

Я проехал под воротами; служитель поставил машину на стоянку, а носильщик взял мои вещи. Он, похоже, был удивлен весом второго чемодана. Я последовал за ним вверх по пандусу, покрытому красным ковром, обогнул белую металлическую скамью с комнатным растением посредине, вошел в холл, зарегистрировался, после чего меня провели через этот патио. Из листвы деревьев, столь густой, что птиц не было видно, доносился их неугомонный щебет.

Сейчас птицы умолкли, и в патио тихо.

Я смотрю на него с балкона пятого этажа — на стулья и столики с зонтами, ящики с цветами. Место какое-то нереальное. Смотрю на американский флаг, высоко реющий над башней. Интересно, что там наверху?

* * *

Я слишком проголодался, чтобы ждать, когда подадут ужин: в шесть часов в Гриль-зале принца Уэльского, в половине седьмого — в Малом коронном зале. Сейчас только пять. Если я в течение часа буду пить, то отключусь, а мне бы этого не хотелось. Намереваюсь получить от пребывания здесь как можно больше удовольствия.

Сижу у венецианского окна в почти пустом Малом коронном зале. Мне пообещали что-нибудь из меню ленча. Рядом находится внушительный Большой коронный зал, используемый только, наверное, для банкетов. За окном вижу то место, куда я подъехал сначала. Неужели это было сорок минут назад?

Этот зал красив. На стенах панели, обшитые красной с золотом тканью, а выше, до уровня трех или четырех этажей, — деревянные с богатой отделкой. Покрытые белыми скатертями столы, горящие в темно-желтых трубках свечи, высокие металлические кубки — все ожидает гостей к обеду. Все такое изысканное.

Официантка только что принесла суп.

Сейчас я ем великолепный густой фасолевый суп с кусочками ветчины. Изумительно. Я действительно голоден. Что, в конечном счете, может показаться бессмысленным, но от чего получаешь удовольствие. Этот потрясающий зал. Вкусный горячий суп.

Интересно, хватит ли у меня денег остаться здесь на неопределенное время. Не очень-то разбежишься, расходуя двадцать пять долларов в день. Полагаю, у них есть расценки на месяц, но даже в этом случае я могу разориться еще до отъезда.

Давно ли существует эта гостиница? В моем номере есть информационный листок, на который я потом взгляну. Судя по всему, место старинное. Направляясь в фойе по коридору подвального помещения, идущего от Гриль-зала принца Уэльского, я прошел через бар с роскошной стойкой. Завтра можно будет там выпить. Видел также пассаж с парикмахерской и ювелирным магазином, заглянул в боковую комнату с игровыми автоматами, взглянул мимоходом на развешанные по стенам фотографии того времени. Рассмотрю их потом. Позже, когда насытится мой изголодавшийся организм.

Сейчас слишком темно, чтобы увидеть что-то за окном. Поблизости затененные деревья, припаркованные машины, в отдалении — разноцветные огни Сан-Диего. В окне отражается огромная люстра, как подвешенная в вечернем сумраке корона из огней. Здесь совсем не так, как в вытащенной на берег и кишащей людьми «Куин Мэри». Скорее это прежняя «Куин», правящая морями.

Здесь только одна вещь неуместна — музыка. Должно быть что-то более изысканное. Струнный квартет играет Легара.

* * *

Я сижу в огромном кресле в мезонине, расположенном над холлом. Прямо передо мной массивный канделябр с рядами красноватых лампочек и свисающих с основания хрустальных подвесок. Над головой потолок с замысловатой отделкой, темные панели отполированы до яркого блеска. Я вижу массивную, обшитую панелями колонну, главную лестницу и позолоченную решетку шахты лифта. Наверх я поднялся по другой лестнице. Было так тихо, что я ощущал это физически.

Кресло, в котором я сижу, — нечто особенное. Спинка много выше моей головы, по сторонам волюты два пухлых купидона. Оба подлокотника оканчиваются крылатыми драконами, чьи чешуйчатые тела простираются до сиденья. В месте, где подлокотники прикрепляются к спинке, сидят, развалясь, две фигуры — ребяческого вида Бахус и играющий на свирели мохноногий Пан.

Кто до меня сидел в этом кресле? Как много постояльцев смотрели сквозь решетку вниз, в холл, на людей — сидящих, стоящих, болтающих, входящих и выходящих? В 30-е, 20-е, 10-е годы двадцатого века.

Даже в 90-е девятнадцатого?

* * *

Я сижу в викторианской гостиной с бокалом в руке, глядя в окно с цветными стеклами. Прелестная комната. В кабинках роскошная красная обивка, напоминающая бархат. Обшитые панелями колонны и потолок, канделябр со свисающими хрустальными подвесками.

* * *

Двадцать минут десятого. Приняв душ, лежу, усталый, на кровати и просматриваю информационный листок. Эта гостиница была построена в 1887 году. Невероятно. Что-то в ней мне показалось знакомым. К сожалению, это не дежа-вю. Режиссер Билли Уайлдер снимал здесь «Некоторые любят погорячее».[16]

Вот некоторые цитаты из листка:

«Здание напоминает замок».

«Последняя из экстравагантных приморских гостиниц».

«Памятник прошлому».

«Башенки, высокие купола, деревянные резные столбы и викторианские имбирные пряники».

Прислушиваюсь к звуку, которого не слышал с самого детства: шуму радиатора отопления.

В коридорах удивительная тишина. Словно, наполнив воздух, там спрессовалось само время.

Интересно, наполнит ли оно и эту комнату? Осталось ли здесь что-нибудь с прошлого века? Это золотисто-коричневое в крапинку ковровое покрытие? Сомневаюсь. Ванная комната? Возможно, тогда даже не было ванной комнаты. Плетеные кресла? Может быть. Определенно не кровати, не тумбочки и не лампы. И уж конечно, не телефоны. Эти гравюры на стенах? Маловероятно. Жалюзи? Нет. Очевидно, заменили даже оконные стекла. Комод или висящее над ним зеркало? Не думаю. Корзинка для мусора? Наверняка. А как насчет телевизора? О да.

Здесь совсем немного вещей из прошлого. Досадно.

* * *

Меня зовут Ричард Кольер. Мне тридцать шесть, по профессии я телесценарист. Мой рост шесть футов два дюйма, вешу я сто восемьдесят семь фунтов. Мне говорили, что я похож на Ньюмена; возможно, имели в виду кардинала[17]. Я родился в Бруклине двадцатого февраля 1935 года. Чуть не поехал в Корею, но война кончилась. В 1957-м окончил университет штата Миссури со степенью бакалавра журналистики. По окончании стал работать в Эй-би-си в Нью-Йорке; в 1958-м начал продавать сценарии. В 1960-м переехал в Лос-Анджелес. В 1965-м мой брат перевел в Лос-Анджелес свое печатное дело, и я в том же году поселился в гостевом доме, находящемся на их участке. Этим утром я уехал оттуда, потому что через четыре-шесть месяцев умру и во время путешествия собираюсь написать об этом книгу.

Много пустой говорильни, чтобы заставить себя произнести эти слова. Что ж, они сказаны. У меня опухоль височной доли, неоперабельная. Я всегда считал, что утренние головные боли вызваны переутомлением. Наконец пошел на прием к доктору Кросуэллу — Боб настоял, сам отвез меня туда. Сильный, упрямый Боб, железной рукой управляющий своим бизнесом. Когда доктор Кросуэлл сообщил нам, он плакал, как ребенок. Проблемы у меня, а плачет Боб. Чудный человек.

Все это случилось меньше двух недель назад. До этого я думал, что проживу долго. Отец умер в шестьдесят два только из-за пьянства. Маме семьдесят три, она здорова и полна энергии. Если подумать, у меня было много времени, чтобы успеть жениться, завести семью. Никогда не переживал по этому поводу, да и не встретил той, единственной. Теперь все кончено. Рентгеновские снимки, пункция спинного мозга — диагноз подтвердился. Кольеру конец.

Мог бы остаться с Бобом и Мэри. Пройти курс лучевой терапии. Прожил бы еще несколько месяцев. Но я это отмел. Достаточно было им обменяться одним-единственным смущенным, страдальческим взглядом, какой почти всегда бывает у людей в присутствии умирающего. Я понял, что нужно это прекратить. Не смог бы день за днем выносить этот взгляд.

* * *

Эту главу я пишу, а не диктую на магнитофон. Как бы то ни было, плохую привычку я приобрел, готовя сценарии полностью на пленке. Для писателя вредно утратить особое чувство, когда записываешь слова на бумагу.

Диктовать сейчас не могу, потому что слушаю через наушники Десятую симфонию Малера; Филадельфийский симфонический оркестр, дирижирует Орманди[18]. Когда не слышишь звука собственного голоса, диктовать несколько затруднительно.

Да, Кук[19] проделал потрясающую работу. Звучит совсем как Малер. Может быть, не столь велико богатство оттенков, но это, несомненно, он.

Я знаю, почему люблю его музыку; только сейчас это понял. Он в ней присутствует. Подобно тому, как в этой гостинице живет прошлое, так Малер живет в своих произведениях. Сейчас он у меня в голове. Избитая фраза «Он продолжает жить в своих сочинениях» редко бывает уместной. В случае Малера это можно понимать буквально. В этой музыке присутствует его дух.

И вот финальный аккорд. К глазам неотвратимо подступают слезы, комок в горле, в груди поднимается буря чувств.

Было ли еще когда-то выражено в музыке столь трагичное прощание с жизнью?

Господи, дай мне умереть с Малером в душе.

Смотрю на лицо в зеркале. Лицо не мое, а Пола Ньюмена году этак в 1960-м. Так долго гляжу на него, что начинаю рассматривать его объективно. Люди иногда это делают — глядят на свое отражение, пока — раз-раз — на них не начинает смотреть какое-то незнакомое лицо. Иногда это лицо даже устрашает, настолько оно чужое.

Единственное, что заставляет меня прийти в себя, — то, что я вижу, как шевелятся губы Пола Ньюмена и он произносит слова, которые говорю я сам, — я это слышу. Тогда я понимаю, что лицо мое, хотя и не чувствую никакой с ним связи.


Мальчик, которому принадлежало это лицо, был красив. Слова эти звучали часто, он постоянно их слышал. И как же это на него действовало? Взрослые — даже незнакомые — ему улыбались и, рассматривая его ангельское личико, иногда гладили по белокурым волосам. Что еще? На него поглядывали девчонки. Как правило, искоса. Иногда и в упор. Маленький мальчик частенько краснел. Случалось, забияки разбивали ему до крови нос. К сожалению, мальчик слишком долго это терпел. Но однажды его загнали в угол и принялись так колотить, что даже у него лопнуло терпение, и он дал сдачи. Бедный парнишка не просил себе такое лицо. Он никогда не пытался воспользоваться им для своей выгоды. Повзрослев, он обрел некоторую уверенность, и забияки сменили тактику на менее откровенную.

Черт возьми, я вот сижу и разглагольствую о собственном лице. Зачем говорить от третьего лица? Это я, люди, Ричард Кольер. Очень красивый. Могу об этом говорить все, что угодно. У дверной скважины никто не подслушивает. Вот оно, мир. Да, да! И помогло ли это лицо парню за дверью? Спасет ли оно его? Сможет ли оно уничтожить коварную опухоль?


Ни за что. Так что в итоге лицо это бесполезно, ибо не в состоянии удержать владельца в этом мире хотя бы на день дольше отпущенного срока. Что ж, черви попируют на славу… Господи, какую мерзость я говорю!


Какую глупость и гадость.

* * *

Почти полночь.


Лежу в темноте, слушаю шум прибоя. Словно в отдалении стреляют орудия.


Это самые тяжелые часы.

Это место мне нравится, но скорей всего я здесь останусь лишь на несколько дней. Какой смысл задерживаться дольше?


Через несколько дней я встану утром и отправлюсь в Денвер и другие места на востоке. И в одно местечко на западе. Хватит распускать нюни, Кольер.

* * *

Четыре часа двадцать семь минут утра. Только что встал выпить воды. Совсем не нравится этот привкус хлорки. Жаль, что нет чистой питьевой воды, как дома.

Дома?

15 НОЯБРЯ 1971 ГОДА

Семь часов одна минута. Попытался встать. Поднялся, оделся, ополоснул лицо, почистил зубы, принял витамины и прочее. Потом сразу же лег. Слишком сильно болит голова.

Досадно. Великолепный день — насколько я могу видеть, с трудом разлепляя глаза. Голубое небо, океан. Пустынный, освещенный солнцем песчаный берег. Прохладный бодрящий воздух.

Не могу говорить.

* * *

Восемь часов пятьдесят шесть минут. Патио нежится в лучах утреннего солнца, стоит тишина. Смотрю сквозь решетку на зеленые-презеленые лужайки с безукоризненно подстриженными кустами, прямоугольным кашпо в центре, фонарями с каждой стороны. Белые столы, стулья.

Поверх красной крыши гостиницы мне виден океан.

* * *

Девять часов шесть минут. Завтрак в Малом коронном зале. Черный кофе и кусочек тоста. Еще двенадцать гостей.

Здесь слишком яркий свет. Комната колышется передо мной. Входит официантка. Поле моего зрения заполняет дымка цвета лимонного желе. Не понимаю, зачем я сюда пришел. Мог бы заказать обслуживание в номере.

Еле живой человек с глазами-щелочками бормочет что-то в микрофон.

* * *

Позже. Не знаю, который теперь час, мне все равно. Снова лежу на спине. Затемнение сознания. Думаю, заснул. Или отключился.

Ух ты! Как низко опускаются самолеты! Только что увидел один из них. Что он делает — садится на пляж?

Должно быть, поблизости аэропорт.

* * *

Десять часов тридцать семь минут. Лежу в постели, просматриваю «Сан-Диего юнион». Не помню, когда купил газету. Наверное, был как в тумане. Хорошо, что вообще вернулся.

Газета издается сто четвертый год. Солидный срок.

Решил, что мне незачем быть в курсе мирских дел, но пока все по-старому. Пекин уже сидит у нас на шее. «Маринер-9» определил местонахождение горячей зоны на Марсе. В Сакраменто зарублен последний законопроект об охране береговой линии.

Перестань, Кольер. Можешь обойтись и без новостей дня.

Завтра новолуние. Это все, что тебе нужно знать.

* * *

Гуляю, вдыхая свежий чистый морской воздух. Восхитительный запах. Прохожу как раз под башней — как я выяснил, там, внизу, зал, называемый Бальным. Слева от меня олимпийский бассейн с голубой сверкающей водой. Вижу на другой его стороне сложенные шезлонги, кабинки для переодевания, столы для настольного тенниса. Повсюду пустынно.

Прекрасный день. Теплое солнце, голубое небо, пушистые облака.

Прохожу мимо теннисных кортов. Четыре женщины играют парами: вижу короткие белые юбки и гладкую кожу. Чуть поодаль виднеется пляж. Сотня ярдов до белого пенного прибоя.

Сейчас смотрю на массивное здание гостиницы с башней, напоминающей гигантский восьмигранный минарет с двумя рядами маленьких эркеров. Интересно, есть ли там смотровая площадка и пускают ли туда постояльцев?

* * *

Иду назад. Вдали виднеется современное высотное здание — наверное, многоквартирный дом. По сравнению с гостиницей он выглядит необычно.

Через дорогу вижу старое кирпичное строение. Должно быть, когда-то здесь был сарай для лодок, а теперь ресторан. Замечаю заброшенные рельсы. Думаю, в давние времена вдоль побережья ходили поезда, развозившие отдыхающих.

* * *

Сижу в старом баре; он называется «Казино-холл». Зал закрыт для деловой встречи; очень тихо. Барная стойка длиной футов пятьдесят — красивой формы и с нарядной отделкой. С одного края нечто, напоминающее раку, а внутри, похоже, фигурка мавра со светильником в руке.

Сколько подошв истерли эту латунную штангу для ног?

Совсем недавно я рассматривал фотографии кинозвезд, которые когда-то здесь останавливались. Джун Хейвер. Роберт Стэк. Керк Дуглас. Ева Мария Сейнт. Рональд Рейган. Донна Рид. Назад к красоткам из компании Полы Негри, назад к Мэри Пикфорд, назад к Мари Каллаган из «Причуд Зигфельда"[20]. Как сильно это место напоминает о прошлом.

* * *

Позвольте запомнить это мгновение: одиннадцать часов двадцать шесть минут утра.

Идя через патио в свою комнату, я увидел указатель к Историческому залу, находящемуся в подвальном помещении.

Интригующее место. Фотографии, как и в пассаже. Образец спальни конца 1890-х или начала 1900-х годов. Витрины с историческими объектами из гостиницы: блюдо, меню, кольцо для салфетки, утюг, телефон, книга записи постояльцев.

В одной из витрин — программка спектакля, сыгранного в гостиничном театре (где бы он ни был) 20 ноября 1896 года: «Маленький священник» Дж. М. Барри, в главной роли актриса Элиза Маккенна. Рядом с программкой — ее фотография; в жизни не видел такого восхитительного и прелестного лица.

Я в нее влюбился.

Похоже на меня. Тридцать шесть лет, иногда какие-то увлечения, случайные интрижки, имитация любви. Но ничего стоящего, ничего такого, что тянулось бы долго.

И вот теперь, дойдя до края, начинаю терять голову из-за женщины, умершей по крайней мере лет двадцать назад.

Отличное шоу, Кольер.

Это лицо меня преследует.

Я вернулся, чтобы вновь на него посмотреть. Стоял перед витриной так долго, что какой-то мужчина, периодически входивший в одну из служебных дверей поблизости и вскоре выходивший из нее, стал на меня с недоумением поглядывать: уж не пустил ли я здесь корни.

Элиза Маккенна. Прелестное имя. Прекрасное лицо.

До чего же мне хотелось бы сидеть в театре (как я узнал из музейной фотографии, он размещался в Бальном зале) и смотреть, как она играет на сцене. Уверен, она была великолепна.

Откуда мне знать? Может, она была бездарна. Нет, не может быть.

Мне кажется, я уже слышал ее имя раньше. Не играла ли она в «Питере Пэне»? Если это та женщина, о которой я думаю, она была превосходной актрисой.

И безусловно, очень красивой.

Нет, это больше чем красота. Меня преследует и завораживает выражение ее лица. Такое мягкое, искреннее, милое выражение. Хотелось бы мне ее встретить.

* * *

Лежу, уставившись в потолок, как влюбленный мальчишка. Я нашел женщину своей мечты.

Подходящее описание. Где еще, кроме грез, может она существовать?

Ну, а почему бы и нет? Я не встречал до сих пор женщину своей мечты. Что могут изменить какие-то три четверти столетия?

* * *

Не могу ничем заниматься — все мысли только об этом лице. Думаю об Элизе Маккенна и о том, какой она была.

Ведь я же собирался отправиться в Денвер и продолжать задуманную одиссею. Вместо этого лежу здесь как бревно, не в силах отделаться от ее образа. Я уже три раза спускался вниз. Явная попытка уйти от реальности. Обращаясь к прошлому, разум отказывается принимать действительность.

Но… О господи, я чувствую в этот момент, что со мной сыграли злую шутку. У меня нет желания себя жалеть, но — боже правый — бросить монетку, проехать более сотни миль до города, который никогда раньше не видел, по минутной прихоти съехать с автострады, пересечь реку по мосту, найти гостиницу, о существовании которой даже не догадывался, увидеть там фотографию женщины, умершей много лет назад, и впервые в жизни испытать любовь?

Как там Мэри всегда говорит? «Это уж слишком»?

Это в точности то, что я чувствую.

* * *

Пошел побродить по пляжу. Потом выпил в викторианской гостиной. Опять рассматривал снимок. Вернулся на пляж, уселся на песок и уставился на прибой.

Бесполезно. Не могу избавиться от этого чувства. Какими-то остатками здравого рассудка понимаю (да, понимаю), что пытаюсь уцепиться хоть за что-нибудь, пусть даже это и не реальная вещь. Этой «зацепкой» стала Элиза Маккенна.

Понять это невозможно. Чувство распускается во мне, становится наваждением. Когда я был в Историческом зале, мне пришлось собрать всю силу воли, чтобы не разбить стекло витрины и, схватив фотографию, не убежать.

Ого! Идея! Кое-что можно сделать. Ничего, что могло бы остановить безумие, ничего, что, в конечном счете, не усугубило бы ситуацию, но совершить конкретный поступок, вместо того чтобы в тоске слоняться вокруг.

Я поеду в местный книжный магазин или, скорее всего, в Сан-Диего и поищу какие-то книги о ней. Уверен, что найдется по меньшей мере две или три. В той программке ее называют знаменитой американской актрисой.

Я это сделаю! Найду все, что сумею, о моей давно потерянной любви. Потерянной? Ладно, ладно. О моей любви, которая так и не узнала, что стала моей любовью, потому что это произошло только после ее смерти. Интересно, где она похоронена? Я вздрогнул. У меня мороз пробежал по коже, когда я представил себе ее похороненной. Это лицо мертво? Невозможно.

Я помню, как во время учебы в колледже моя хозяйка (местная сектантка восьмидесяти семи лет из церкви «Христианской науки») ухаживала за старушкой девяноста шести лет, на которую работала в прошлом. Эта старая женщина, мисс Дженни, была полностью прикована к постели. Парализованная, глухая, слепая, мочившаяся под себя, она прозябала в болезни и старости. Мы с моим соседом по комнате — теперь мне за это стыдно — бывало, веселились, когда она звала слабым дрожащим голосом: «Мисс Ада! Я хочу встать!» Только эти слова, днем и ночью, доносились из уст женщины, которая никак не могла бы подняться.

Однажды, войдя в комнату мисс Ады, чтобы позвонить по телефону, я заметил фотографию прелестной молодой женщины в закрытом платье с длинными темными и блестящими волосами. То была мисс Дженни в молодости. Мной овладело странное замешательство. Ибо эта молодая женщина на снимке меня привлекала, и в то же время я слышал из соседней комнаты надтреснутый голос слепой, глухой и совершенно беспомощной старухи, которая говорила, что хочет встать. Это оказался момент какой-то леденящей амбивалентности, с которой в девятнадцать лет справиться было трудно.

Я и сейчас не могу с этим совладать.

* * *

Служитель сел в мою машину и поставил ее у входа в гостиницу.

Она стояла на парковке со вчерашнего вечера, но сейчас вид ее вызывает у меня странное чувство: она больше похожа на артефакт, чем на имущество. Сесть за руль кажется мне еще более странным. Вчера вечером у меня пропало это ощущение.

Заехал в несколько книжных магазинов в Коронадо — у них ничего нет. Мне сказали, что следует съездить в магазин Уоренброка в Сан-Диего. Слуга объяснил, как туда добраться: проехать по мосту, потом на север по автостраде, шестой выезд и доехать до Бродвея.

* * *

Я сейчас на мосту. Вижу впереди город, а у горизонта горы. У меня странное чувство: чем дальше отъезжаю от гостиницы, тем более отдаляюсь от Элизы Маккенна. Она принадлежит прошлому, как и гостиница. Это как святилище, в котором хранится прошлое.

* * *

Движение по автостраде умеренное. Впереди табличка «Лос-Анджелес». Меня пытаются ввести в заблуждение, будто он еще существует.

Впереди выезд на Шестую авеню.

* * *

Позже. На обратном пути с трудом держу себя в руках. Господи, до чего я нервничаю. Сан-Диего действительно меня утомил. Этот ритм, толпа, шум, мучительная пульсация в голове. Чувствую себя оцепеневшим, подавленным.

Слава богу, я легко нашел магазин, и, слава богу, он оказался мирным оазисом в пустыне настоящего. В других обстоятельствах я пробыл бы там несколько часов, плутая среди тысяч и тысяч томов — этого собрания чудес, размещенного на двух этажах плюс цокольный.

У меня был, однако, предмет поисков, и я хотел поскорее вернуться в гостиницу. Поэтому купил то, что попалось под руку, — боюсь, не слишком много. Продавец сказал, что, насколько ему известно, не существует отдельной книги об Элизе Маккенна. Полагаю, в те времена ее фигура не была такой уж значительной — ни для публики, ни для истории. Для меня же она значит очень много.

Замечаю в отдалении здание гостиницы, и мной овладевает страстное желание. Хотелось бы мне выразить это чувство возвращения домой.

Я вернулся, Элиза.

* * *

Сейчас я в своем номере; только что пробило три часа. Входя в гостиницу, я испытал невероятно острое ощущение. Оно неожиданно на меня нахлынуло, а не нарастало постепенно, как вчера. Я мгновенно оказался в его власти и, успокоенный, предался прошлому. Не могу это описать по-другому.

Как-то я прочитал статью об астральных путешествиях, какие совершает наше так называемое нематериальное тело (говорят, у человека оно есть) во время сна. То, что я испытал, на это похоже. Мне казалось, что, отправляясь в Сан-Диего, я оставил позади частичку себя, связанную с духом гостиницы, а другая моя часть была привязана к ней длинным и тонким, растягивающимся шнуром. Пока я находился в Сан-Диего, этот шнур растянулся, став совсем тонким и делая меня уязвимым для воздействия настоящего.

Потом, когда я вернулся, шнур начал укорачиваться и, утолщаясь, смог передать мне толику той утешительной атмосферы. Разглядев, как над деревьями в отдалении маячат очертания башенок отеля, я едва не закричал от радости. Едва! Я действительно закричал.

Вот я и вернулся, и покой снова обретен. Находясь в этом вневременном замке на песке, я почти наверняка никогда больше не поеду в Сан-Диего.

* * *

Снова пишу, слушая в наушниках Пятую симфонию Малера: Бернстайн[21] и оркестр Нью-Йоркской филармонии. Прекрасно; я люблю эту музыку.

Надо, однако, заняться книгами.

Первая написана Джоном Фрейзером и называется «Корифеи американского театра». Просматриваю предисловие на двух страницах.

Наверху на левой странице помещен ряд ее фотографий, с детских лет до старости. Я уже встревожен тем, как это очаровательное лицо стареет, если смотреть слева направо.

Во втором ряду три более крупные фотографии: на первой она совсем старая, на второй молодая, а третья фотография аналогична той, что находится в Историческом зале: это открытое восхитительное лицо, длинные, ниспадающие до плеч волосы — в таком виде она появилась в «Маленьком священнике».

В третьем ряду фотография, где она снята в прелестном костюме, с изящно сложенными на коленях руками; это из пьесы под названием «Куолити-стрит». Рядом ее снимок из «Питера Пэна» (так она в нем играла!) в чем-то вроде армейского маскировочного костюма, в шляпе с пером; она дует в такую же волынку, что и Пэн на том деревянном кресле внизу.

В нижнем ряду ее фотоснимки в других ролях: Орленок, Порция, Джульетта и, о господи, петух в «Шантеклере».

Всю соседнюю страницу занимает фотография: ее лицо в профиль. Мне она не нравится. Кроме того, мне не нравится ни одна из этих фотографий. Ни одна из них не обладает свойствами впервые увиденного мной снимка. И это рождает странное чувство. Будь та фотография похожа на одну из этих, я бы прошел мимо, ничего не почувствовав.

Я мог бы сейчас быть на пути в Денвер.

Перестань. Читай.

В кратком предисловии говорится, что она была одной из самых почитаемых актрис на американской сцене, в течение многих лет приманкой театральных касс. (Как же тогда получилось, что нет книги о ней?) Родилась в Солт-Лейк-Сити 11 ноября 1867 года; бросила школу в 14 лет, чтобы стать актрисой, работающей на полной ставке. В 1888-м приехала в Нью-Йорк с матерью и впервые выступила в «Казначее» вместе с Э. X. Саузерном[22]. Прежде чем стать звездой, в течение пяти лет была ведущей актрисой Джона Дрю[23]. Она была очень застенчивой и избегала светской жизни. Хрупкая от природы, она за всю карьеру ни разу не пропустила спектакля. Ни разу не была замужем и умерла в 1953 году.

Интересно, почему она никогда не была замужем?

* * *

Вторая книга: «История американской сцены в фотографиях» Мартина Элсуорта. Еще больше фотографий, и скомпонованы они не на нескольких страницах, а проходят через всю книгу, представляя ее роли в хронологическом порядке — от «Маленького бродяги» в 1878-м до «Венецианского купца» в 1931-м. Долгая карьера.

Вот ее снимок в роли Джульетты, когда она играла вместе с Уильямом Фавершемом[24]. Держу пари, она была великолепна.

* * *

Снова «Маленький священник». Начиная с премьеры в Нью-Йорке в сентябре 1896-го, этот спектакль, должно быть, игрался здесь впервые.

Боже мой, какой водопад волос! Они кажутся светлыми — не белокурыми, но и не золотисто-каштановыми. На плечах у нее накидка. Она смотрит прямо в камеру: на меня. Эти глаза.

* * *

Третья книга: «Бродвей» Пола О’Нила.

В ней рассказывается об ее импресарио, Уильяме Фосетте Робинсоне. Она в точности соответствовала его представлениям, его концепции (а также и концепции времени) о том, какой в идеале должна быть актриса. На десятилетия предвосхищая поклонение перед кинозвездами, она стала первой актрисой, представшей перед публикой в ореоле таинственности — ее никогда не видели на людях, о ней никогда не писали в прессе. У нее словно не было жизни вне сцены, она являла собой совершенный образчик изоляции.

О’Нил пишет, что Робинсон это одобрял. До 1897 года у них были разногласия, но начиная с этого года она полностью посвятила себя драматическому искусству.

О’Нил говорит, что она обладала магическим актерским даром. Даже в возрасте около сорока лет она могла сыграть девочку или маленького мальчика. Ее очарование, как писали критики, было каким-то божественным, искрящимся, светлым. О’Нил добавляет: «Эти качества не всегда можно разглядеть в ее фотоснимках».

Да будет так!

«Однако за этой бесхитростной внешностью скрывалась дисциплинированная исполнительница, в особенности после 1897 года, когда она впервые начала посвящать себя исключительно работе».

Тем не менее О’Нил замечает, что у нее не было природной актерской одаренности. В ранние годы игра на сцене ей не удавалась. После того как Робинсон стал ее импресарио, она работала над этим и добилась успеха. Публика со временем стала ее обожать, хотя критики считали, что «она очаровательна, по общему признанию, но ей недостает глубины».

Потом наступил 1897-й, когда критики, как и публика, заключили ее, как пишет О’Нил, в «нескончаемые объятия».

Барри инсценировал для нее свой роман «Маленький священник». Позже он написал для нее «Куолити-стрит», затем «Питера Пэна», потом «То, о чем знает каждая женщина» и наконец «Поцелуй для Золушки». Ее величайшим триумфом стал «Питер Пэн» (хотя любимым спектаклем всегда оставался «Маленький священник»). «Никогда не видел в театре подобного ажиотажа, — писал один критик. — Это была какая-то истерия. Ее поклонники буквально забрасывали сцену цветами». В ответ на что, добавляет О’Нил, она, затаив дыхание, произносила ту самую, известную всем речь перед занавесом: «Благодарю вас. Благодарю вас — за всех нас. Доброй ночи».

Несмотря на огромный успех, ее частная жизнь оставалась для всех тайной. Две-три ее близкие подруги не имели отношения к актерской профессии. Цитируются слова одной из ее коллег по театру: «На протяжении многих лет она была совершенно очаровательной и беззаботной. Потом, начиная с 1897 года, постепенно превратилась в чудаковатую женщину, пожелавшую остаться в одиночестве».

Хотелось бы мне знать почему.

Другая цитата; слова актера Нэта Гудвина: «Элиза Маккенна — хорошо известное имя. Это имя олицетворяет истинную добродетельную женственность. Находясь в зените славы, она соткала себе мантию и набросила ее на пьедестал, на котором стоит в одиночестве. И все же, глядя в эти желтовато-коричневые глаза, я недоумевал. Я заметил на этом обворожительном лице тонкие морщинки и вертикальные складочки между бровями. Ее кожа казалась мне суховатой, жесты — напряженными, а речь — отрывистой. Мне хотелось взять одну из этих изящных ручек в свои и сказать: «Маленькая женщина, боюсь, вы бессознательно отказываетесь от самого замечательного в жизни — от любви»».

И что я о ней знаю? То есть помимо того, что я в нее влюблен.

Что до 1897 года она была общительной, успешной, искусной в игре на сцене и конфликтовала со своим импресарио.

Что после 1897-го сделалась, во-первых, затворницей, во-вторых, истинной звездой и, в-третьих, стала полностью соответствовать представлению своего импресарио об истинной звезде.

Пьесой переходного периода, если можно так выразиться, стал «Маленький священник», впервые сыгранный в этом отеле примерно за год до премьеры в Нью-Йорке.

Что же произошло в этом году?

* * *

Краткие выдержки из последней книги, второго тома «Истории американского театра» В. А. Бентли.

«После 1896 года она очень быстро заслужила шумное одобрение критики. Правда, до этого, несмотря на успех и обожание публики, в ней не проявлялся по-настоящему выдающийся драматический талант. Позже не было ни одной роли, которая не была бы сыграна великолепно».

В книге упоминается о том, что символом этих перемен явилась ее Джульетта. Критики сдержанно приняли ее исполнение в 1893 году, а в 1899-м она получила всеобщее признание.

Несколько слов посвящено ее импресарио. «Будучи по природе человеком излишне напористым, Уильям Фосетт Робинсон не пользовался любовью окружающих. Не имея по-настоящему хорошего образования, он тем не менее во многих своих начинаниях проявил предприимчивость и дерзость».

Боже правый. Он нашел свою смерть на борту «Лузитании».

Интересно, любил ли он Элизу. Должно быть. Я почти ощущаю его чувство к ней. Малообразованный, возможно грубоватый, он за всю историю их отношений, вероятно, ни разу не говорил ей о своих чувствах, считая ее намного выше себя и прилагая немалые усилия для того, чтобы она оставалась недосягаемой, в том числе и для всякого другого.

Эта книга последняя.

* * *

Сидя у окна, снова диктую. Время близится к пяти, солнце заходит. Еще один день.

Чувствую внутри ужасное беспокойство, от которого никак не избавиться. Зачем я в это впутался? Она умерла. Лежит в могиле. Прах и тлен.

Но нет же!

Разговаривающие в соседней комнате люди вдруг умолкли. Должно быть, их напугал мой крик. Чарли, в соседней комнате сумасшедший, позвони портье.

Но… боже, о боже, ненавижу себя за эти слова. Она не умерла. Не та Элиза Маккенна, которую я люблю. Та Элиза Маккенна жива.

Лучше сейчас приляг, закрой глаза. Не волнуйся так, иначе ситуация выйдет у тебя из-под контроля.

* * *

Лежу в темноте, весь во власти ее тайны. Не стать ли мне детективом, пытаясь ее разгадать? Могу ли я стать детективом? Или все это пропало, скрылось в потоке времени?


Надо выбраться из этой комнаты.

* * *

Иду по коридору пятого этажа — узкий проход с низким потолком, лишь на несколько дюймов выше моей головы.

Ходила ли она когда-нибудь по этому коридору? Сомневаюсь: она была слишком знаменитой. Останавливалась на первом этаже, в номере с видом на океан. Большая комната со смежной гостиной.

Я остановился. Стою с закрытыми глазами, чувствуя, как проникаюсь атмосферой гостиницы.

Прошлое сейчас здесь; в этом нет сомнения.

Хотя не думаю, что здесь обитают привидения: слишком много постояльцев наполняет здание, не оставляя пространства духам.

С другой стороны, прошлое присутствует здесь подобно огромному совокупному призраку, невзирая на любые заклинания экзорцистов.

Стою на балконе пятого этажа, смотрю на звезды.

Для человеческого глаза звезды движутся очень медленно. Учитывая их относительное движение, в этот момент она и я могли наблюдать в сущности одну и ту же картину.

Она в 1896 году, я в 1971-м.

* * *

Сижу в Бальном зале. Недавно здесь проводилось какое-то мероприятие: сняты со столов скатерти, разбросаны повсюду стулья. Смотрю на сцену; если бы сейчас на ней играла Элиза Маккенна, она находилась бы менее чем в пятидесяти футах от меня.

Встаю и иду к сцене. Шесть огромных канделябров не зажжены. Свет лишь от настенных светильников в дальнем конце помещения. Шаги мои по паркетному полу беззвучны.


И вот я стою на сцене. Интересно, изменились ли с тех пор ее размеры и форма? Полагаю, да. Пусть даже и так, но в какой-то момент представления «Маленького священника» Элиза должна была пройти по этому самому месту. Может быть, здесь она замедлила Шаг или даже остановилась.

Наука учит нас, что ничто не исчезает бесследно, в таком случае здесь реально должна была остаться какая-то ее частичка. Некая сущность, сгенерированная ею во время спектакля. Здесь. Сейчас. На этом месте. Она присутствует здесь вместе со мной.

Элиза.


Почему меня так тянет к ней и что мне с этим делать? Я не мальчик. Мальчик мог бы кричать: «Я тебя люблю!», вздыхать, стонать, закатывать глаза, в открытую наслаждаться этим катарсисом. Я так не могу. Испытывая это чувство, я одновременно осознаю его абсурдность.

Хотел бы я снова стать мальчиком — не задающим вопросы, не испытывающим потребности в том, чтобы анализировать каждый момент. У меня было подобное ощущение, когда я впервые увидел ее фотоснимок: меня переполнили эмоции. Теперь сюда вторглась реальность. Меня словно одновременно тянут в разные стороны — страсть и разум. В такие моменты я ненавижу мозг. Он всегда воздвигает больше барьеров, чем может опрокинуть.

* * *

Пишу, сидя на кровати и снова в наушниках; на этот раз Шестая симфония. Ее мрачный настрой созвучен моему собственному.

К тому времени, как я проголодался, Малый коронный зал закрылся. Итак, я купил пакет жареной картошки, немного вяленой говядины, маленькую бутылку «Матеуса"[25] и содовой. Жую, запивая коктейлем из «Матеуса»; лед заказал себе в номер. Не могу сказать, что это шумное жевание на пользу Малеру.

Снова просматриваю книги, выискивая что-то новое.

Однако ничего больше нет. Я разочарован. О ней должно быть написано что-то еще. Но где мне это найти?


Боже правый, Кольер. Ты с каждым днем тупеешь. Слышал когда-нибудь о публичной библиотеке? Бедная Элиза. В тебя влюбился идиот.

16 НОЯБРЯ 1971 ГОДА

Только что вернулся из центральной библиотеки Сан-Диего. Оказалось, что она находится примерно в квартале от книжного магазина, в котором я был вчера. Я приехал туда к открытию.

Встал я в пять утра и три часа бродил по пляжу, пытаясь избавиться от головной боли. К половине девятого меня отпустило, и я выпил чашку кофе и съел тост. Служитель перегнал мою машину и дал мне инструкции, и я отправился в библиотеку.

Поначалу я подумал, что мне не повезло. Молодая девушка за стойкой сказала, что мне не разрешат взять книги с собой по лос-анджелесской карточке. Я понимал, что вряд ли смогу провести в читальном зале целый день — и уже начал нервничать. Но более мудрая начальница разрешила проблему. Забрав мое удостоверение личности и бирку от ключа к номеру, она разрешила выписать мне временную карточку и взять книги на дом. Я едва не расцеловал ее.

Через двадцать минут я вышел, возблагодарив Бога за существование каталожных систем. Поспешил домой и, подъезжая к Коронадо, испытал уже знакомое чувство: словно этот большой белый деревянный дворец стал моим домом. Передал машину слуге и погрузился в тихую гостиничную атмосферу. Пришлось сесть в патио и, закрыв глаза, дать этому снова перетечь в мои вены. Патио — подходящее для этого место, нечто вроде сердца отеля. Там я оказался в окружении прошлого. Меня наполнило чувство покоя. Глубоко вздохнув, я открыл глаза, встал и направился к лифту. Поднявшись на пятый этаж, я вошел в номер, прижимая к себе книги.

* * *

Вот книга под названием «Элиза Маккенна: подробная биография», автор Глэдис Робертс. Хочу оставить ее напоследок, ибо, несмотря на то что сейчас предвкушаю этот момент, знаю: как только окончу чтение биографии, все исчезнет, а мне бы хотелось, насколько возможно, продлить удовольствие.

Пишу и слушаю Четвертую симфонию, самую легкую, не требующую много внимания. Хочу сконцентрироваться на ней.

Первая книга написана Джоном Дрю, называется «Мои годы на сцене».

Он пишет, что при первой встрече с ней его поразила ее чрезмерная хрупкость. Как я заключил из увиденных фотографий, в те годы в моде были упитанные женщины. И все же он повторяет то, о чем я уже читал: она не пропустила ни одного спектакля.

* * *

Поначалу в пьесах вместе с ней появлялась ее мать — играя мадам Бергома, мать Сюзанны Блонде в «Бале-маскараде»; госпожу Оссиан, мать Мириам в «Бабочках». Пишут, что с последней из двух пьес они ездили в Калифорнию. Полагаю, актерские труппы регулярно гастролировали на Западном побережье.

* * *

Хотя я записал почти все, у меня остается впечатление, что на пути к биографии я слишком быстро пробежал эту книгу — подобно тому как изголодавшийся человек не в состоянии насытиться закусками в ожидании основного блюда.

Постараюсь снизить темп.

* * *

Следующая книга — «Известные актеры и актрисы», изданная в 1903 году. Глава начинается словами: «Элиза Маккенна продает древесину, свиней и птицу», и далее утверждается, что, помимо сцены, больше всего на свете ее волнует ферма в Ронконкоме на Лонг-Айленде. Не будь она актрисой, продолжает автор, стала бы фермершей. Любой момент, который могла урвать у театра, она проводила в уединении на своей ферме в двести акров, куда ее увозил личный железнодорожный вагон. «Там она могла бродить на свободе, вдали от любопытных взоров».

Всегда эта изолированность.

И еще на эту тему. «О ее личной жизни известно меньше, чем о любой другой популярной актрисе. Для большинства людей знакомство с ней не идет дальше рампы. Для защиты своей частной жизни она отдала в руки своего импресарио все, относящееся к публикации. Если к ней обращался журналист с просьбой об интервью, она отсылала его к мистеру Робинсону, который прямо заявлял: «Нет», повинуясь отчасти ее стремлению к уединенности, отчасти своей четкой политике, принятой им около десяти лет назад, как только он сделался ее импресарио».

А это подтверждает мое мнение о нем.

* * *

Вот противоречие. Полагаю, анализ всегда их выявляет. «Она ни разу не пропустила спектакля по болезни и всегда выступала в роли, указанной в афише, за исключением одного случая в 1896 году, когда поезд, на котором она вместе с труппой ехала из Сан-Диего в Денвер, задержался из-за бурана».

Снова 1896 год.

* * *

Вот ее прелестный снимок. На ней черное пальто, черные перчатки и черный галстук-бабочка. Длинные волосы забраны наверх гребнями, а скрещенные руки лежат наверху декоративной колонки. Она выглядит восхитительно, и я снова влюбляюсь в нее, испытывая то же ощущение, что и в момент, когда впервые увидел эту фотографию в Историческом зале. У человека, увлеченного исследованиями, эмоции отходят на второй план. Но вот я увидел этот снимок, и эмоции ожили. Может быть, это безумие, может, все это нереально, но я влюблен в Элизу Маккенна.

И не думаю, что это скоро кончится.

* * *

Последняя — и выразительная — цитата.

«У мисс Маккенна в 1898 году был один поклонник, сильно ею увлеченный и уделявший ей много внимания. Каждый вечер он сопровождал ее вместе с матерью в театр и провожал домой. Проходило время, и однажды миссис Маккенна воспользовалась удобным случаем, чтобы сказать ему: «Будет только справедливо, если я скажу, что вы теряете время понапрасну. Элиза никогда не выйдет замуж. Она слишком предана искусству и даже не помышляет о подобном»».

Почему я не должен этому верить? Но все же не верю. Думаю, просто в ответ на слова Нэта Гудвина.

Это и есть разгадка тайны Элизы Маккенна?

* * *

Я снова вздрагиваю. Так быстро подошел к последней книге. Еще один прием пищи для ума, и затем — голодание.

Эта перспектива меня пугает.

Теперь никакого Малера. Хочу полностью сосредоточиться на этой книге, ее биографии.

На фронтисписе снимок, сделанный в 1909 году. Словно ее снимали во время спиритического сеанса: в камеру смотрит молодая женщина из другого мира. На первый взгляд кажется, что она улыбается. Потом замечаешь, что в глазах ее грусть, может быть, даже боль.

И снова приходит на ум наблюдение Нэта Гудвина.

* * *

«Не было на свете актрисы, — пишет автор в первых строчках этой книги, — более непостижимой по характеру, чем Элиза Маккенна».

Согласен.

Вот первое подробное описание ее внешности: «Грациозная фигурка, золотисто-каштановые волосы, глубоко посаженные серо-зеленые глаза и изящные высокие скулы».

* * *

Выдержка из первой значительной рецензии на ее игру, напечатанной в 1890-м: «Элиза Маккенна не более чем хорошенькая субретка, каких часто встретишь на вечернем променаде, — прелестный, нежный цветок на древе драматического искусства».

Не пропускай так много! Диктуй каждый относящийся к делу факт. Это последняя книга, Кольер!


О боже, люди в соседней комнате опять умолкли.

* * *

Рецензии на сыгранные ею спектакли. Прочту потом.

* * *

Любопытный, нет, поразительный факт.

В 1924 году она сожгла свои записи, дневники, переписку — все, что когда-либо написала. Приказала вырыть на ферме в Ронкомкоме глубокую яму, бросить в нее все бумаги, облить керосином и поджечь.

Все, что осталось, — фрагмент странички, улетевшие из костра. Его нашел один работник, сохранил, а позже передал Глэдис Робертс, которая приводит его в этой книге.

«(Л)юбовь моя, где ты сейчас?

(Откуда ты ко мне приш (ла)?

(К)уда теперь пропала?»

Было ли это ее любимое стихотворение? Стихотворение, написанное ею самой? Если верно первое, то почему оно ей нравилось? Если второе, то зачем она его написала? В любом случае слова ее матери тому мужчине кажутся лживыми.

Тайна становится все более непроницаемой. Под каждым снятым слоем обнаруживается следующий.

Где же сердцевина?

* * *

Рецензия на ее Джульетту в постановке 1893 года.

«Мисс Маккенна не следует ни удивляться, ни обижаться на то, что этот опыт выявил ее природную неспособность играть трагических героинь Шекспира».

Как ее это, должно быть, задело. Как я пожалел, что не смогу вмазать по носу этому чертову рецензенту.

Интересное высказывание, относящееся к ее поездке в Египет с Глэдис Робертс в 1904-м. Стоя в сумерках в пустыне рядом с пирамидами, она сказала: «Такое ощущение, что здесь нет ничего, кроме времени».

Она, наверное, чувствовала то же самое, что и я в этом отеле.

* * *

Упоминаются и композиторы, которые ей нравились. Григ, Дебюсси, Шопен, Брамс, Бетховен… Боже мой. Ее любимым композитором был Малер.

* * *

Сейчас я слушаю Девятую симфонию Малера: Бруно Вальтер[26] и оркестр Нью-Йоркской филармонии.

Я согласен с Альбаном Бергом[27]. На конверте от пластинки приведены его слова (сказанные после ознакомления с нотами) о том, что это «самая божественная вещь из написанных Малером». А Вальтер писал: «Эта симфония вдохновлена сильным духовным потрясением — ощущением ухода». О первой части он писал, что она «парит в атмосфере преображения».

Как это близко к тому, что я чувствую.


Но пора вернуться к книге.

* * *

Неожиданная награда — несколько страниц с фотографиями.

На одну из них я смотрю уже пятнадцать минут. Этот снимок говорит мне о ней больше, чем любой другой. Он был сделан в январе 1897 года. Она сидит на массивном темном стуле. На ней белая блузка с закрытым горлом и кружевным гофрированным передом, а также жакет в рубчик. Волосы забраны наверх гребнями или шпильками, руки сложены на коленях. Она смотрит прямо в объектив. На ее лице тоска.

* * *

Боже мой, эти глаза! Они какие-то потерянные. Эти губы. Улыбнутся ли они опять? Никогда не видел на лице человека такой печали, такого безысходного отчаяния.

Фотография была сделана через два месяца после того, как она останавливалась в этой гостинице.


Не могу отвести глаз от ее лица. Лица женщины, перенесшей какое-то ужасное испытание. Ее совершенно покинули душевные силы. Она опустошена.

Если бы я мог быть рядом, взять ее за руку и сказать, чтобы она не печалилась так!


У меня сильно колотится сердце. Пока я смотрел на ее лицо, кто-то пытался открыть дверь моей комнаты, и я вдруг подумал, что это она.


Я схожу с ума.

* * *

Иду дальше, нервы почти успокоились.

Другие ее фотоснимки. Из сыгранных ею пьес: «Двенадцатая ночь», «Жанна д’Арк», «Легенда о Леоноре». Присуждение почетного звания магистра искусств в Юнион-колледже. В Голливуде, в 1908-м.

* * *

«Иногда я думаю, что настоящее удовлетворение в жизни получаешь, только когда терпишь неудачу в стремлении сделать все возможное».

Не похоже на слова счастливой женщины.

Ее щедрость. Кассовые квитанции гонораров от ее спектаклей: она посылала эти деньги в Сан-Франциско после землетрясения, в Дейтон, штат Огайо, после наводнения 1913 года. Бесплатные дневные спектакли для военнослужащих во время Первой мировой войны и работа волонтером в армейских лагерях и госпиталях.

* * *

Еще одно противоречие.

«Единственный случай, когда она не смогла участвовать в спектакле, касался представления «Маленького священника» в отеле «Дель Коронадо» в Калифорнии».

Однако она не попала в буран. Возможно, труппа и попала, но ее с ними не было. Она осталась в гостинице. С ней не было ни матери, ни импресарио.

В этом есть что-то необычное: она никогда так раньше не поступала. Как следует из слов автора (весьма сдержанных), ее поведение явилось для всех неожиданностью. «Вернусь к этому позже», — пишет Глэдис Робертс. Что это значит? Еще одна тайна?

Рассказ продолжается: «Спектакль, пробные прогоны которого шли на Западном побережье, больше не ставился, и какое-то время казалось, что он может быть снят совсем».

Десять месяцев спустя он был показан в Нью-Йорке.

За этот промежуток никто не видел Элизу Маккенна. Она вела уединенную жизнь на ферме, часто прогуливаясь по своим землям.

Почему?

* * *

Ее любимым вином было неохлажденное бордо. Выпью немного. Тогда я смогу слушать ее любимого композитора и пить ее любимое вино — здесь, в том самом месте, где была она.

* * *

Еще один аспект этой тайны.

«До постановки «Маленького священника» в Нью-Йорке ее игра доставляла большое удовольствие, но с того дня в ее спектаклях появились не поддающиеся объяснению глубина и одухотворенность».

Пожалуй, вернусь к тем рецензиям.

* * *

Комментарии к ее игре до 1896 года.

«Чарующая утонченность. Благородная сдержанность. Неподдельная искренность. Особое обаяние. Прекрасная дикция. Она умна, понятлива и многообещающа».

И после:

«Маленький священник»: «В игре мисс Маккенна появилась новая живость, новая теплота, яркая эмоциональность».

«Орленок»: «Затмевает Сару Бернар, подобно тому как звезды затмевают луну».

«Куолити-стрит»: «Играла с неподражаемым изяществом и воодушевлением, оспаривать которые невозможно».

«Питер Пэн»: «Ее игра — это выражение жизненной силы в самом ее простодушном и прекрасном виде».

«На большой палец»: «Актриса изображает муки отчаяния, полной неприкаянности и опустошенности, терзающие сердце никем не любимой, непривлекательной женщины. Кульминация неподдельного чувства».

«Ромео и Джульетта»: «Какое отличие от ее первого исполнения этой роли. В высшей степени эмоционально и трогательно в передаче трагедийной стороны. Невероятная острота. Чувство эмоциональной потери передано с прекрасной убедительностью и пониманием. Самая привлекательная, самая живая и самая убедительная Джульетта из тех, что мы видели».

«То, о чем знает каждая женщина»: «Ее лучшее исполнение было отмечено в сценах, где изображались скрытая душевная борьба и философский настрой ее смиренного мученичества».

«Легенда о Леоноре»: «Необычайно притягательное исполнение мисс Маккенна, никогда прежде не изображавшей подлинную женственность и нежность такими тонкими штрихами и с таким богатством оттенков».

«Поцелуй для Золушки»: «Мисс Маккенна настолько бесстрашна и трогательна, что едва не разбивает вам сердце». (Эти слова написал не кто иной, как сам Александр Вулкотт[28].)

«Жанна д’Арк»: «Триумф ее карьеры. Ее искусство создания образов можно сравнить с полностью ограненным и отделанным бриллиантом».

* * *

Когда именно произошла эта перемена?

Ничего не могу с собой поделать, но мне кажется, что во время ее пребывания в этой гостинице.

Что же все-таки случилось?

Прямо сейчас можно было бы воспользоваться помощью Шерлока Холмса, Арсена Люпена и Эллери Квина.

Я вновь рассматриваю эту фотографию.

Что же оставило на ее лице отпечаток безысходной покорности?

* * *

Возможно, в этой главе есть ответ. Скоро я закончу книгу. Солнце снова садится. Тают мои надежды. Когда я дочитаю книгу до конца, что со мной будет?

«Ее близкие друзья всегда говорили, что сцена — это ее жизнь. Любовь не для нее. И все же однажды, в какой-то момент, никогда больше не повторявшийся, она неосторожно намекнула мне, что у нее кто-то был. Когда она об этом говорила, я заметила в ее глазах отблеск боли, чего прежде не бывало. Не рассказывая ничего в подробностях, она называла это «мой скандал в Коронадо»».

Так это действительно здесь произошло!

* * *

Последняя глава посвящена ее смерти. Чувствую, как на меня наваливается какая-то тяжесть.

Цитата: «Она умерла от сердечного приступа в октябре 1953 года, после…»


«…после посещения вечеринки в Стивенс-колледже города Колумбия, штат Миссури, где она в течение нескольких лет преподавала драматическое искусство».


Мы оба, она и я, были в одном и том же месте. И в одно и то же время.


Почему у меня такое странное чувство?


Приводятся ее предсмертные слова. Никто и никогда, замечает автор, не мог понять их смысл. «Любовь, моя услада».

Что мне это напоминает?


Гимн церкви «Христианской науки». Правда, слова там такие: «Нам жизнь покажется усладой, лишь при встрече и разлуке услышать сердцем сердце надо».

Боже правый.


Думаю, я был на той вечеринке.


Думаю, я ее видел.


Мне трудно дышать. В висках и запястьях сильное пульсирование. Голова тяжелеет.

Неужели это действительно случилось?


Да, я там был. Я знаю. Это было после спектакля в Стивенсе. Мы с моей девушкой пошли на вечеринку для актеров.

Припоминаю ее слова… Не могу вспомнить ее лица или имени, но слова помню…

«Ричард, у тебя появилась поклонница».

Оглядев комнату, я увидел сидящую на диване вместе с девушками пожилую женщину.


Она смотрела на меня.


О господи, этого не может быть.


Почему эта женщина тогда смотрела на меня?


Словно меня знала.


Почему?


Был ли это тот самый вечер, когда умерла Элиза Маккенна?


Была ли та старая женщина Элизой? Я вновь смотрю на фотоснимок.


Элиза. О господи, Элиза.


Неужели это я вызвал такое выражение на твоем лице?

* * *

В моей комнате темно.


Я не двигаюсь уже несколько часов.


Просто лежу, уставившись в потолок. Скоро меня увезут отсюда на каталке.


Зачем я это сказал?


Такие вещи невозможны.


То есть у меня восприимчивый ум и все такое, но…


… это?

Ладно, она посмотрела на меня так, словно знала. Просто я ей кого-то напомнил. Того мужчину, которого она здесь узнала.


Вот и все.


Тогда почему из всех городов страны и штата я оказался здесь? Без всякого плана. По одному только капризу. Просто подбросил монетку, господи ты боже!


Почему в ноябре?


Почему на той самой неделе, когда здесь была она? Зачем я спустился вниз по лестнице? Почему увидел ту фотографию? Почему она меня так сильно тронула? Почему я влюбился в эту женщину, начал о ней читать? Совпадение?

Не могу в это поверить.


Точнее, не хочу верить в это.


Неужели это был я?

* * *

Похоже, голова у меня вот-вот лопнет. Я так долго об этом думаю, что теперь чувствую слабость.

Факт: она приехала сюда с труппой.

Факт: она осталась здесь после их отъезда.

Факт: после этого она не выступала десять месяцев.

Факт: она уехала на ферму.

Факт: она стала выглядеть совершенно по-другому.

Факт: вернувшись к работе, она совершенно изменилась как актриса и как личность.

Факт: она так и не вышла замуж.


Откуда ты ко мне пришла?


Откуда?

* * *

Два часа ночи. Не могу заснуть; сознание никак не отключается. Не в силах избавиться от этой мысли. Она разрастается все больше.

Если такое в принципе возможно, разве не может это произойти в подобном месте? Потому что путешествие уже частично состоялось. Я почувствовал внутри себя присутствие прошлого.

Но могу ли я полностью его восстановить?


Можно, пожалуй, включить свет.

Смотрю на фотографию; я вырезал ее из книги. Меня осудят за порчу общественного имущества. Правда, скоро день Страшного суда.


Лежу здесь… в этой тускло освещенной комнате… в этой гостинице… вдали звуки прибоя… передо мной ее фотография… в ее устремленных на меня глазах бесконечная печаль…

… верю, что это возможно.


Так или иначе.

17 НОЯБРЯ 1971 ГОДА

Шесть часов двадцать одна минута. Опять сильная головная боль. С трудом открываю глаза.

Слушаю вновь и вновь то, что говорил прошлой ночью. Слушаю в холодном свете наступающего дня.


Должно быть, я был не в себе.

* * *

Одиннадцать часов сорок шесть минут. Официант только что принес мне континентальный завтрак: кофе, апельсиновый сок, булочку с черникой, масло и джем. И вот я сижу с тяжелой головой, ем и пью, словно я нормальный, а не псих.

Странно то, что сейчас, когда прошла сильная боль и я сижу за письменным столом, глядя на освещенную неярким солнцем узкую полоску пляжа и голубые океанские волны, набегающие белой пеной на серый песок, сейчас, когда можно ожидать, что это наваждение рассеется при свете дня, оно почему-то сохраняется — почему, не знаю.

Хочу еще раз подчеркнуть, что в том самом холодном свете дня все несбыточные мечты рассеиваются. Вернуться назад во времени? Ты совсем свихнулся? И все же меня поддерживает какое-то необъяснимое убеждение. Не могу уразуметь, как вообще такая мысль может иметь смысл, но для меня она полна смысла.

Основания для моей растущей уверенности? Весьма зыбкие. И все же этот момент становится более значительным каждый раз, как я о нем думаю: то, что она смотрела на меня так, словно знала раньше, и что в ту самую ночь она умерла от сердечного приступа.

Неожиданная мысль.

Почему она со мной не заговорила?


Не будь смешным. Как бы она это сделала? В свои восемьдесят с лишним лет заговорить с двадцатилетним мальчиком о любви, которая могла быть между ними пятьдесят семь лет назад?

Будь я на ее месте, сделал бы то же самое — промолчал, а потом умер бы.


Другая мысль.

Мысль, к которой привыкнуть еще труднее.

Если я действительно все это совершил, то не будет ли милосерднее не возвращаться? Тогда ее жизнь спокойно продолжалась бы. Она могла бы и не достичь высот в драматическом искусстве, но, по крайней мере…


Я поневоле рассмеялся.

Вот я тут сижу и ничтоже сумняшеся рассуждаю о том, как изменить историю.


И вот еще мысль.

Мысли приходят ко мне одна за другой.

Я прочитал эти книги. Многие из них были напечатаны несколько десятилетий, даже целое поколение назад.

То, что случилось с ней, уже случилось.

Поэтому у меня нет выбора.

Я должен вернуться назад.


И снова я не удержался от смеха. Произнося эти слова, я смеюсь. Но это не так уж смешно — так обычно смеются над глупостью.


Так, решено, давайте детально рассмотрим эту проблему.

Не важно, чего я хочу, что чувствую или на что считаю себя способным — мой разум и мое тело, каждая моя клеточка знает, что сейчас 1971 год.

Как мне освободиться от этих ограничений?

Не пытайся смутить меня фактами, Кольер. По крайней мере, не такими фактами, которые доказывают невозможность всего этого. Чем мне следует забивать себе голову, так это фактами, доказывающими, что подобное возможно.


Но где мне найти такие факты?

* * *

Еще одна краткая поездка в Сан-Диего. На этот раз никаких особых ощущений не возникло. Должно быть, сказалось воздействие отеля — прикрываюсь им, как доспехами.

Снова поехал в магазин Уоренброка. Сразу же повезло. Дж. Б. Пристли собрал материал и написал огромную книгу по теме «Человек и время». Ожидаю многое почерпнуть из нее.

Купил также бутылку красного бордо. И рамку для фотографии. Прелестная вещица. Похоже на состаренное золото с овальным вырезом в паспарту. Я называю это паспарту, но, похоже, оно тоже сделано из золота, с изящными завитками, обрамляющими ее голову наподобие золотой виноградной лозы. Теперь Элиза выглядит подобающим образом. Не запрессована в книгу, словно принадлежит истории. Ее лицо в рамке на прикроватной тумбочке.

Живая. Моя живая любовь.

Единственное, что все еще меня беспокоит, — это мысль о том, что именно я буду виновником этого трагического взгляда на ее лице.


Не стану сейчас об этом думать: еще успею. Приму душ, потом усядусь на постели, и в голове у меня будет звучать ее любимая музыка, а в горло потечет ее любимое вино. Тогда я и начну постигать время, которое собираюсь перехитрить.

И все это здесь. В этой гостинице. Именно в этом месте, как раз в тот момент, когда я произношу эти слова, дышит и движется Элиза Маккенна, отделенная от меня расстоянием в семьдесят пять лет.

* * *

(Ричард провел много времени за переписыванием и анализом книги Пристли. Таким образом, именно эту часть его рукописи я подверг наибольшим сокращениям, поскольку эта тема сильно замедляла его повествование, хотя и представлялась ему захватывающей.)

* * *

Первая глава посвящена устройствам измерения времени. Не понимаю, каким образом это могло бы мне пригодиться, но все-таки собираюсь изучить материал, делая записи, как привык в колледже.

Вот так надо этим заниматься. Прохожу курс изучения времени.


Глава вторая: «Символы и метафизика времени».

Движущаяся вода, пишет Пристли, всегда являлась для человека излюбленным символом времени. «Время, как неудержимый поток, уносит прочь всех своих детей».

Умом понимаешь неточность этого сравнения, ибо у потока есть берега. Поэтому мы вынуждены рассматривать то, что стоит неподвижно, пока течет время. И где мы находимся? На берегах или в воде?

* * *

Глава третья: «Время в понимании ученых».

«Время не существует отдельно от порядка вещей, посредством которого мы его измеряем». Так сказал Эйнштейн.

В этом «загадочном царстве», как называет его Пристли, нет такого места, где можно было бы найти окончательную формулировку пространства и времени.

Густав Штромберг[29] утверждает, что существует пятимерная вселенная, содержащая в себе четырехмерный пространственно-временной мир физики. Он называет ее «областью вечности», лежащей за пределами пространства и времени в их физическом смысле. В этой области настоящее, прошлое и будущее лишены смысла.

Есть только единство существования.

* * *

Глава четвертая: «Время в литературе и театре».

Допустим, человек родился в 1900 году, пишет Пристли. Если 1890 год еще где-то существует, значит, человек может туда попасть. Но он сможет сделать это только в качестве наблюдателя, поскольку 1890-й в совокупности с его физическим присутствием не будет уже оставаться тем 1890-м, каким он был.

Если бы он захотел не просто понаблюдать за 1890 годом со стороны, а почувствовать этот год как живой участник событий, то ему пришлось бы воспользоваться вневременной частью своего сознания, чтобы проникнуть в сознание какого-либо человека, живущего в 1890-м.

Пристли утверждает, что усиливает это ограничение не само путешествие, а пункт назначения. Человек, родившийся в 1900-м и умерший в 1970-м, является пленником этих семидесяти лет хронологического времени. Поэтому в физическом смысле он не может быть частью любого другого хронологического времени, будь то 1890-й или 2190-й.

Это меня тревожит. Надо все обдумать.

Нет, ко мне это не относится. Потому что я уже там был.

1896 год без моего физического присутствия не будет больше тем годом, каким был. Поэтому я должен вернуться.

* * *

Часть вторая: «Представления о времени».

Я читаю и делаю записи уже несколько часов. Рука ноет, глаза устали, чувствую, что начинается приступ головной боли.

Но остановиться не могу. Я должен изучить все, что в моих силах, чтобы отыскать путь назад, к ней. Необходимое условие — желание. Но должна быть некая техника, некий метод. Мне еще предстоит это найти.

И я найду, Элиза.

* * *

Мир древнего человека, пишет Пристли, поддерживался не хронологическим порядком, а «Великим временем», «временем вечного сна», когда прошлое, настоящее и будущее являлись частью «Вечного мгновения».

Похоже на «область вечности» Штромберга. Напоминает также теорию Ньютона об абсолютном времени, которое «течет одинаково безотносительно к любым внешним событиям». Наука развенчала эту теорию, но, возможно, он был прав.

Эта идея о «Великом времени» во многих отношениях не дает нам покоя, продолжает Пристли, направляя наше сознание и наши действия. Человек постоянно думает о том, чтобы «вернуться назад», уйти от бремени мира, укрыться в месте, которое остается неизменным, где вечно играют мальчики-мужчины.

Может быть, в этой «области вечности» существуют наши истинные сущности — наши важнейшие сущности, и осознанию этого мешают наши физические чувства.

Окончательным избавлением от этих ограничений станет смерть — однако избавление возможно и до смерти. Секрет должен состоять в уходе от ограничений окружения. Мы не в состоянии сделать это в физическом смысле, поэтому должны совершить мысленно, посредством того, что Пристли называет «вневременной частью» нашего сознания.

Короче говоря, к этой жизни меня пригвождает осознание настоящего.

* * *

Морис Николь[30] говорит, что вся история — это Жизнь в настоящем. Мы не можем наслаждаться единственной вспышкой жизни в необъятной мертвой пустыне. Мы, напротив, существуем в одной точке «пространного развития живых людей, продолжающих думать и чувствовать, но невидимых для нас».

Мне надлежит только занять выгодное положение, из которого я смогу увидеть всю процессию и затем добраться до нужной мне точки.

Заключительная глава. После нее я буду предоставлен сам себе.

Пристли пишет о трех временах. Он называет их «время 1», «время 2» и «время 3».

«Время 1» — это то время, когда мы рождаемся, стареем и умираем. Реальное время целесообразной жизни, время жизни разума и тела.

Во «времени 2» все не так просто. В его границах сосуществуют прошлое, настоящее и будущее. Его законы не определяются часами и календарями. Войдя в него, мы оказываемся в стороне от хронологического времени, воспринимая его скорее как неизменное единство, а не движущуюся совокупность моментов.

«Время 3» — это та область, где существует «энергия для соединения или разобщения вероятного и фактического».

«Время 2» может быть жизнью после смерти, утверждает Пристли, «время 3» — вечностью.

* * *

Во что я сейчас верю?

Где-то по-прежнему существует прошлое как часть «времени 2».

Чтобы его достичь, я должен каким-то образом извлечь свое сознание из «времени 1».

Или это мое подсознание? Мой «тюремщик»? Внутреннее ограничение жизненного срока?

Если так, то передо мной стоит конкретная задача. С помощью принципов психокибернетики я смогу перепрограммировать себя, чтобы поверить, будто я существую не в 1971-м, а в 1896-м.

Мне поможет эта гостиница, потому что в ее стенах сохранилось многое от 1896 года.

Место безупречное, метод логичный.


Получится! Знаю, что получится!

* * *

За этой книгой я провел много часов. Уверен, полезных часов. И все же как странно, что по временам я совершенно забывал причину, побудившую меня изучать эту книгу.

Но сейчас я беру со столика фотографию и снова смотрю на прекрасное лицо.

Моя милая Элиза.


Моя любовь.


Скоро я буду с тобой. Клянусь тебе.

* * *

Только что заказал ужин в номер. Суп, жареное мясо молодого барашка. Салат. Большой десерт. Кофе. И допью бордо.

Лежу, просматриваю ее биографию. Все прочитанное просачивается в мое подсознание, изменяя его. Завтра начну концентрироваться на том, чтобы изменить его полностью.

Только что натолкнулся на интересную вещь. В конце книги не замеченная мной раньше страничка. Перечень книг, которые она читала.

Среди них «Эксперимент со временем» Джона Уильяма Данна.

Должно быть, Элиза прочитала ее после 1896 года, потому что тогда книга еще не вышла в печать.

Интересно, зачем она ее читала.

* * *

Семь часов девятнадцать минут. Только что поел. Желудок полон. Я доволен.

Лежу и думаю о Бобе.

Он всегда был так добр ко мне. Так внимателен.

Не очень-то хорошо с моей стороны было просто оставить записку и исчезнуть. Знаю, что он за меня тревожится. Почему я не подумал об этом раньше?

Почему же я сразу ему не позвонил, не дал знать, что со мной все в порядке? Может, он там с ума сходит, звонит в полицию, проверяет все больницы.

Лучше уж сообщить ему, что со мной все в порядке, прежде чем я отправлюсь действительно далеко.

* * *

Мэри?


Да.


О… не так далеко.


Конечно. У меня все хорошо. Боб дома?


Привет, Боб.


Ну, я… как только… сообщу тебе, если…


Это личное, Боб. Не имеет отношения к…


Мне надо было, Боб. Я думал, что все объяснил в записке.


Понимаешь, все дело в этом, правда. Собираюсь путешествовать.


Куда угодно. То есть…


Я в порядке, Боб. Я…


Просто не хочу тебе рассказывать. Попробуй понять. Со мной все в порядке. Всего лишь хочу сделать это по-своему.


Послушай, мне хорошо. Я позвонил, чтобы тебе об этом сказать. Чтобы ты не волновался.


Ну и не надо. В этом нет необходимости. У меня все хорошо.


Да. Не могу сказать почему. Я так решил.


Нет, Боб. Ничего. Если мне что-то понадобится, я дам тебе знать.


Не слишком далеко. Послушай, мне надо…


Нет, Боб, не могу. Не хочу…


Потому что я…


Позволь мне сделать это по-своему. Прошу тебя.


Боб, ради бога!

* * *

Я смотрю на Кэрол Бернетт.[31]


Она смешная.


И Харви Корман[32] тоже.


Забавно.


Люди, хотите знать, зачем я на них смотрю? Вам не слышно, что я говорю, но все же я скажу. Почему я смотрю на Кэрол Бернетт, вместо того чтобы ложиться спать и готовиться к завтрашней атаке на время?

Сейчас скажу почему.


Потому что я его потерял.


Не знаю когда. Возможно, это началось, когда я разговаривал с Бобом. Странно было еще раз слышать свой голос, разговаривающий с ним. Я не запомнил точный момент, когда оно пропало.

Знаю только, что оно исчезло.


Сначала я не мог в это поверить. Думал, мне это кажется. Я стал ждать, когда заполнится пустота. Но этого не произошло, и я рассердился. Потом испугался.

Потом понял.

Оно кончилось.


Я что — путешествую во времени?

Господи, мое место в «Ночной галерее"[33], а не в этом отеле. Я идиот. Этот отель — не остров вчерашнего дня, а обветшавший ориентир на пляже. А Элиза Маккенна?


Актриса, умершая восемнадцать лет назад. Никакой драмы. Всего лишь старость.

И семьдесят пять лет назад здесь с ней не произошло ничего драматического. Просто у нее изменился характер, вот и все. Может, она спала с Робинсоном. Или коридорным. Или…

О, замолчи же! Перестань, Кольер. Оставь это, выкинь из головы. Только слабоумный стал бы продолжать дальше.

* * *

Полчаса до полуночи. После окончания «Шоу Кэрол Бернетт» я пошел в табачный киоск и купил «Сан-Диего юнион» и «Лос-Анджелес таймс». Сел в холле и упрямо прочитал обе от начала до конца, как пьяница в запое, вновь впитывая в себя яд 1971 года. Испытанные ощущения повергли меня в ярость.

Оставил газеты на диване в холле. Пошел в викторианскую гостиную. Выпил «Кровавую Мэри». Выписал счет. Встал и спустился в залы игровых автоматов. Вошел в один из залов и сыграл в бейсбол, компьютерную викторину, гольф, а также пинбол. Пустой зал, позвякивание автоматов. Мне захотелось всех их раздолбать кувалдой.

Снова поднялся наверх, мимо людей в вечерних платьях. В Бальном зале большое событие: конференции на тему «Автомобильные аварии». Хотелось их остановить. Рассказать им, что это такое — лобовое столкновение духа с реальностью.

В викторианской гостиной выпил еще одну «Кровавую Мэри». В соседней кабинке ссорится парочка. Позавидовал им: они живые. Сидел там опустошенный, подавленный и выпотрошенный. Заказал третью «Кровавую Мэри». Выписал счет: номер 527, Ричард Кольер. Поднялся наверх, чтобы выброситься из окна. Не хватило духу. Вместо этого смотрел дурацкий телик.

Ни разу в жизни не чувствовал такой пустоты. Такой абсолютной бесцельности существования. Люди, испытывающие подобное, умирают. Желание жить — это все. Когда оно исчезает, тело идет вослед.

Я стою в пустоте. Как персонаж из мультика, начинающий падать с утеса и, не сразу это заметив, продолжающий перебирать ногами в воздухе.

Я уже заметил.

А теперь начинаю падать.

18 НОЯБРЯ 1971 ГОДА

Двадцать минут одиннадцатого. Моя последняя запись в гостинице. Скоро отправляюсь в Денвер. Мне совсем не хочется записывать что-нибудь. И все же едва ли разумно бросать мою рукопись только потому, что я отказался от глупого заблуждения.

Сижу за письменным столом. Передо мной сок, кофе и булочка с черникой — заключительный континентальный завтрак перед отъездом.

Природа, черт бы ее побрал, умудряется быть в лад с моим настроением. Впервые с моего приезда нет солнца — серый, холодный и ветреный день. Над мрачным зеленоватым океаном скопление темных туч. Кажется, вижу маяк на мысу Лома. Свет непрерывно мигает — наверное, маяк поворачивается.

Вижу, как по кромке прибоя медленно идет какой-то человек. Вдоль береговой линии, наподобие огромного водяного жука, только что промчался военный вертолет. Парковка под моим окном усыпана сухими желтыми листьями. Ветер кружит некоторые из них настолько быстро, что они становятся похожими на стайку мышей, бросившихся врассыпную по асфальту. На парковке лысый мужчина в зеленом спортивном костюме ездит на красном велосипеде. У меня над головой чайка, которую порыв ветра уносит из поля зрения.

Сейчас упакую вещи. Может быть, прогуляюсь напоследок. Не могу здесь больше оставаться.


Теперь океан совершенно обесцветился. Серые линии движутся в сторону унылого бурого пляжа.

* * *

Холодно. Пронизывающий ветер. Зачем я вообще сюда приехал?

* * *

В последний раз вхожу в Исторический зал. Иду по полу из черно-белой плитки. Мимо старой фотографии гостиницы в позолоченной рамке. Перед зданием экипаж с четверкой запряженных лошадей. Мужчина прислонился к велосипеду.

Вот экспозиция спальни. Прохожу мимо. Вот в витрине блюдо с ручной росписью — бело-зеленый с золотом орнамент и два парящих голубых ангела.

Вот фотоснимок, сделанный в 1914-м: автобус, подвозящий людей с поезда к входу гостиницы.

Вот программка «Маленького священника». Вот ее фотография.

Смотрю на нее как сквозь туман.

Вот утюг и еще одно блюдо с изображением гостиницы на нем. Вот телефон, и гостиничная книга регистрации, и кольцо для салфетки, и меню, и нечто напоминающее печатную машину. Я прохожу мимо и иду по коридору к лестнице, ведущей в патио. Оставляю все это, чтобы…

Подождите секунду!


Люди с недоумением смотрели, как я мчусь через патио. Мне было все равно. Имело значение только то, что я делал в тот момент. Я даже не потрудился придержать дверь холла для пожилой женщины, идущей вслед за мной. Я распахнул дверь и оказался внутри. Мне хотелось побежать, но я сдержался. С сильно колотящимся сердцем я огромными шагами пересек холл и подошел к стойке.

— Да, сэр. Чем могу вам помочь? — спросил служащий.

Я старался выглядеть и говорить непринужденно, по крайней мере казаться нормальным — непринужденность вряд ли мне удалась бы.

— Скажите, могу я поговорить с управляющим? — спросил я.

— К сожалению, он сейчас во Флориде.

Я уставился на него. Неужели меня постигнет неудача?

— Может быть, поговорите с мистером Лайонсом? — предложил служащий, — Он заменяет управляющего.

Я быстро кивнул.

— Прошу вас.

Он указал на арку слева от меня. Поблагодарив его, я быстро пошел туда, увидел дверь и постучал. Никто не ответил, и я вошел.

Офис оказался пуст, но справа было другое помещение, в котором работали несколько человек. Оттуда вышла секретарша. Я спросил, где можно найти мистера Лайонса, и она ответила, что он только что вышел, но вернется с минуты на минуту. Она спросила, не может ли мне помочь.

— Да, — сказал я. — Я тележурналист, и меня направили сюда для подготовки специальной программы об истории вашей гостиницы.

Я поведал, что уже побывал в Историческом зале, местной библиотеке и центральной библиотеке в Сан-Диего, но что мне не хватает материала, работа остановилась и мне нужно содействие.

— Я подумал, что, может быть, в ваших архивах есть материалы по истории гостиницы, — объяснил я.

Она ответила, что это возможно, но наверняка она не знает. Мистер Лайонс, наверное, знает, поскольку работает в отеле с четырнадцати лет; он начинал с должности лифтера.

Я с улыбкой кивнул и, поблагодарив ее, вышел из офиса. Как же я мог ждать встречи с мистером Лайонсом, когда потребность узнать то, что мне хотелось, была сродни голоду? Я пересек прихожую, уселся на стул и уставился в пол, дожидаясь возвращения мистера Лайонса.

— Давай, давай, — бормотал я снова и снова.

Наконец я не выдержал и, поднявшись, направился к офису. В этот момент оттуда вышла секретарша. Увидев меня, она пошла мне навстречу. Казалось, мы приближаемся друг к другу медленно, как во сне.

Оказавшись передо мной, она сказала, что, может быть, мне следует поговорить с Марси Бакли, которая работает в офисе Лоренса (вероятно, Лоренс — хозяин гостиницы) и написала книгу «Самая яркая жемчужина в короне города» по истории этой гостиницы.

Она показала мне дорогу, я с улыбкой поблагодарил ее (надеюсь, я улыбался) и, пройдя через прогулочный холл, поднялся на невысокий пандус и открыл застекленную дверь. Внутри офиса сидели пожилой мужчина и две женщины, одна из них за передним столом, лицом ко мне.

— Я бы хотел поговорить с Марси Бакли, — сказал я.

На меня посмотрела привлекательная молодая женщина.

— Марси Бакли — это я, — откликнулась она.

Я снова улыбнулся и повторил свою ложь. Специальный телерепортаж, затруднения в поисках, необходима дополнительная информация. Не может ли она мне помочь?

Марси Бакли оказалась любезней, чем я ожидал, и определенно любезней, чем я заслужил. Она указала на письменный стол в задней части офиса. Он был завален книгами и бумагами, собранными ею документами о гостинице. Она спросила, не хочу ли я их просмотреть. Мне разрешили это сделать с тем условием, что я оставлю все в таком же порядке, в каком нашел. Она работала над исчерпывающей историей гостиницы, используя эти материалы для исследования.

Поблагодарив, я уселся за стол и, быстро просмотрев бумаги, с острой, почти физической болью обнаружил, что того, что я ищу, там нет.

Однако я не мог вот так просто встать. Если то, что я искал, существовало где-то, нужно было попросить Марси Бакли помочь в поисках, а если бы я встал и сказал, что мне ничего не дали эти тщательно подобранные материалы, она, возможно, обиделась бы и была бы права.

И вот я, мучаясь, сидел там, рассматривая вырезки из газетных статей по поводу теннисных турниров, и костюмированных балов, и конкурсов кулинаров «Пилсбери». Рассматривал фотоснимки гостиницы в разные периоды ее истории, бухгалтерские книги со сделанными под копирку копиями писем, написанных разными управляющими. «Наш постоянный врач в течение многих лет практиковал в Нью-Йорке среди местного населения… Бизнес оживляется, и ожидается удачный сезон… С удовольствием сообщаю вам, что наши зимние расценки… Мы получили ваше письмо от 14-го числа, но пока не можем воспользоваться этими приспособлениями…» Я сделал вид, что записываю информацию.

Наконец, почувствовав, что прошло достаточно времени, я встал и снова подошел к столу Марси Бакли. Все отлично, солгал я, снова поблагодарив за помощь. Потом поинтересовался, нет ли чего еще — может быть, какого-нибудь хранилища?

Когда она ответила утвердительно, сердце у меня подпрыгнуло. И упало, когда она добавила, что покажет его позже — сейчас очень занята. Я осмелился лишь поблагодарить ее. Мне хотелось вытащить ее из-за стола и заставить немедленно отвести меня туда. Разумеется, сделать этого я не мог. Улыбнувшись, я кивнул и спросил, когда у нее выдастся время.

Взглянув на часы, она сказала, что постарается закончить дела без четверти двенадцать. Снова поблагодарив ее, я вышел. Посмотрел на часы. Было начало двенадцатого. Эти сорок минут показались мне длиннее тех семидесяти пяти лет.

Я вернулся в кресло в холле и снова сел, чувствуя оцепенение и не отдавая себе отчета в том, что происходит вокруг. Помню, что задавался вопросом, так ли чувствует себя привидение. Я старался не смотреть на часы. Пытался предаться мечтам, оторваться от «времени 1». Что, если я делаю все это напрасно? Я все думал и думал. Я чувствовал, что не переживу этого.

Без четверти двенадцать я вернулся в офис Лоренса. Марси Бакли все еще работала. Торопить ее я не мог. Какое право имел я настаивать, пусть даже в душе сильно желал, чтобы дело продвинулось?

В три минуты первого Марси Бакли встала, и мы вышли из офиса.

Не знаю, что говорил: слов я не помню. Она продолжала расспрашивать меня о специальном репортаже. Я говорил явную ложь и уповал только на то, что она не знакома с телеиндустрией: в противном случае поняла бы, что я несу чепуху. Я сказал ей, что меня наняла Эй-би-си, но назвал имя продюсера, снимающего «Отважного человека» для Эн-би-си. Вместо фамилии режиссера назвал фамилию моего агента. Я непрерывно и жалко лгал. Простите меня, мисс Бакли.

Потом мне все-таки удалось переключить разговор на нее, с тем чтобы я мог не лгать, а слушать.

Она рассказала мне, что взялась за работу гостиничного историка по собственной инициативе; что такового здесь не было. Документация находилась в ужасном состоянии, и Марси пыталась исправить положение дел. Она произвела на меня очень хорошее впечатление. Она любит отель и хочет сохранить его историю, хочет содействовать тому, чтобы «Дель Коронадо» стал национальным достоянием, как сейчас является достоянием штата.

Пока она рассказывала все это, мы спустились вниз По лестнице и потом шли по каким-то бесконечным катакомбам, пока не пришли к кабинету, ключ от которого дал ей мужчина.

К тому времени мне стало казаться, что моя голова принадлежит другому человеку. Я слышал, как по бетонному полу стучат мои ботинки, но мне казалось, их носит кто-то другой. Полагаю, что тогда я был на грани потери рассудка. Не знаю, почему она этого не заметила. Может быть, и заметила, но из вежливости не стала говорить.

Сначала мы зашли не туда. Мы кружили по помещениям, когда-то служившим резервуарами. Их соединяли проломы в толстых стенах.

«Одно время здесь намеревались собирать дождевую воду». Уверен, что она это говорила; эти слова застряли у меня в памяти.

Потом мы снова шли вперед, и она рассказывала мне о гостинице. Сказанное помню смутно. Что-то о конструктивной прочности деревянных балок. О каком-то неведомом тоннеле. О том, что все номера меблированы по-разному — должно быть, это я понял превратно. Что-то о круглой комнате в башне, где постоянно живет одна старая дама.

Наконец, после блуждания по бесконечным подвальным коридорам, мы поднялись по лестнице и, пройдя через шумную кухню, мимо банкетных залов, обошли здание по улице и, войдя через другую дверь, оказались в коридоре, ведущем к Гриль-залу принца Уэльского. Марси остановилась перед простой коричневой дверью и отперла ее.

Мы вошли. В комнате было тепло. Здесь обнаружились сложенные запасные стулья. Чтобы добраться до следующей двери, пришлось их отодвинуть.

— Здесь действительно жарко, — сказала она, отпирая внутреннюю дверь и открывая ее, а затем включив пыльную лампочку под потолком.

Комната была приблизительно десять футов на семь, с низким потолком, на несколько дюймов выше моей головы. Ее пересекали обмотанные в тряпье трубы. Марси была права насчет жары. Невероятно — словно входишь в печь.

— Это, наверное, трубы отопления, — предположила она. — Ужасное место для хранения важных документов.

Я осмотрелся. Цементные стены с потускневшей побелкой. Повсюду полки с книгами и тетрадями, заваленный книгами стол. Огромные книги, некоторые размером фут с половиной на фут и толщиной несколько дюймов. Все покрыто слоем серой пыли, какой я в жизни не видел, — нетронутая в течение нескольких поколений пыль чердаков и подвалов.

— Вы ищете что-то конкретное? — спросила она.

— Не совсем, — снова солгал я. Просто хотел найти материалы в цвете.

Наблюдая за мной, она стояла в соседней комнате. Я потер большим пальцем корешки книг из выцветшей красной кожи. Палец сразу стал серым. Потом поднял одну большую книгу, и в воздух взметнулось облако пыли. Закашлявшись, я отложил книгу. У меня по спине уже сбегали струйки пота. Отряхнув руки, я снял пиджак.

Казалось, она была в нерешительности, но наконец произнесла:

— Я собираюсь пообедать. Хотите пока остаться здесь?

— Если можно, — обрадовался я.

— Тогда… — Я понимал, что она беспокоится по поводу документов. — Будьте осторожны.

— Конечно. — Я выдавил из себя улыбку. — Большое спасибо за помощь, мисс Бакли. Вы очень добры.

Она кивнула.

— Не за что.

Я оказался в одиночестве, и теперь мне уже не надо было скрывать охватившее меня волнение. Двигаясь по комнате, я дышал через рот. Позади стола были сложены коробки. Скорчившись, я снял одну из пыльных крышек и увидел внутри пачки пожелтевших чеков и счетов, тяжелые гроссбухи. Положив крышку на место, я встал, и от этого движения у меня потемнело в глазах. Покачнувшись, я ухватился за край стола. Придя в себя, вытащил носовой платок и вытер лицо.

Переходя от полки к полке, я стирал пыль с толстых корешков книг. Все, к чему я прикасался или обо что ударялся, окутывалось клубами серой пыли. Приходилось все время откашливаться и чихать. В голове ощущались уколы нарастающей боли. Надо было скорей заканчивать, или я ничего не успел бы.

Между двумя тяжелыми гроссбухами я отыскал корешок книги с надписью: «1896» и, задыхаясь в клубах пыли, вытащил ее. Это была подшивка копий корреспонденции. Я стал быстро их просматривать — может быть, там что-то есть.

Многие страницы были почти пустыми, словно печатались через слабую копирку. У меня подпрыгнуло сердце, когда я увидел датированное пятым октября письмо, начинающееся словами: «Дорогая мисс Маккенна». Пот заливал глаза, и их начало щипать. Я стал торопливо тереть глаза, смахивая пальцами с бровей капли пота. «С огромным удовольствием отвечаю на вашу записку от 30 сентября. Мы с нетерпением ждем вашего приезда и постановки «Маленького священника» в нашей гостинице».

Далее в письме говорилось, что он (управляющий) сожалеет о том, что им не удалось представить пьесу во время летнего сезона, когда в гостинице больше постояльцев, но «без сомнения, лучше уж представить ее сейчас, чем не представить вовсе».

Я сильно затряс головой, чтобы не потерять сознание. Снова вытер лицо и шею. Платок совсем намок. Пот струился у меня по пояснице и животу. Мне пришлось на несколько минут уйти в соседнюю комнату. Хотя там было тепло, но по контрасту казалось, что попадаешь в прохладное помещение. Прислонившись к бетонной стене, я судорожно ловил ртом воздух. Если там этого нет… Я мог думать только об этом. Если там этого нет…

Вернувшись в хранилище, я принялся нетерпеливо водить ладонями по корешкам книг.

— Ну давай! — бормотал я.

Я повторял это снова и снова, как какой-нибудь безнадежно упрямый ребенок, не желающий понять, что нужной ему вещи нигде нет.

— Давай, давай.

Слава богу, в тот момент Марси Бакли еще не вернулась. Если бы вернулась, то посчитала бы себя обязанной вызвать врача, не сомневаюсь. В соответствии со смягченной формулировкой я более «не владел своими эмоциями». Лишь одна ниточка удерживала меня в здравом уме: вещь, которую я разыскивал.

Необходимо было на этом сконцентрироваться, потому что к тому моменту я был сильно зол на гостиницу, зол на бывшую администрацию, допустившую, что эти документы пришли в подобное состояние. Если бы они позаботились о том, чтобы архив хранился надлежащим образом, я получил бы ответ за считанные минуты. Вместо этого время тянулось ужасающе медленно, пока я напрасно пытался отыскать единственное необходимое для выживания вещественное доказательство. Я чувствовал себя как Джек Леммон в той сцене из «Дней вина и роз"[34], где он, обезумев, ищет в оранжерее бутылку виски. Не могу понять, почему я не сошел с ума, могу лишь предполагать. В противном случае я принялся бы выть и кричать, разбрасывая повсюду книги и бумаги, рыдать и все проклинать, понемногу сходя с ума.

Теперь я даже не пытался утирать пот. Какой в этом был толк? Носовой платок насквозь промок, белье прилипло к телу, словно я плавал в одежде. Наверное, лицо у меня было красное, как свекла. Я совершенно потерял представление о времени и месте. Я продолжал искать и искать, подобно сомнамбуле, зная, что поиски тщетные, но не мог остановиться, охваченный каким-то безумием.

Я едва ее не пропустил. К тому времени глаза у меня почти ничего не видели. Я продолжал разбирать книги, откладывая в сторону ненужные. Нужную я тоже отложил. Потом что-то — бог знает что — всколыхнуло мрак моего сознания, и я, судорожно вздохнув, рванулся к книге и взял ее в руки. Раскрыв ее, я стал трясущимися руками переворачивать страницы, пока не наткнулся на одну, на которой огромными буквами было напечатано: «ЧЕТВЕРГ, 19 НОЯБРЯ 1896 ГОДА. ОТЕЛЬ «ДЕЛЬ КОРОНАДО». И. С. БЭБКОК, УПРАВЛЯЮЩИЙ. КОРОНАДО, КАЛИФОРНИЯ».

Полагаю, я был настолько обезвожен и так ошеломлен, что в течение нескольких мгновений, показавшихся бесконечными, не мог взять в толк, что каждый год числа приходятся на другие дни недели, периодически совпадая. Сбитый с толку, я уставился на страницу, потом, когда до меня дошло, рассерженно встряхнулся.

Мой взгляд скользнул к столбцам, озаглавленным «Фамилия», «Местожительство», «Номер» и «Время», и пробежал до конца страницы. Слова расплывались у меня перед глазами. Я провел по лицу трясущейся рукой. И. К. Пенн, Конрад Шерер с женой (помню, что подумал о том, как странно написано), К. Б. Александр, К. Т. Лэмини. В тупом замешательстве смотрел я на слово «do», часто встречающееся в столбцах. И только сейчас понял, что означает это «то же, такой же» и использовано вместо пометки «ditto», принятой в наши дни.

Я посмотрел внизу страницы, но там ничего не было. Уставившись на страницу книги с высохшими чернилами, я застонал от огорчения. Мои ноздри и легкие заполнил запах заплесневелой бумаги и пыли. Я вяло перевернул страницу на «Пятницу, 20 ноября 1896 года».

И заплакал. Так я не плакал уже с двенадцати лет — не от горя, а от радости. Вдруг обессилев, я осел на пол. По моим щекам текли слезы, смешиваясь с ручейками пота. В комнате-печке раздавались лишь мои захлебывающиеся рыдания.

Это было третье снизу имя.

«Р. К. Кольер, Лос-Анджелес. Номер 350. 9 час. 18 мин.»

* * *

Один час двадцать семь минут пополудни. Лежу в постели, охваченный восхитительным чувством ожидания. Принял душ, смыл всю пыль, грязь и пот, бросил одежду в мешок для прачечной. Рад, что успел запереть хранилище и уйти до возвращения Марси Бакли. Несколько минут назад позвонил в ее офис, чтобы еще раз поблагодарить.

Меня одолевает искушение — потому что мне так хорошо, я так спокоен — ничего не делать, а просто лежать и ждать, когда произойдет неизбежное.

И все же я чувствую, что у меня нет полной уверенности в неотвратимости этого события. Мне все-таки придется поработать над тем, чтобы это произошло. Я верю в то, что это свершилось, однако, прочитав книгу Пристли, верю также и в то, что существуют множественные варианты не только будущего, но и прошлого.

Я все же могу это пропустить.

Вот поэтому моя работа еще не окончена. И, хотя я безоговорочно верю, что завтра вечером увижу ее игру в «Маленьком священнике», я также верю в то, что, прежде чем это станет возможным, мне придется приложить усилия.

Скоро я это сделаю, а пока хочу насладиться покоем. Там, внизу, я слишком много пережил, прежде чем найти в гостиничной книге запись со своим именем. Перед началом мне необходимо восстановить силы.

Интересно, почему я написал «Р. К. Кольер». Раньше никогда так не записывал свое имя.

Я подумывал также, не переехать ли мне в номер 350, но решил этого не делать. Не знаю в точности почему, но мне это показалось неправильным. А поскольку я руководствуюсь в основном интуицией, то лучше буду слушаться ее и дальше.

Сейчас 19 ноября 1896 года. Ты лежишь на кровати и отдыхаешь, закрыв глаза, и сегодня 19 ноября 1896 года. Никакого напряжения. Никаких страданий. Если снаружи послышится звук, то это будет звук крутящихся колес экипажа, топот конских копыт. И ничего больше; ты ничего больше не услышишь. Вокруг тебя покой, полный покой. Сейчас 19 ноября 1896 года, 19 ноября 1896 года. Ты лежишь в постели в отеле «Дель Коронадо», и сегодня 19 ноября 1896 года. В это самое время в гостинице находится Элиза Маккенна со своей труппой. Сейчас подготавливают сцену к спектаклю «Маленький священник», который состоится завтра вечером. Вечер четверга. Ты лежишь на кровати в своем номере в отеле «Дель Коронадо», и сейчас вечер четверга, 19 ноября 1896 года. Твое сознание полностью это приемлет. Никаких сомнений в голове. Действительно, сегодня 19 ноября 1896 года, четверг, 19 ноября 1896 года. Ты Ричард Кольер. Тридцати шести лет. Лежишь с закрытыми глазами на гостиничной кровати в четверг вечером, 19 ноября 1896-го, 1896-го, 1896-го. Номер 527, отель «Дель Коронадо». Вечер четверга, 19 ноября 1896 года. В этот самый момент в гостинице находится Элиза Маккенна. И ее мать сейчас в гостинице. Ее импресарио, Уильям Фосетт Робинсон, тоже сейчас в гостинице. Сейчас. В этот момент. Здесь. Элиза Маккенна. Ты. Элиза Маккенна и ты. Вы оба сейчас в отеле «Дель Коронадо» в этот четверг вечером в ноябре. Четверг, 19 ноября 1896 года.

* * *

(Брат продолжает повторять это гипнотическое самовнушение еще на двадцати одной странице.)

* * *

У меня на кассете осталось еще сорок пять минут. Лягу, закрою глаза и послушаю.

* * *

Два часа сорок шесть минут пополудни. Чувствую себя более уверенным, чем когда бы то ни было. Ощущение очень странное, не подвластное логике, но я убежден, что переход состоится. Под внешним спокойствием прячутся скрытые эмоции, рожденные этой убежденностью. Я ощущаю также безмятежность абсолютной уверенности.

Не знаю, действительно ли я в конце концов уснул, лежа в постели эти сорок пять минут, или впал в гипноз или нечто подобное. Знаю только, что верил в то, что слышу. Через некоторое время мне показалось, что со мной заговорил какой-то чужой голос, не мой. Из некоего бесконечного вневременного пространства меня наставляло какое-то бестелесное существо. Я безоговорочно поверил этому голосу.

Что это была за фраза, прочитанная мной много лет назад? Она меня настолько потрясла, что я в какой-то момент решил выгравировать ее на дереве и повесить на стену кабинета.


Вспомнил. «То, во что ты веришь, становится твоим миром».

Лежа там раньше, я верил в то, что этот голос говорит мне правду и что я лежу на этой кровати не в 1971 году, а в 1896-м.

Я сделаю это снова и снова, пока вера не станет такой всепоглощающей, что я буквально окажусь там, встану, выйду из комнаты и увижу Элизу.

* * *

Три часа тридцать девять минут пополудни. Окончание очередного сеанса. Результаты такие же. Убежденность, покой, уверенность. В какой-то момент я почти собрался открыть глаза и оглядеться по сторонам — не там ли я уже нахожусь.

Мне в голову только что пришла странная мысль.

А что, если, открыв глаза в 1896 году, я увижу в комнате человека, в недоумении глазеющего на меня? Что мне тогда делать? Что, если — Боже правый! — какая-то супружеская пара только что начала брачные игры, а я вдруг появлюсь в постели вместе с ними — скорей всего, под ними или сверху? Абсурд. И все же как мне этого избежать? Мне надлежит быть в кровати. Полагаю, можно было бы лечь и под кровать — на всякий случай, однако из-за дискомфорта может пострадать концентрация сознания.

Придется рискнуть, вот и все. Иного пути не вижу. Остается надеяться — припоминая письмо Бэбкока к Элизе, — что, поскольку зимой приезжих меньше, этот номер будет свободным.

Придется рискнуть, невзирая ни на что. Я, безусловно, не допущу, чтобы эта проблема помешала моему замыслу.

Небольшой перерыв, затем опять за дело.

Четыре часа тридцать семь минут пополудни. Есть проблема, фактически две: одна неразрешимая, вторая — с надеждой на решение.

Первая проблема: во время этого третьего сеанса звук моего голоса начал терять свое абстрактное качество и становился более узнаваемым. Почему так происходит? С каждым разом он должен становиться все менее узнаваемым, разве не так?

А может, и нет. Возможно, сюда вплетается проблема номер два, состоящая в следующем: хотя, слушая голос, я не теряю убеждения, оно немного ослабевает, поскольку я слышу снова и снова одни и те же слова, что имеет значение для гипноза, однако ничего не значит для той части моего сознания, которая по-прежнему руководствуется логикой. Эта умственная часть в конце концов в открытую ставит вопрос: это все, что ты знаешь о том дне в ноябре 1896 года?

Понял! Сбегаю вниз и куплю в киоске книгу Марси Бакли, быстро ее просмотрю и отберу факты, относящиеся к 1896 году, затем запишу другую инструкцию на сорок пять минут и предоставлю дополнительные доказательства того, что я нахожусь здесь 19 ноября 1896 года, — так сказать, обставлю сцену новыми деталями.

Элиза это одобрила бы.

* * *

Позже. Интересная книга. В сущности, и не книга. Сейчас Марси работает над полным вариантом. А это скорей большой буклет на шестидесяти четырех страницах с рисунками, главами, посвященными строительству гостиницы, ее истории и истории Коронадо. Здесь фотографии современного ее вида и некоторые из прошлых лет, фотоснимки знаменитостей, посетивших гостиницу (ни больше ни меньше принц Уэльский), плюс записки и эскизы в отношении предполагаемого будущего гостиницы.

Я собрал достаточно материала, чтобы дополнить мою следующую инструкцию, которую начинаю через несколько минут.

* * *

Сегодня четверг, 19 ноября 1896 года. Ты лежишь с закрытыми глазами на кровати в номере 527. Солнце уже зашло, и стало темно. Ночь опускается на этот четверг в отеле «Дель Коронадо»; четверг, 19 ноября 1896 года. В гостинице уже зажглись огни. Осветительные приборы рассчитаны на газ и электричество, но газ не используется.

В этот самый день в гостинице устанавливают систему парового отопления, которую запланировано окончательно ввести в строй к следующему году. А пока каждая комната обогревается камином. Этот номер, 527, тоже отапливается камином. В этот самый момент, в темный вечер 19 ноября 1896 года в очаге напротив тебя горит огонь, тихо потрескивая, посылая волны тепла в комнату и освещая ее светом.

В своих номерах другие постояльцы одеваются к ужину, который состоится в Большом коронном зале. Элиза Маккенна тоже сейчас в гостинице — возможно, она занимается в театре последними приготовлениями к постановке «Маленького священника», намеченной на завтрашний вечер. Может быть, она переодевается в своем номере. В гостинице ее мать. Как и импресарио, Уильям Фосетт Робинсон. И ее труппа тоже. Все номера отапливаются каминами, как и эта комната, номер 527, этим вечером четверга 19 ноября 1896 года. В номере есть также стенной сейф.

Ты лежишь тихо, спокойно, с закрытыми глазами, в этой комнате 19 ноября 1896 года, вечером в четверг, 19 ноября 1896 года. Скоро ты встанешь, выйдешь из комнаты и разыщешь Элизу Маккенна. Скоро ты откроешь глаза в этот темный ноябрьский вечер 1896 года, выйдешь в коридор, спустишься по лестнице и найдешь Элизу Маккенна. Она сейчас в гостинице. В этот самый момент. Потому что сегодня 19 ноября 1896-го, 19 ноября 1896-го, 19 ноября 1896-го.

(И в том же духе еще на двадцати страницах.)

* * *

Шесть часов сорок семь минут вечера. Заказал еду в номер. Немного супа, сэндвич. Это было ошибкой. Я настолько проникся духом 1896 года — несмотря на обстановку номера, соответствующую 1971-му, — что визит официанта оказался неприятным вторжением.

Этого больше не будет. Просчет, но не такой уж непоправимый. Теперь стану покупать в киоске крекеры, сыр и тому подобное и съедать в номере. Достаточно, чтобы подкрепиться, пока не закончу свой проект.

Еще одна проблема. В общем-то, та же самая.

Звук моего голоса.

Это все больше сбивает меня с толку. Не важно, насколько далеко уводит меня воображение — где-то глубоко внутри я знаю, что это меня не введет в заблуждение, что со мной говорит мой голос. Не могу представить, что еще можно сделать, но меня это тревожит.


Что ж, справлюсь с этой проблемой, если ситуация выйдет из-под контроля. Может, ничего такого не случится.


Все больше и больше я думаю о том, что, возвратившись в прошлое, стану причиной трагедии, отраженной на этом лице. Передо мной на письменном столе ее фотография.

Имею ли я право так с ней поступать?

Знаю, что уже это совершил. И все же опять я с новой силой ощущаю изменчивую движущую силу в прошлом, как и в будущем. Не знаю почему, но чувствую, что у меня есть возможность не возвращаться назад, если пожелаю. Ощущение очень сильное.

Но почему бы мне сейчас не вернуться? Даже если бы я знал (а я не знаю), что проведу с ней лишь несколько мгновений. После всего этого — и не вернуться? Немыслимо.

Помимо этого у меня есть и иные мысли. Мысли по поводу выбора, который может намного усложнить настоящую ситуацию.

Что там написал Пристли? Хочу снова проверить.

* * *

Вот что он пишет в заключительной главе, названной «Индивидуум и время».

Он рассказывает о сне одной русской женщины, графини Тучковой, в 1812 году. Три раза за одну ночь ей приснилось, что ее муж, генерал армии, погибнет в битве около места под названием Бородино. Когда она проснулась и рассказала об этом мужу, они не смогли даже найти это название на карте.

Три месяца спустя ее муж погиб в битве при Бородино.

Затем Пристли упоминает о другом сне — одной американки в двадцатом столетии. Этой женщине приснилось, что ее ребенок утонул в ручье. Через несколько месяцев она оказалась в месте, которое видела во сне. Ребенок был одет так же, как и во сне, и едва не оказался в опасной ситуации, в результате которой мог утонуть.

Женщина, распознав аналогию, спасла жизнь ребенку и тем самым не дала произойти предвиденной трагедии.

Пристли предполагает, что от масштаба события зависит, можно ли его каким-либо образом изменить. Осуществление битвы при Бородино заключало в себе такое количество деталей, что вмешаться в такое сложное событие было бы невозможно.

С другой стороны, возможное утопление одного ребенка (если, конечно, этот ребенок не Цезарь или Гитлер) представляет собой настолько более мелкое событие, что в него можно вмешаться и изменить.

Хотя это справедливо для грядущих событий, полагаю, что к прошлым событиям применимы те же положения. Я был здесь в 1896 году, изменив жизнь Элизы Маккенна. Однако эти изменения не несли в себе исторического масштаба битвы при Бородино. Как и надвигающаяся гибель ребенка, это событие более мелкого масштаба.

Почему же тогда я не могу вернуться назад, как и раньше, но вместо того, чтобы причинить ей печаль, принести только радость? Наверняка эта печаль была вызвана не тем, что она меня встретила, или моими дурными поступками, а тем, что потеряла меня из-за того самого феномена времени, который меня к ней привел. Знаю, что это звучит дико, но я в это верю.

Я верю также, что наступит тот момент, когда я смогу изменить этот конкретный феномен.

Меня осенила еще одна идея!

Я проигнорирую новую команду. Поскольку меня отвлекает звук собственного голоса, я устраню этот звук. Буду писать команды подсознанию — каждую по двадцать пять, пятьдесят, сто раз. При этом буду слушать в наушниках Девятую симфонию Малера. Пусть она станет пламенем свечи, качающимся маятником, а я буду посылать в подсознание написанные мной установки о том, что сегодня 19 ноября 1896 года.

* * *

Поправка. Буду слушать только заключительную часть симфонии.

Часть, в которой, по словам Бруно Вальтера, «Малер посылает миру прощальный привет».

Я тоже использую ее для того, чтобы попрощаться с этим миром — миром 1971 года.

* * *

Я, Ричард Кольер, нахожусь сегодня, 19 ноября 1896 года, в отеле «Дель Коронадо».

Я, Ричард Кольер, нахожусь сегодня, 19 ноября 1896 года, в отеле «Дель Коронадо».

Я, Ричард Кольер, нахожусь сегодня, 19 ноября 1896 года, в отеле «Дель Коронадо».

(Написано Ричардом пятьдесят раз.)

* * *

Сегодня четверг, 19 ноября 1896 года. Сегодня четверг, 19 ноября 1896 года.

(Написано сто раз.)

* * *

Элиза Маккенна сейчас в гостинице.

(Сто раз.)

* * *

Каждое мгновение приближает меня к Элизе.

(Сто раз.)

* * *

Сегодня 19 ноября 1896 года.

(Шестьдесят один раз.)

* * *

Девять часов сорок семь минут вечера. Это случилось.

Не помню, когда именно. Я писал: «Сегодня 19 ноября 1896 года». У меня болели кисть и плечо. Я был словно в тумане. Имею в виду буквально. Кажется, вокруг меня собирался туман. В голове у меня звучало адажио. Я проигрывал его уже в который раз. Я видел, как по бумаге движется карандаш. Казалось, он пишет сам по себе. Связь между ним и мной прервалась. Я, как зачарованный, следил за его движениями.

Потом это произошло. Вспышка. Более подходящего слова не придумать. Глаза у меня были открыты, но я спал. Нет, не спал. Куда-то пропал. Музыка умолкла, и на мгновение — но различимое и безошибочное мгновение — я оказался там.

В 1896 году.

Это пришло и ушло так быстро — думаю, я едва успел моргнуть глазом.

Знаю, что звучит это дико и неубедительно. Даже мне самому так кажется, когда я слышу собственный голос, произносящий эти слова. И все же это произошло. Всеми фибрами своего существа я знал, что сижу здесь, на этом самом месте, — но не в 1971-м, а в 1896-м.

Боже правый, самый звук моего голоса, когда я произношу: «1971-й», заставляет меня сжаться. Чувствую, словно опять оказался в клетке. Чуть раньше, в этот удивительный момент, меня выпустили: дверца распахнулась, и я вышел на свободу.

У меня такое чувство, что в краткости этого мига повинны наушники. При всей моей любви к музыке я ужасаюсь при мысли, что эти наушники тянули меня назад.

Теперь, когда я знаю, что у меня получилось, и вся задача упрощается до состояния повторения, я стал обдумывать наиважнейшие практические моменты.

Одежда.

Чудно — действительно, странно, — ведь за все это время мне ни разу не пришло на ум, что мое появление в 1896 году в современной одежде может оказаться губительным для моей затеи.

Очевидно, придется найти себе одежду, соответствующую времени, в котором я окажусь.

Где же мне найти такую одежду? Завтра пятница. Не знаю, откуда у меня появилось убеждение, что это должно произойти завтра. Тем не менее уверенность не проходит, и я не собираюсь ей противиться.

Что оставляет единственную возможность относительно одежды.

* * *

Просматриваю «Желтые страницы». Ателье проката одежды. Вероятно, времени на пошив костюма уже нет. Жаль, я этого не предусмотрел. Ну как бы я мог? Ведь только сегодня после полудня у меня появилась возможность с ней связаться. Вчера вечером и сегодня утром я называл это иллюзией. Иллюзия! Господи, это просто невероятно.

Вот одно. Ателье проката маскарадных костюмов на Седьмой авеню в Сан-Диего. Утром прежде всего отправлюсь туда.

Продолжать дальше сегодня нет смысла. Может быть, даже опасно. Вдруг я неожиданно прорвусь туда в этом чертовом спортивном костюме? Странновато буду я в нем выглядеть в 1896 году.

Завтра. Это будет великий день. Я так в этом уверен, что мог бы побиться об заклад…

Нет нужды заключать пари. Это не азартная игра.

Завтра я буду с ней.

19 НОЯБРЯ 1971 ГОДА

Пять часов две минуты. Сейчас встану. Есть желание не шевелиться. Но все-таки надо пошевелиться, надо вставать и…

… сиять? Маловероятно. Но тем не менее встаю. Даже если свалюсь. Одеться… спуститься вниз и на берег, на воздух. Прогнать эту головную боль.

Потому что сегодня особый день.

Ты сегодня не одолеешь меня, голова. Сегодня особый день.

Восемь часов сорок три минуты утра. На пути в Сан-Диего. В последний раз. Я все время это повторяю. Что ж, на сей раз это правда. Нет нужды приезжать снова.

Головная боль еще не совсем прошла, но все же не такая сильная, чтобы помешать мне вести машину.

Удивительно, насколько отстраненным от всего вокруг я чувствую себя. Возможно ли, чтобы часть меня была уже в 1896 году, ожидая появления меня целиком? Подобно тому как частица меня осталась на днях в гостинице, в то время как другая поехала в Сан-Диего?

Наверняка это возможно. Кто я такой, чтобы в данный момент это отрицать?

* * *

Девять часов двадцать семь минут. Мне во всем повезло. Выбор был невелик, но один из костюмов этого ателье проката оказался словно сшит на меня. Сейчас он лежит рядом со мной на сиденье в коробке, завернутый в оберточную бумагу. Надеюсь, Элизе он понравится.

Костюм черный. Пиджак тогда называли сюртуком. Ужасно длинный, доходит до колен. Боже правый! Служащий пытался навязать мне то, что он назвал домашним сюртуком, но его фасон — расходящиеся спереди полы и широкие фалды сзади — был мало пригоден для носки.

Штаны — «брюки, сэр» — довольно узкие, с обшитыми галуном боковыми швами. У меня есть также белая рубашка с высоким воротничком, однобортный бежевый жилет с отворотами и галстук на тесьме, скрепленной на шее сзади. Я стану похож на настоящего щеголя. Думаю, все это подойдет. Я понравился себе в зеркале. Вплоть до коротких полуботинок, тоже черных.

Довольно странно было разговаривать со служащим из ателье проката одежды. Странно, потому что я ощущал себя там лишь отчасти. Он спросил меня, зачем мне этот костюм. Я сказал, что собираюсь завтра вечером пойти на вечеринку в стиле 1890-х годов — что не было совершенной ложью. И добавил, что хочу выглядеть как можно более органично.

На какой срок я планирую взять костюм? Меня подмывало ответить: на семьдесят пять лет. Но сказал, что на выходные.

Я уже собирался уехать из Сан-Диего, когда меня осенило, что, когда я попаду в 1896-й, хоть и хорошо одетым, все равно не смогу купить себе даже чашку кофе. Невероятно, что я проглядел также и такой очевидный момент, как наличность, которой хватило бы, пока не найду работу. Понятия не имею, о чем я думал. Попросить денег у Элизы? От этой мысли я весь сжался. «Привет, я тебя люблю, можно занять у тебя двадцать долларов?» Боже всемогущий!

И опять везение. В первой же лавке по продаже монет и марок, куда я зашел, оказался двадцатидолларовый золотой сертификат в хорошем состоянии. Я заплатил за него шестьдесят долларов, но счел, что мне очень повезло. Продавец сообщил, что у него есть такой же двадцатидолларовый золотой сертификат, никогда не бывший в обращении, и у меня возникло искушение его купить, пока я не узнал его стоимость: около шестисот долларов.

У меня в руках симпатичная банкнота с портретом президента Гарфилда на лицевой стороне, ярко-красной печатью и надписью: «20 долларов в золоте выплачивается предъявителю по требованию». На оборотной стороне ярко-оранжевое изображение орла со стрелой в когтях.

Для страховки я купил также десятидолларовый серебряный сертификат в приличном состоянии (стоимостью сорок пять долларов) с портретом Томаса Э. Хендрикса[35] на лицевой стороне, кто бы он ни был. Как этот, так и двадцатидолларовый сертификат, по размеру значительно больше современных банкнот, и ценность для меня они представляли во всех смыслах большую. Так что в финансовом отношении у меня будет все в порядке.

В финансовом отношении. Гм. Совсем не по-викториански.

Наверное, следовало посвятить больше времени поиску денег — в особенности потому, что мне не понадобится то, что я оставляю здесь, — но я торопился вернуться в гостиницу и начать. Время идет.

На обратном пути мне в голову пришла хорошая мысль. Не нужно надевать наушники. Сидя на кровати, облаченный в костюм 1890-х годов, я буду слушать граммофон и писать установки в ожидании начала путешествия.

* * *

Десять часов две минуты. Готов отправиться.

Так спешил начать, что для экономии времени поставил машину позади гостиницы. Принял душ, побрился и причесался. Полагаю, такая длина волос подойдет, а если и нет, то ничего уже не поделаешь.

Срезал ярлыки с сюртука, жилета, рубашки и галстука — по двум причинам. Первая — не хотелось бы, чтобы их увидел кто-то из 1896 года, невозможно будет объяснить. И что более важно, сам не хочу их видеть. Оказавшись в том времени, собираюсь изгнать из памяти все воспоминания о 1971-м. Я даже стер фирменный знак внутри ботинок — хотя и мелочь, а может все испортить. Никаких носков, никакого белья — слишком современны на вид.

Итак, все готово. Не беру с собой ничего из настоящего — то есть ничего приметного. Буду писать себе команды прямо на постели, а не на коленях, как раньше. Уверен, когда это произойдет, у меня из рук выпадет карандаш. Никаких наушников — чтоб не мешали. Я готов к мгновенным переменам.

Не считая сознания, разумеется. С этим придется разбираться, когда окажусь там.

Ну конечно! Попав туда, буду продолжать писать установки. Утверждаясь в 1896-м. Вытесняя себя мысленно из 1971-го, пока — ясно это вижу — не забуду, откуда явился, и душой и телом стану принадлежать только 1896-му. Избавлюсь от одежды и…

Боже правый! Чуть не забыл про наручные часы!


Это меня потрясло. Лучше подожду, пока не разгладится след от ремешка. Положу их в ящик тумбочки, чтобы не видеть. Я уже поставил телефон под кровать, убрал настольную лампу в шкаф и снял с кровати покрывало, чтобы в поле моего зрения осталась лишь белая простыня.

Подчиняясь логике, в своих командах буду по-прежнему писать «19 ноября». Испытываю от этого дополнительное удовлетворение, поскольку сегодня действительно 19 ноября.

* * *

Посмотрим. Я ничего не забыл? Совсем ничего?


Сомневаюсь.

Включу музыку.

Последний взгляд вокруг. Покидаю все это.

Сегодня.

* * *

Одиннадцать часов четырнадцать минут. Опять! То же самое явление — на этот раз дольше. Не просто вспышка. Чуть больше, чем миг между двумя взмахами ресниц. Это сколько-то длилось. Возможно, несколько секунд — пять или шесть, — и все же в этих обстоятельствах мне казалось, что прошло не одно столетие.

Процесс пошел.

Это произошло при третьем проигрывании адажио. Я писал установку: «Нахожусь в этой комнате 19 ноября 1896 года». Переписывал фразу в тридцать седьмой раз, когда произошли изменения. Слово «ноябрь» обрывается после первых четырех букв, след карандаша идет вниз после «б», потом исчезает.

Так что могу определить, когда это случилось. Когда я вышел из «погружения», одна часть симфонии почти закончилась. Таким образом, это должно было произойти примерно через час после начала, поскольку адажио длится двадцать одну минуту.

Намного быстрее первого погружения.

Я называю состояние «погружением», поскольку это слово кажется мне сейчас наиболее подходящим. Как будто меня — мгновенно — втянули внутрь. Сначала кажется, что тебя куда-то несет, теряешь ориентацию. Слышу музыку, но она для меня лишена смысла. Смотрю не отрываясь на движущийся кончик карандаша, но это движение происходит отдельно от меня. Не я пишу слова, появляющиеся на бумаге, — они сами себя пишут. Вокруг начинает собираться туман, пока поле зрения не сужается до кончика карандаша. Музыка обрывается на низком искаженном звуке, словно я вдруг оглох. Потом она совсем пропадает. Нет, не так. Не музыка пропадает, а я сам оказываюсь вне зоны ее действия. Знаю, что музыка продолжается. Просто я уже в другом месте, и она не достигает моих ушей.

Другое место — это 1896 год.

На этот раз я чувствовал, что мое тело тоже находится там. Я ощущал под собой какой-то матрас. А это означало, что, если в первый раз я совершил мысленное путешествие в 1896-й, на миг ощутив свое присутствие там, то на сей раз оказался там и телесно. Физически я лежал в этой комнате в 1896-м. В течение пяти или шести секунд я полностью там находился, душой и телом.

Ощущения при возвращении были тоже другими. В первый раз все произошло быстро, каким-то скачком. Меня словно отбросило назад — довольно неприятное чувство.

На этот раз было больше похоже на… проскальзывание? Не совсем. Хотя нечто вроде. Думается мне, это физическое ощущение сродни проскальзыванию назад под какой-то пленкой. Оставим это, не могу выразить словами. Знаю лишь, что это произошло. Суть в том, что зона перехода — вход, отверстие, пленка — нечто очень маленькое и узкое.

И весьма ощутимое. Чувствую, словно оно меня обволакивает в тот момент, как я, со всей очевидностью находясь в 1971 году, пишу свои заметки. За неимением лучшего определения называю это «временем 2». Оно от нас неизменно удалено на один удар сердечного ритма. Нет, не так. Оно от нас вовсе не удалено. Оно с нами. Просто мы не осознаем его присутствия. Хотя, приложив некоторое усилие, человек может это осознать и его достичь. Надо снова попробовать.

Сейчас я чувствую себя так близко. Интересно, смогу ли обойтись без карандаша и бумаги? Эти установки, написанные сотни раз, уже отпечатались в моем мозгу. Почему бы мне не лечь и мысленно не повторять их, слушая музыку?

Почему бы и нет, в самом деле?

* * *

Один час сорок три минуты пополудни. Надо быстро диктовать, пока не забыл подробности.

Запись прервалась в тот момент, когда я вышел из погружения, так что, когда это произошло, не знаю.

Но знаю, что это было потрясающе.

Должно быть, это длилось больше минуты. Но казалось, гораздо дольше. Не хочу преувеличивать.

Тем не менее длилось это столько, что я успел рассмотреть картину на стене, которой нет в комнате, где я нахожусь сейчас.


Когда это случилось, прежде всего пришла убежденность. И каждый раз это казалось неотъемлемой частью происходящего. Глаза у меня были закрыты, но я бодрствовал и знал, что нахожусь в 1896-м. Возможно, я «чувствовал» его вокруг — не знаю. Во всяком случае, мысленно я не сомневался. И, кроме того, не успев еще открыть глаза, ощущал реальное тому подтверждение.

Продолжая лежать, я услышал какой-то особенный потрескивающий звук. Я не стал открывать глаза, опасаясь выйти из погружения. Не шевелясь, лежал на матрасе, ощущая его под собой, ощущая на себе одежду, чувствуя, как вдыхаю и выдыхаю, чувствуя тепло комнаты и слыша это странное потрескивание. Один раз я даже бессознательно протянул руку, чтобы почесать нос. Кажется, что это пустяки, но представьте себе их смысл.

Это было мое первое физическое действие в 1896 году.

Я находился там, тело мое лежало в этой комнате в 1896-м. И я настолько глубоко там «окопался», что смог дотянуться рукой до носа и все же остаться там. Каким бы незначительным ни казалось действие, это было поразительно.

Правда, новое время в моей системе еще не установилось. Похоже, это одна из составляющих процесса. Чтобы оказаться во «времени 2», мне надо полностью выйти из «времени 1». Но, оказавшись в 1896-м, мне надлежит переустановить в моей системе «время 1», чтобы я мог функционировать и там остаться. Этим можно объяснить, почему в первый раз меня словно отшвырнуло назад: мое сознание полностью находилось в 1896-м, но не было якоря, удерживающего меня. Слишком неуклюжее слово. Скажем лучше, соединительной ткани, причем этой соединительной тканью — во всяком случае, поначалу — было «время 1».

Что ж, на этот раз я действительно сделал установку «времени 1» в своей системе, позволившую мне проанализировать окружение. Потому что потрескивающие звуки, которые поначалу были мне столь же непонятны, как и самая продвинутая теория Эйнштейна, наконец разъяснились.

Это был камин.

Я лежал в комнате в 1896 году, слыша потрескивание огня в камине.

Я произношу эти слова, и сердце у меня учащенно бьется.

А правда, интересно, сколько это заняло времени? Чувствую, что большая доля моего сознания осталась во «времени 2». Не будь этого, я все еще находился бы в 1896-м. В таком случае моя интерпретация отсчета времени в 1896-м, должно быть, не точна. Подозреваю, что был там совсем не так долго, как мне помнится.

Однако сколько бы времени ни прошло, я через некоторое время открыл глаза.

Сначала я не решался пошевелиться. Я и вправду почесал нос, но это действие не было преднамеренным. Думаю, и получилось именно из-за неосознанности. Но сделать осознанное движение — волевое действие — казалось мне в моей ситуации более рискованным и провоцирующим.

Поэтому я ничего не делал — лежал совершенно неподвижно, уставившись в потолок и пытаясь различить иные звуки, помимо потрескивания огня, но не мог. Возможны два варианта. Либо потрескивание огня заглушало иные звуки, либо я находился там не полностью, чтобы их услышать.

У меня создалось ощущение, что я нахожусь, в сущности, в локальном очаге 1896 года. Может быть, дело именно в этом. Доказать это я, разумеется, не могу. Вероятно, и никогда не смогу. Но для того момента это объяснение может подойти: то есть перемещение во времени начинается у человека с ядра — разумеется, в сознании, — и это ощущение распространяется вовне, действуя сначала на тело, а затем устанавливая контакт с ближайшим окружением. Это чувство прорыва через пленку может возникнуть в тот момент, когда внутренняя убежденность человека выходит за пределы тела.

Короче говоря, если теория моя верна, я лежал на кровати в 1896 году, слыша звуки горящего камина, но, помимо этого момента, по-прежнему оставался в 1971-м.

Это похоже на бред. Но все же почему я так сильно это ощущаю? Почему, например, я не слышал в 1896-м шум прибоя? Я должен был слышать его гораздо явственней, чем сейчас, потому что в те времена океан подступал к гостинице намного ближе. И все-таки я его не слышал. Но я не слышал также и звуков 1971 года, потому что был спрятан в коконе 1896-го. За пределами этого кокона я не слышал ничего. Что доказывает некоторую обоснованность моей теории.

Да бог с ним. Я отвлекся от самого важного момента.

И опять же, не знаю, сколько времени я лежал там, уставившись в потолок. Я знал только, что это происходит в 1896-м, что кровать подо мной из 1896 года, возможно, и вся комната тоже. Шум горящего камина не утихал. Я четко видел потолок, и цвет у него отличался от современного.

Наконец я осмелился пошевелиться. Ничего необычного или смелого, но в той ситуации для меня это было необычно. Потому что сделано было намеренно, с расчетом.

Я повернул голову на подушке. (Забыл упомянуть о подушке, но в 1896-м она, без сомнения, тоже была.) Бесконечно медленно. И могу добавить, с большой тревогой. Опасаясь, что упущу момент и перенесусь обратно в 1971-й. В тот момент уверенность в том (она была и есть), что я смогу попасть в 1896-й, не была еще полной. Я очень хорошо понимал, что нахожусь там, но мне не хватало уверенности в том, что смогу держать под контролем пребывание в другом времени.

Странно теперь подумать, но пока все это происходило, я ни разу не вспомнил об Элизе и о том, что она находится там же, где я. Может, не вспомнил потому, что ее там в тот момент не было. Если моя теория верна, то ее там не было, потому что я пребывал лишь в части 1896 года, а не во всей цельности.

Ладно, вернуться — еще раз. Я очень медленно повернул голову на подушке.

И увидел на стене картину.

Хочу ее описать. В центре две фигуры — полагаю, мать с сыном. На женщине серое платье с белым передником. Немолодая на вид. Зачесанные назад волосы. Она стояла рядом с сыном, положив руки ему на плечи. Уточню — у него на плече лежала ее правая рука. Мне лишь показалось, что вторая ее рука тоже лежала у него на плече.

Юноша был примерно на пять дюймов выше женщины. На нем было пальто, в левой руке он держал шляпу — это означало, полагаю, что он уезжает. Но, возможно, только что приехал. Нет, картина навевала иное чувство — грусть прощания. Теперь припоминаю, что слева от матери был черный зонт. Прислоненный к чему-то. К чему, не знаю — мне не была ясно видна та часть картины. Рядом с зонтиком была еще и собака средних размеров. Сидела на полу, глядя на уезжающего юношу.

В другой части картины за столом сидел старик, или то была старуха. Забыл упомянуть, что мать с сыном стояли у стола; позади матери виднелся стул. У матери было несчастное лицо. Лицо юноши было повернуто в профиль. Казалось, он не смотрит на мать. Возможно, он пытался совладать со своими чувствами — не знаю.

Сощурив глаза, я старался получше все разглядеть и в этот момент был перенесен назад.

На этот раз все произошло менее отчетливо и быстро. Когда я прищурился, стена и картина расплылись у меня перед глазами, и я ощутил, что мое тело куда-то затягивает или засасывает. Я знал, что возвращаюсь. Припоминаю, что даже успел испытать сожаление. Так что вряд ли это произошло в мгновение ока.

Потом я, кажется, уснул или потерял сознание — кто знает? Помню только, что, открыв глаза, оказался в прежнем месте.

Интересно, почему я вернулся, столь прочно там обосновавшись? Возможно, дело в повторении? Приходится это предположить. Если стану повторять — на словах, на письме и в мыслях — эти команды снова и снова, очевидно, мое положение в 1896-м упрочится и я там останусь. Это начинает немного раздражать, особенно теперь, когда я реально там побывал. И все же придется смириться. Надо довести процесс до конца. Сделаю все, что нужно, чтобы он стал необратимым.

Я ведь должен немедленно вернуться — в этом нет сомнений. Чувствую, что уже ограничил свою причастность к настоящему. Знаю, что не должен — ни при каких обстоятельствах — сдвинуться с этой точки и позволить вернуть себя в настоящее.

Нужно как можно быстрее снова прорваться через эту пленку.

* * *

Позже.


Снова там. Проходят минуты.

* * *

Минуты там… такие же, как здесь?

Когда я… вернулся… по-прежнему звучало адажио.

Это я снова его поставил? Не помню.


Ощущения… действительно необычные.


Нереальные.


Теперь 1971-й кажется… таким же, каким был 1896-й.


Нереально.

Лежать здесь… все равно что…


Все равно что быть в 1896-м.

Словно… наблюдаю за собой со стороны.


Или теряю это.


Забавно.


Надо ли… повернуть голову… описать — картину на стене?


Чтобы доказать свое присутствие здесь?


Чувствую нечто такое…


Чувство… скоротечности.

Словно… я действительно… человек из 1896-го… пытающийся достичь…


… чего?

Странное ощущение.


Не сопротивляйся ему.

* * *

Вот оно, наступает.


Господи, чувствую, как оно наступает.


Надо… перестать… говорить. Закрыть глаза… дать команду…


Сознанию.


Сказать се… се…


себе, себе, что…


Меня уносит.


Тяжесть.


Чувствую… такую тяжесть…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

19 НОЯБРЯ 1896 ГОДА

Я открыл глаза и увидел на стенах и потолке отблески пылающего закатного солнца.

Поначалу это не произвело на меня никакого впечатления. Я неподвижно лежал на спине, чувствуя тяжесть в голове и онемение в теле, словно выпил лишнего. Правда, я совсем не пил. Это неприятное ощущение было вызвано чем-то другим.

Несколько минут прислушивался я к шуму прибоя, пока до меня не дошло.

Этот шум был гораздо громче того, что я слышал прежде.

Я был там.

Сознание этого вызвало внезапное покалывание в кончиках пальцев и во всем лице. Я взглянул на свое тело в темном костюме и на ботинки с острыми носками, стоящие в ногах кровати. Потом перевел взгляд на то, что было вокруг.

Там, где раньше стоял комод, находился камин. С моего места мне не виден был очаг, только каминная полка из полированного вишневого дерева. Когда шум прибоя на миг утих, я услышал потрескивание огня.

Я неосторожно приподнялся на правом локте. В течение десяти — пятнадцати секунд комната зловеще кружилась вокруг меня, и я с ужасом подумал, что возвращаюсь назад.

Потом постепенно все обрело свои первоначальные очертания, и я взглянул на камин. К своему удивлению, я заметил, что на решетке горит уголь, хотя ожидал увидеть дрова. И тут же понял, как это было бы опрометчиво. Построенная из дерева гостиница с сотнями опасных дровяных каминов в номерах? Это могло бы привести к катастрофе.

Посмотрев в сторону окон, я снова был поражен, увидев жалюзи. Я в замешательстве уставился на них, постепенно осознавая — соображал я, похоже, невероятно туго, — что они сделаны из дерева.

Мой взгляд переместился дальше. Вместо штор на окнах висели белые воздушные занавески, подвязанные с каждой стороны окна. Письменный стол со стулом пропали. В простенке между окнами стоял низкий прямоугольный стол с наброшенной на его полированную поверхность кружевной дорожкой, поверх которой лежала тяжелая латунная дощечка.

Я повернул голову налево. В комнате обнаружилась только одна кровать, а стена ванной комнаты пропала. Там, где прежде находилась ванна с душем, стоял теперь массивный комод, над которым висело большое квадратное зеркало.

Я осторожно повернулся и посмотрел на висящую на стене гравюру в рамке. Мне не удавалось хорошо ее рассмотреть. С трудом перевернувшись, я неуклюже поднялся на колени, встав на мягкий матрас.

Картина была такой, как запомнилась мне, но теперь я мог рассмотреть все детали. Рядом с собакой в тени сидела старушка; к ее ногам был прислонен зонт. В правой части картины было еще три фигуры: двое мужчин и молодая девушка. Один из мужчин повернулся спиной, он держал в левой руке саквояж. Другой стоял в дверном проеме, глядя на юношу и женщину. Мой взгляд остановился на дощечке с названием под рамкой. «Прощание с домом». Томас Ховенден.[36]

Придерживаясь для опоры за переднюю спинку кровати, я слез с матраса и встал на пол. Несмотря на всю мою осторожность, комната опять поплыла у меня перед глазами, погружаясь во тьму. Чтобы не упасть, мне пришлось изо всех сил ухватиться за спинку кровати. Но все-таки в конце концов я плюхнулся на кровать и некоторое время сидел с закрытыми глазами, чувствуя, как голова словно перекатывается у меня по плечам. «Не дай мне потерять это», — молил я, не имея представления, к кому обращаюсь.

Через некоторое время это ощущение ослабло, и я снова открыл глаза, устремив взор на тонкий растительный орнамент коврика. Когда в голове немного прояснилось, я взглянул в сторону комода. Один из его нижних ящиков был немного выдвинут, и там виднелась рубашка. Я в замешательстве уставился на нее. Это моя рубашка?

И снова, невероятно медленно, до меня дошло. Рубашка, конечно, принадлежит человеку, снимающему этот номер. Мне повезло попасть в эту комнату в его отсутствие.

Я поднял глаза к люстре, свисающей с потолка. Каждый из четырех стеклянных абажуров был прикреплен к концу изогнутого металлического стержня в форме трубки. Электричество, подумал я. Вообще-то я знал, что оно у них есть, но сейчас почему-то удивился.

Опустив взгляд, я посмотрел на шкаф, стоящий на том же месте. Его дверцы были распахнуты, и я увидел два висящих там костюма, пару ботинок под ними и две шляпы на верхней полке. Я тупо смотрел на них в течение нескольких минут, пока вдруг до меня не дошло, что в комнату в любой момент может вернуться владелец этих вещей. Надо было уходить.

И тут меня словно осенило.

Я в том же месте, что и Элиза.

Я слишком резко попытался встать, и снова меня чуть не поглотил кружащийся мрак. Теперь не позволю себе опуститься на кровать. Вцепившись в спинку кровати, я сделал несколько судорожных вздохов, пока головокружение не уменьшилось. Потом отпустил спинку и попытался встать самостоятельно, но в тот же миг принужден был опять ухватиться за тяжелое дерево.

«Господи, — подумал я. — Неужели так будет продолжаться? Как же я собираюсь перемещаться по гостинице, если не могу даже подняться?»

Сжав зубы, я заставил себя отпустить спинку кровати, борясь с желанием вновь за нее ухватиться, и, качаясь, встал на ноги, как младенец, собирающийся сделать первый шаг. Сравнение вполне уместное. Как человек из 1896 года я был, почти буквально, новорожденным и принужден был учиться обращению со своими конечностями в этом новом, незнакомом мире.

Наконец дрожь прошла, и, сделав глубокий вдох для храбрости (мне пришло в голову, что я вдыхаю воздух 1896-го), я попытался шагнуть. Ноги у меня готовы были подогнуться, и следующий шаг получился вбок, как у пьяного. Я стал лихорадочно переставлять ноги, наклонившись вперед и растопырив руки в стороны наподобие чудовища Франкенштейна. Мне с трудом удалось добраться до комода, не упав. Привалившись к нему, я оперся о комод обеими руками и поглядел в зеркало. Мое отражение было размытым, словно я смотрел на воду, покрытую рябью. Я закрыл глаза.

Думаю, прошло больше минуты. Я открыл глаза и опять посмотрел в зеркало, вздрогнув при виде своего бледного лица. Я был похож на человека, вставшего со смертного одра. Я подумал, не было ли это сопутствующим путешествию во времени обстоятельством.

— Полагаю, ты оставил там всю свою кровь, — сказал я бледнолицему незнакомцу в зеркале.

Он вздрогнул от неожиданности при звуке моего голоса, потом вяло улыбнулся. Я увидел, как задвигался его кадык, когда он сглотнул.

— Но у тебя все же получится, — уверил его я.

Он согласно кивнул.

Я взглянул на верх комода, удивляясь тому, что не сшиб ни один из находящихся там предметов: чашку для бритья с золотой каемкой, в которой стоял перевернутый помазок; опасную бритву с ручкой из слоновой кости; богато украшенную щетку и еще нечто непонятное, похожее на серебряную рукоятку ножа.

Из любопытства я взял предмет в правую руку и стал внимательно рассматривать. И все же непонятно было, что это такое. Левой рукой я взялся за ленточку с узелками и вытянул из рукоятки пучок узких матерчатых завязок, перехваченных ленточкой. Верхняя полоска была сделана из тонкого металла, на ней были выгравированы слова: «Излечиваю все раны, за исключением любовных». Я почувствовал, что обратная сторона одной из завязок липкая, и, немного поразмышляв, решил, что это какое-то кровоостанавливающее средство при порезах от бритья.

Засунув полоски обратно в футляр, я положил его на место. Надо было выбраться из номера до прихода хозяина. Я похолодел, представив себе перспективу объяснений по поводу моего присутствия. До чего нелепо после удачного путешествия в 1896 год кончить арестом за незаконное вторжение. Употребляют ли они это выражение?

Теперь я мог стоять без опоры, хотя и с трудом. Я снова взглянул на изможденного человека в зеркале. Как я все это сделаю? Мне трудно было держаться на ногах. И очень удручала мысль о блуждании по бесконечным коридорам в поисках Элизы.

Я поймал себя на том, что смотрю на щетку. На ней были начертаны слова: «Совсем чуть-чуть». Взяв ее, я вздрогнул: внутри раздался булькающий звук. И снова мой мозг никак не мог уловить смысл этих слов. Наконец я понял, что «совсем чуть-чуть» относится к чему-то помимо вычищенной одежды.

Пытаясь повернуть рукоятку щетки, я опять был беспомощным, как ребенок. Собственная слабость меня ужасала. Когда рукоятка чуть подалась, я уверился в том, что в этом новом окружении я не смогу ни с чем справиться.

Я медленно открутил черенок и поднес к носу отверстие в щетке. Мне в ноздри ударил резкий запах бренди, защипало глаза, и я закашлялся. Отодвинув флягу в сторону, я подождал немного, прежде чем сделать глоток.

Гортань словно обожгло огнем, и я судорожно вздохнул. Я сотрясался от приступа кашля и едва не выронил флягу. К моему ужасу, теперь собственное тело казалось мне тяжелым, но хрупким стеклом, готовым рассыпаться даже от слабого кашля. Я пытался справиться с удушьем, всем телом навалившись на комод и закрыв глаза, с искаженным от усилий лицом.

Когда приступ кашля наконец прекратился, я взглянул на свое отражение затуманенными от слез глазами. Привинтив рукоятку к щетке, положил ее на место и потер глаза. Отражение в зеркале стало четким. Вид у меня был по-прежнему потрясенным, но на щеках появились признаки румянца. Неудивительно, что коньяк рекомендуется применять при сердечных приступах, подумал я. Заглядывая в частично выдвинутый ящик, я чувствовал, как коньяк, наподобие каустического клея, собирает меня из кусочков. Рядом с рубашкой я увидел открытую коробку с позолоченными запонками, рядом с ней журнал, озаглавленный «Пятицентовая библиотечка знатока».

Я выпрямился. Коньяк очень мне помог. В голове уже не чувствовалось такой тяжести, и ноги, похоже, состояли из костей и мышц, а не чего-то желеобразного. Я задышал свободней, осознав, что наконец могу идти. Я последний раз взглянул на себя в зеркало. Поправил галстук и одежду. Медленно поднял руку и пригладил волосы в тех местах, где они растрепались от лежания на подушке. Проверил внутренний карман сюртука, убедившись, что деньги на месте. Потом вдохнул теплый воздух комнаты, отвернулся от комода и мелкими, осторожными шагами приблизился к двери. У меня еще немного кружилась голова, но по крайней мере ноги слушались.

Взявшись рукой за металлическую ручку двери, я повернул ее и толкнул дверь. Она не открылась. Разумеется, заперта, подумал я, укоризненно посмеиваясь над собственной наивностью — не догадался, что так и будет. Я огляделся вокруг в поисках средств для отпирания.

Таковых не нашлось.

Эта проблема застала меня врасплох, и я не знал, что предпринять. И опять я, только что родившийся, был ошарашен и сбит с толку.

Перенестись на семьдесят пять лет назад и столкнуться с проблемой запертого дверного замка?

Поначалу я даже не осознавал, что качаю головой. Одна-единственная мысль не давала мне покоя: «Это невозможно».

Но тем не менее это было возможно. Прямо передо мной была дверь. Этот человек ушел из номера, запер дверь снаружи — и превратил свой номер в тюрьму для меня.

Не имею понятия, сколько времени я тупо смотрел на дверь, совершенно сбитый с толку, пытаясь найти выход и не в силах понять, что выхода нет. Наконец меня прорвало, и я со стоном повернулся и пошел назад в комнату. Подойдя к комоду, я стал один за другим открывать ящики (каждый раз, как я наклонялся, у меня темнело в глазах) в отчаянной надежде, что постоялец оставил там запасной ключ.

Не оставил. И хуже того, там не было ничего, чем я мог бы отпереть дверь — ни ножниц, ни пилочки для ногтей, ни перочинного ножа, ничего. Я снова застонал. Это невозможно!

Спотыкаясь, я поспешил к окну и выглянул на улицу. Пожарной лестницы не было. Я со стоном вглядывался в извилистую дорожку внизу, широкие, зеленые лужайки, два заасфальтированных теннисных корта в том месте, где располагалась северная часть парковки, и, что удивительно в моем состоянии, поразился тому, что океан начинается не более чем в шестидесяти футах от задней части гостиницы.

Я всматривался в узкий пляж, словно сверкающий золотом от оранжевого света. На песок накатывался пенный прибой. Я вздрогнул, заметив семейную пару с двумя детьми, попавшую в поле моего зрения. При виде этих прогуливающихся по песку людей у меня учащенно забилось сердце, потому что они были первыми обитателями 1896 года, которых я увидел. Совсем недавно, в мое время, никого из них уже не было в живых, если только дети не доживали свои последние дни. А сейчас они во плоти двигались у меня перед глазами. Если до этого момента я еще сомневался, то при виде цилиндра на голове мужчины и его трости, женского капора и длинной юбки, а также детских костюмов мне стало ясно, что 1971 год теперь от меня очень далеко. С криком негодования отвернулся я от окна. Это ужасно! Мне надо найти Элизу! Доковыляв до двери, я повернул ручку и яростно потянул за нее. От усилий у меня закружилась голова, и мне пришлось прислониться к темному дереву двери, прижавшись к нему лбом. У меня явно недоставало сил, чтобы вырваться из комнаты. В отчаянии я принялся колотить по двери кулаком в надежде, что в коридоре окажется портье и выпустит меня.

Портье не появился. Меня затрясло, и я начал опасаться, что теряю над собой контроль. События принимали совершенно немыслимый оборот. Если я дождусь прихода постояльца, он непременно поднимет тревогу. Я могу, конечно, сбежать, но меня обязательно найдут, когда я буду разыскивать Элизу. Состоится допрос, арест, и, возможно, меня ожидает тюремное заключение. Господи! Оказаться в тюрьме после всего, что мне пришлось испытать!

Я резко повернулся, когда мне в голову пришла мысль, без сомнения, вызванная отчаянием. Это была первая продуктивная мысль, появившаяся у меня с момента перенесения в 1896 год. Я неверной походкой подошел к комоду и взял в руки бритву с ручкой из слоновой кости. Вернувшись к двери, вынул бритву из футляра и принялся срезать дверной косяк у замка. «Если он сейчас вернется, пусть небеса мне помогут», — подумал я. Не позволяя этой мысли смутить себя, я продолжал строгать косяк лезвием бритвы, срезая щепки и время от времени дергая дверь, чтобы проверить, не открывается ли она. Меня не останавливали плавающие перед глазами круги. Я должен был найти Элизу. Все прочее не имело значения.

Через несколько минут я с треском вытолкнул дверь из рамы и с бьющимся сердцем выглянул в коридор. Никого не было видно. Я мельком взглянул на разбросанные по коврику бритвенные принадлежности. Поначалу мужчина подумает, что его ограбили.

Повернувшись, я швырнул бритву через комнату. Отскочив от матраса, она упала на коврик. «Бедняга, — подумал я с виноватой улыбкой, прикрывая за собой дверь. — Вот загадка, которую ему никогда не разгадать — как, впрочем, и никому другому. Кто-то прорезал себе путь из его запертой комнаты?» Вглядываясь в глубь коридора, я едва не рассмеялся этому полнейшему абсурду в духе Джона Диксона Карра[37]. Еще долго постояльцы и персонал гостиницы будут обсуждать это происшествие.

На миг я вдруг осмыслил то, что уже заявил о своем присутствии в 1896-м, нанеся материальный ущерб и создав неразрешимую проблему. «Допустимо ли это?» — недоумевал я.

Надо было избавиться от этой тревоги, раз уж ничего тут не поделаешь. Мне предстояло разыскать Элизу, а от прочих забот пришлось отказаться.

* * *

Выйдя из комнаты, я не повернул направо. Не знаю почему — ведь этот путь был самым коротким. Возможно, я опасался слишком скорой встречи с людьми. Там должен быть лифтер, поскольку я предполагал, что существует лифт. Даже если лифта нет и придется воспользоваться лестницей, в патио мне обязательно кто-нибудь встретится. По какой-то причине меня тревожила мысль близко с кем-нибудь столкнуться, и мне хотелось как можно дольше избегать этой необходимости.

Интересно, так ли чувствуют себя привидения? Страшатся обратиться к людям, чтобы эти люди не смотрели сквозь них и они не потеряли свою хрупкую иллюзию в отношении того, что все еще живы? Меня растревожил даже вид той супружеской пары и их детей на пляже. Одно дело находиться в комнате, глядя на мебель и вещи, свидетельствующие о другом времени. И совсем иное дело — столкнуться с живыми существами другой эпохи. Я недоумевал, как себя поведу, когда мне и в самом деле придется заговорить с одним из них — посмотреть ему в глаза и ощутить близость его тела.

Как я себя поведу, когда окажусь лицом к лицу с ней!

Мимо меня, как в тумане, проплывали стены узкого коридора. Казалось, я перемещаюсь во сне. Потеряюсь ли я снова, как тогда? Когда «тогда»? Вопреки логике возникал встречный вопрос. Ответа на него не было. В моей памяти тот день был в прошлом. И все же теперь я оказался в еще более отдаленном прошлом. Чтобы не затуманивать сознание, я отбросил это противоречие в сторону. Проходя мимо висящего на стене пожарного шланга, я дотронулся до него, чтобы удостовериться в его материальности, а также в собственной реальности. Вот настоящее, от которого должны начинаться все планы и воспоминания. Я прошел мимо закрытой бочки, взглянул на ведра и топорики, висящие на стене. «Зачем они здесь?» Помню, что подумал об этом. Когда я проснулся, увидел на потолке сопла пульверизаторов.

«Да неважно», — сказал я себе. Было довольно сложно ощущать себя реальным человеком в реальной обстановке. Приходилось концентрировать на этом все внимание. Ковыляя мимо богато украшенного настенного зеркала, я с огромным облегчением заметил четкость своего отражения.

Продвигаясь дальше, я вдруг ощутил болезненные спазмы в желудке. Попытался вспомнить, когда ел в последний раз, но эта мысль тоже смутила и растревожила меня. День, когда я последний раз ел, не был тем днем, в который я вступил сегодня. И знает ли об этом мое тело? Хотя были преодолены многие годы, не подчинялся ли по-прежнему мой организм непрерывному временному ритму? Если это верно, то не удивительно, что я испытывал дискомфорт в желудке, голова была словно обмотана шерстью, а тело было как деревянное и какое-то ненастоящее. Ведь я перенесся из 1971-го в 1896-й за считанные секунды.

Ответная реакция заставила меня пошатнуться, и мне пришлось остановиться и опереться на стену. Грудь судорожно вздымалась. «Каким образом мои легкие вдыхают этот воздух?» — исступленно думал я. Закрыв глаза, я изо всех сил старался утвердить в себе сознание настоящего. «Я сейчас здесь!» Убеждение в этом должно было отмести все прочие. «Я нахожусь душой и телом в…»

Я вздрогнул. Какое сегодня число? Я давал себе установку на 19 ноября. Но я говорил, потом писал и мысленно повторял установки, имея в виду пятницу. А сейчас пятница или нет? Или четверг, 19-е? Эта неопределенность меня пугала. Если пятница, то спектакль начнется через несколько часов и я могу ее так и не встретить.

Я задрожал, будучи не в состоянии контролировать ситуацию. Ведь я не успел еще обдумать фактические детали нашей встречи. Даже веря в ее неизбежность, как я должен осуществить это на практике? Она могла быть на репетиции, в окружении членов труппы. Ее уединение, наверное, охранял Робинсон или, насколько мне было известно, команда полицейских. Она могла находиться в своей комнате в обществе матери. Без сомнения, они занимали одно и то же помещение — и, возможно, охраняемое. Или она могла быть в ресторане с матерью и, вероятно, Робинсоном. В любой ситуации предстояло пробиться к ней сквозь заслон охраны. Как мне получить возможность хотя бы поговорить с ней, а тем более рассказать о своих чувствах?

Я вдруг представил себе всю безнадежность своих грез, и у меня перехватило дыхание. Прислонившись спиной к стене, закрыв глаза, я оказался полностью во власти накатившего на меня ужаса. Выхода нет. Путешествие в 1896 год — это несложный трюк по сравнению с предстоящей встречей. Его я проделал самостоятельно, никто меня не отговаривал и не мешал, кроме меня самого.

При выполнении второй части я столкнусь с массой препятствий со стороны людей.

Уверен, что для меня это был момент кризиса. В течение нескольких минут — я так и не узнаю, сколько прошло времени, — я стоял, привалившись к стене, совершенно обессиленный, не в состоянии идти дальше, не имея сил даже обругать себя за собственную глупость — за то, что не предвидел столь очевидного ограничения; раздавленный отчаянием, ибо теперь все представлялось мне выше моего понимания.

Вероятно, я так и продолжал бы там стоять (если предположить, что умственный паралич не переместил бы меня в конечном итоге в 1971-й), не услышь вдруг звука шагов. Я быстро открыл глаза, повертел головой по сторонам и увидел человека, приближающегося ко мне по коридору.

Предчувствуя недоброе, я уставился на него. На нем было нечто вроде костюма, в котором я видел моего брата на одной из фотографий нашего семейного альбома, — из серого твида, с бриджами. Только когда мужчина приблизился, я заметил, что пиджак на нем другой, больше похожий на рубашку, что на ногах у него серые ботинки с пуговицами, а в руке — жемчужно-серый котелок. Из-за бороды возраст угадать было невозможно. Помню, что в изумлении подумал: «Чарльз Диккенс». Я понимал, что это не мог быть он, однако сходство меня поразило.

С другой стороны, я, должно быть, показался ему призраком, потому что на его лице отразилась тревога и почти сразу же сочувствие. Ускорив шаги, он поспешил в мою сторону.

— Почтеннейший сэр, вы не больны? — спросил он.

Звук первого голоса, услышанного после перенесения в 1896-й, подействовал на меня как электрический шок, заставив вздрогнуть.

— Почтеннейший, — повторил мужчина, взяв меня за плечо.

Я уставился ему в лицо, находящееся всего в нескольких дюймах от моего. К утру того дня (в моем времени) этот человек был уже много лет мертв — такая зловещая мысль промелькнула в моем мозгу. Сейчас он жив и бодр: при ближайшем рассмотрении я заметил, что он, вероятно, моложе меня. Я ощутил на своем плече сильный нажим его пальцев, видел участие в ярких голубых глазах, даже почувствовал в его дыхании безошибочный аромат табака. Он был абсолютно, неправдоподобно живым.

— Позвольте мне проводить вас в ваш номер, — предложил он.

Я с трудом сглотнул, стараясь взять себя в руки. Я четко понимал, что необходимо начать приспосабливаться, или я все потеряю.

— Нет, благодарю вас, — ответил я, силясь улыбнуться. — Просто легкий приступ…

И в смущении замолчал. Я уже собирался сказать «гриппа», когда понял, что в 1896 году это так не могло называться.

— Головокружения, — запинаясь, закончил я. — Я был болен и еще не совсем поправился.

— Может быть, вам стоит прилечь, — сказал он, и это предложение странно поразило меня.

В его голосе звучала искренняя забота, и я вдруг подумал, что моя первая встреча с другим человеком могла оказаться пагубной, если вместо этого молодого человека мне попался бы какой-нибудь холодный, неприятный тип, только усугубивший мое состояние. Я выдавил из себя улыбку.

— Нет, спасибо. Со мной все в порядке. Благодарю за любезность.

— Не за что. — Он с улыбкой отпустил мою руку. — Вы уверены, что обойдетесь без моей помощи?

— Да. Спасибо. Со мной будет все хорошо.

Я понимал, что повторяюсь, но иные слова в голову не приходили. Как и походка, моя речь в этом новом окружении поначалу была запинающейся и неумелой.

Он кивнул.

— Что ж… — Он снова наморщил брови. — Вы уверены? — спросил он. — У вас довольно бледный вид.

Я кивнул в ответ.

— Да, благодарю вас. Я уже… почти дошел до своего номера, — добавил я то, что пришло мне в голову.

— Хорошо. — Он добродушно похлопал меня по плечу. — Берегите себя.

Он продолжил путь по коридору, а я пошел в противоположном направлении, чтобы он не видел меня стоящим у стены и не считал себя обязанным вернуться. Я шел медленно, но, помнится, более или менее прямо. «Важный момент, — снова подумал я. — Моя первая встреча с обитателем 1896 года. Барьер успешно преодолен».

Мне в голову пришла мысль о том, что, окажись я в подобных обстоятельствах в этом коридоре в 1971-м, вряд ли ко мне проявили бы такую доброту. Если уж люди молча стоят рядом, когда кого-то убивают, то маловероятно, чтобы меня, в изнеможении привалившегося к стене, удостоили бы чем-то иным, кроме беглого взгляда.

* * *

Спускаясь по лестнице, я начал различать гул голосов и непонятную мешанину звуков. Помню, возникло ощущение, будто погружаюсь в какой-то водоворот. Очередное суровое испытание, и гораздо более опасное. Вместо единственного заботливого джентльмена теперь я должен был столкнуться с массой людей в их полновесной особой среде обитания 1896 года.

Похолодев, я остановился на лестнице, вопрошая себя, хватит ли у меня сил встретиться с этим. Со всей очевидностью я понял, что перенестись в другое время намного проще, чем к нему адаптироваться.

Тем не менее приходилось приспосабливаться. Я не мог позволить себе сдаться теперь, когда Элиза была от меня в нескольких минутах ходьбы. Изо всех сил ухватившись за перила, я продолжал спускаться по лестнице, чувствуя, как меня вовлекает в себя ритм 1896 года, заставляя согласовывать свой ритм с его незнакомыми биениями или потерять их навсегда.

Остановившись на последней лестничной площадке, я оглядел помещение, похожее на гостиную. У стены справа от меня был камин с горящим углем на решетке. Около него стояли покрытый дорожкой стол и четыре легких стула. Я не отрываясь смотрел на них, по меньшей мере минуту, оттягивая конфронтацию с натиском образов и звуков, которые ждали меня внизу.

Наконец я резко повернулся и направился к площадке, выходящей в фойе.

Уверен, что это было случайностью, но, когда я был на полпути туда, в фойе вспыхнул свет. Я вздрогнул и остановился, ловя ртом воздух, потом закрыл глаза. «Спокойно», — приказывал я себе или умолял себя — не знаю.

Какой-то гул справа заставил меня опять вздрогнуть и посмотреть в том направлении. В шахте, забранной черной кованой решеткой, спускалась кабинка лифта.

Я впился глазами в стоящую там пару. Только на мгновение они оказались на одном уровне со мной, но их образ четко отпечатался у меня в памяти. Мужчина в длинном двубортном «честерфилде» с меховым воротником и манжетами, держит у груди блестящую черную шляпу. Женщина в длинном меховом плаще, на самой макушке изящная шляпка; темно-рыжие волосы стянуты на затылке в тугой узел.

Вместе они, даже с одного краткого взгляда, выражали для меня грацию и элегантность той эпохи, в которую я перенесся. То, что они не удостоили вниманием мой пристальный взгляд, лишь усиливало впечатление. Когда лифт спустился в холл и остановился, я подошел к перилам, чтобы посмотреть, как выходит эта пара. Правой рукой женщина легко опиралась на левый локоть мужчины. Я благоговейно наблюдал за ними, пока они, с безмятежным благородством, плавно двигались к входной двери. Как личности они могли быть чудовищами, однако являлись безупречными символами своего времени и общественного положения.

Затем, повернувшись, я направился к лестнице и спустился в холл.

Первое впечатление меня разочаровало — там было не так роскошно, как я ожидал. При довольно скудном освещении холл смотрелся едва ли не убогим в сравнении с тем, что я впервые увидел в 1971 году. Люстра казалась какой-то голой; ее стеклянные изогнутые абажуры были из белого стекла. Никаких кресел и диванов, обтянутых красной кожей. На их месте стояли плетеные стулья и диван с основой из темного дерева, пальмы в кадках, круглые, квадратные и прямоугольные столики и — вид их меня поразил — полированные плевательницы, расставленные там и сям.

Конторка портье, вместо прежнего места, находилась справа от лифта, где я когда-то (или следует сказать «со временем»?) увидел открытый вестибюль и окно табачной лавки. На месте конторки я заметил стойку с вывеской над ней: «Телеграф Вестерн Юнион», а рядом киоск по продаже газет и сувениров, в стеклянной витрине которого была выставлена всякая всячина. За углом виднелся открытый дверной проем с висящей занавеской из бус, сквозь которую я смог различить бильярдный стол.

Более того, фойе совершенно утратило свою безмятежную тишину, поскольку пол не был застелен ковром и по деревянному паркету гулко топали туфли и сапоги постояльцев и служащих, отзываясь эхом в помещении с высоким потолком.

Я с заметным усилием заставил себя пересечь холл, проходя по пути мимо людей. Я старался не замечать их пол, а тем более внешность, чувствуя, что единственный шанс адаптироваться для меня заключается в игнорировании массы одушевленных и неодушевленных предметов и в обращении к одному объекту за раз.

Должно быть, я все еще был заметно бледным и оцепенелым — об этом с очевидностью говорила реакция клерка с длинными подкрученными усами, облаченного в строгий черный костюм. Подходя к нему, я постарался взять себя в руки.

— Вам помочь, сэр? — спросил он.

Я сглотнул, впервые осознав, что испытываю сильную жажду.

— Не скажете ли… — начал я. Прежде чем завершить вопрос, мне пришлось откашляться и снова сглотнуть. — Скажите, пожалуйста, в каком номере остановилась мисс Маккенна?

На меня накатил ужас, когда я вдруг вообразил, как он отвечает, что такой персоны в гостинице нет. В конце концов, откуда мне было знать, какое сейчас число — 19 ноября или 20-е? Мог ведь запросто быть другой день или месяц, даже — господи! — другой год.

— Могу я узнать, почему вы спрашиваете, сэр? — спросил он.

Вопрос был поставлен вежливо, но в тоне сквозила подозрительность. Еще одно непредвиденное препятствие. Разумеется, они не сообщат кому попало номер столь известной женщины.

Я стал импровизировать.

— Я ее кузен, — сказал я. — Только что приехал. Я в номере пятьсот двадцать семь.

От ужаса я снова оцепенел. Ему стоит лишь проверить, чтобы узнать, что я лгу.

— Она вас ожидает, сэр? — спросил клерк.

— Нет, — услышал я свой ответ, мысленно одобряя очередную ложь. Любой другой ответ мог бы вызвать дополнительные сложности. — Она знает, что я в Калифорнии. Я ей писал, что постараюсь успеть на сегодняшнюю премьеру — она ведь сегодня, правда? — спросил я, стараясь говорить как можно более беспечно.

— Нет, сэр. Завтра вечером.

Я кивнул.

— А-а.

Не имею понятия, сколько времени мы стояли, поедая друг друга глазами. Должно быть, прошло несколько секунд, а мне они казались часами. К тому моменту, как он заговорил, у меня сильно заурчало в животе, и я даже не расслышал слов клерка. Поморщившись, я пробормотал:

— Прошу прощения?

— Я сказал, что посыльный проводит вас до ее номера.

Ее номера. Я задрожал.

— Вы не больны, сэр? — спросил клерк.

— Небольшая слабость после путешествия на поезде, — объяснил я.

— Понятно. — Он кратко кивнул, потом неожиданно поднял правую руку и щелкнул пальцами, отчего я вздрогнул. — Джордж, — позвал он.

Его голос прозвучал резко, как щелчок.

В поле моего зрения возник низкий, коренастый мужчина. Пока он говорил, я отметил, что его темная униформа застегнута на все пуговицы, до самой шеи.

— Слушаю, мистер Роллинз, — сказал он.

— Проводите этого джентльмена до комнаты мисс Маккенна, — сказал клерк тоном, не допускающим возражений, — и останьтесь с ним, пока не убедитесь, что все в порядке.

Может быть, мне это просто почудилось. И все же он мог сообщить мне номер комнаты, а не давать провожатого.

— Да, мистер Роллинз, — ответил коридорный.

Странно: коридорными обычно служат юноши, а этому было за пятьдесят. Взглянув на меня, он показал рукой:

— Сюда, сэр.

Я пошел вслед за ним по боковому коридору, стараясь не подпасть под влияние новых визуальных расхождений, но будучи не в состоянии их избежать. Там, где был табачный киоск, я увидел гостиную-читальню. На месте мужского туалета разместилась, как мне показалось, курительная комната — судя по сборищу мужчин, куривших сигары и трубки. А там, где была викторианская гостиная, я увидел комнату, назначение которой мне не удалось установить — там сидели за дружеской беседой мужчины и женщины.

Взглянув на двери Бального зала чуть впереди, я почувствовал, как у меня сильнее забилось сердце. Внутри этого помещения, всего в нескольких ярдах от меня, в этот момент устанавливали сцену. Дыхание мое стеснилось, когда я заметил на подставке справа от двери афишу. Как во сне, прочел я надпись на ней: «Знаменитая американская актриса мисс Элиза Маккенна выступает в главной роли в пьесе мистера Дж. М. Барри «Маленький священник» в пятницу, 20 ноября 1896 года, в восемь тридцать вечера».

Я спросил коридорного дрожащим голосом:

— Возможно, она сейчас здесь репетирует?

— Нет, сэр. Сейчас здесь никого нет, разве что рабочие сцены.

Я кивнул. Будь она там, что бы я стал делать? Вошел бы и ее поприветствовал? Какие слова я мог бы ей сказать? «Здравствуйте, мисс Маккенна. Я только что перенесся через семьдесят пять лет, чтобы с вами встретиться?» Боже правый. Только представив себе эту сцену, я внутренне сжался.

Правда заключалась в том, что я не мог даже вообразить, как буду разговаривать с ней наедине. Но все же должна ведь быть первая реплика, начальная фраза. И к этому я не смог подготовиться, настолько поглощенный своим путешествием, что даже не задумался о том, что скажу при встрече.

В тот момент я шел за коридорным по дощатому полу примыкающей террасы. Глядя влево через узкие окна, я видел не плавательный бассейн или теннисные корты, а открытую аллею примерно в десяти футах внизу и еще ниже несколько узких террас, соединенных с аллеей короткими лестницами. И опять меня поразила близость океана. Во время шторма волны наверняка забрызгивают окна этой террасы.

Когда мы проходили через широкие двери, ведущие к лестнице, которая спускалась к аллее, я посмотрел через одну из застекленных створок и увидел троих людей, идущих в ряд широкими шагами к гостинице. На головах у всей троицы были шляпы или шапки; из-за ослепительного сияния заката было невозможно различить лица.

Когда коридорный повернул направо, я прищурился, чтобы лучше видеть, и мы пошли по короткому коридору к открытому патио. При виде его у меня перехватило дыхание.

— Что-то не так, сэр? — спросил коридорный, остановившись и глядя на меня.

Я не сразу нашелся, что сказать.

— Патио так густо разросся, — заметил я.

— Патио, сэр?

Я уставился на него.

— Мы называем это открытым двориком, — сказал он.

Я шел позади него вдоль западной стороны открытого дворика. Несмотря на контраст освещения и ландшафта, больше всего меня поразило ощущение неизменности. Возможно, дело было в нависающей громаде отеля — не знаю. Я пытался проанализировать это ощущение, но тщетно. Сознание того, что каждый шаг приближает меня к Элизе, заслоняло все прочие мысли. Через несколько минут, а может быть секунд, я предстану перед ней.

Что я ей скажу?

Рассудок отказывался отвечать на этот вопрос. Самое большее, что приходило мне в голову: «Можно с вами поговорить, мисс Маккенна?» После чего наступала заминка. Одна только мысль о произнесении этих слов заставляла меня сжиматься. Как могла она благосклонно прореагировать на столь жалкое начало разговора из уст совершенно незнакомого мужчины?

В тот момент воображение добавляло еще больше сумятицы в мой смущенный рассудок. Без сомнения, она должна устать после репетиции — нервничает или даже сердится. Что, если репетиция прошла неудачно? Что, если она повздорила с Робинсоном или со своей матерью? На меня опять напало оцепенение при мысли о множестве вероятных препятствий, каждое из которых сулило мне то, что я смогу промямлить лишь несколько невнятных слов, после чего она извинится, захлопнет у меня перед лицом дверь комнаты и навсегда исчезнет из моей жизни.

Однажды, когда мне было восемь лет, я потерялся в Кони-Айленде. Чувства, испытанные мной при приближении к ее комнате, напоминали те, что я пережил ребенком: слепая тревога, почти неосознанный ужас. Я готов был сбежать. Как мог я осмелиться увидеть ее? Проделать весь этот путь только для того, чтобы промямлить несколько неловких слов и все разрушить — это меня уничтожит. Я в отчаянии пытался ухватиться за воспоминания о том, что она познакомилась с кем-то в гостинице во время своего там пребывания, с кем-то, кто…

Я резко остановился, застыв на месте. Сердце бешено колотилось в груди, словно какой-то маньяк изнутри долбил тараном мою грудь.

А что, если она уже встретила этого человека и сейчас с ним?

Коридорный не заметил моего промедления. Шагая в нескольких метрах впереди от меня, он повернул налево в открытую дверь и пропал из виду. Я оставался прикованным к месту, мучаясь от сильного сердцебиения и представляя себе, как она открывает дверь, а я замечаю в ее комнате молодого человека. Мужчину, о котором я читал, ее «скандал в Коронадо». Мужчину, которым я себя вообразил, настолько введя в заблуждение собственный рассудок, что мне удалось перехитрить само время в попытках добраться до нее.

Вновь появился коридорный с вопросительным выражением на лице. Стиснув зубы, я с напряжением втянул в себя воздух.

— Смотрел на дворик, — промямлил я.

Я не знал даже, услышал ли он мой голос, а если и услышал, то моя ложь была вопиюще очевидной. Он только кивнул:

— Да, сэр. — Затем указал на дверь. — Это здесь, сэр.

Я двинулся к нему нетвердой, неуклюжей походкой, словно столетний старик. Все мои надежды опять показались мне несбыточными. Я шел вперед только потому, что не хватало смелости ретироваться.

Мы вошли в общую гостиную, двери из которой вели в четыре спальни. Я не замечал ничего из обстановки и убранства комнаты, потрясенный чудовищностью того, с чем мне сейчас предстояло столкнуться. Сердце мое продолжало медленно, тяжело биться. В висках сильно стучало, и я смутно подозревал, что сейчас упаду в обморок. При этом какая-то часть моего рассудка, не затронутая отчаянием, подсказывала мне, что такой способ представиться ей ничуть не хуже тех, что я уже придумал.

Коридорный остановился у одной из дверей, и я увидел прикрепленную к ней овальную пластинку с цифрой «41» на металлической поверхности. Когда он постучал костяшками правой руки по двери, я сильно вздрогнул и почувствовал, как пол подо мной закачался, а стены приобрели студенистый вид. «Ну вот ты и у цели», — хладнокровно прозвучал внутренний голос. Вытянув вперед руку, я оперся ладонью о стену.

И вдруг позади пронзительный женский голос произнес:

— Ищите мисс Маккенна?

В этот момент я очень близко подошел к реализации выражения «едва не выпрыгнул из кожи».

Открыв рот, я резко повернулся, едва не потеряв равновесие и слепо шаря в поисках стены для опоры. На нас смотрела пухлая молодая женщина. Удивительно, какие мелочи запечатлеваются в памяти в самые напряженные моменты. Единственное, что я запомнил в ее облике, были обветренные губы.

— Да. Она у себя? — спрашивал коридорный.

— Недавно вышла.

Молодая женщина бросила на меня жеманный взгляд, потом взглянула на него.

— А не знаете, куда она пошла? — спросил он.

— Она говорила матери, что собирается прогуляться по пляжу.

— Благодарю вас, — пробормотал я, устремляясь мимо нее и ощущая запах, как я понял позже, хозяйственного мыла.

Надеясь, что не слишком качаюсь из стороны в сторону, я направился к двери. На миг мне показалось, что меня принимают за пьяного.

— Не желаете ли оставить записку, сэр? — прозвучал мне вослед вопрос коридорного.

— Нет, — ответил я.

Я поднял руку, пытаясь изобразить небрежный жест. Без сомнения, что бы я ни написал в своей записке, для нее это не имело бы ни малейшего смысла.

Пошатываясь, я вышел в дверь гостиной, свернул налево и пошел по проходу, ведущему к северной стороне отеля. «О господи, я забыл дать ему чаевые», — подумал я, потом вспомнил, что у меня только лишь две облигации.

Я посмотрел на лестницу, ведущую в подвал, недоумевая — показатель моего психического состояния, — что случилось с вывеской Исторического зала. Свернув в коридор, я прошел мимо небольшого лифта — тогда он тут был. Стоящий около него молоденький лифтер уставился на меня с таким выражением, что я понял — у меня все еще безумный вид. Ноги мои двигались, но казались чужими. Я с трудом дотащился до двери, потянул ее к себе и вышел наружу.

Осторожно спускаясь по ступеням крыльца и держась за перила, я дрожал от холодного морского воздуха. Весть о том, что она гуляет по пляжу, немного приободрила меня — отчасти потому, что не пришлось встретиться с ней в комнате, отчасти потому, что это давало слабую надежду на будущее. Я ведь читал, что она любит гулять, — и вот подтверждение тому. Правда, мой оптимизм скоро улетучился. Шанс встретить ее на берегу был ничтожно мал. К тому же это был мой последний шанс. Если я не смогу увидеть ее сейчас, то скоро она пойдет на ужин, потом, вероятно, начнет репетировать, после чего ляжет спать.

Я шел нетвердой походкой по аллее, под рядами намокших деревьев. А до этого момента и не замечал признаков прошедшего ранее дождя. Я направился мимо пустых теннисных кортов в сторону пляжа. Солнце уже опустилось к горизонту, на три четверти погрузившись в море и сверкая расплавленным золотом. Над отдаленным полуостровом висели темные облака, снизу подсвеченные отблесками заката. Вдоль приморской аллеи на металлических шестах зажгли большие круглые электрические фонари, напоминающие вереницу бледных белых лун, маячивших впереди. Я прошел мимо деревянной скамьи, на которой сидел мужчина в черном цилиндре, с сигарой в зубах. «А что, если это Робинсон?» — пришла мне в голову мысль. Что, если он не спускает с нее глаз? Если даже я встречу ее, он не даст мне с ней поговорить.

Шагая дальше, я осматривал пляж впереди и слева от меня. Вопреки моим воспоминаниям в ширину он был менее пятидесяти футов. У меня возникло еще одно сомнение. А что, если ее там нет? А если есть? Рассудок отвергал этот вариант. Все же я продолжал идти — если мое ковыляние можно было снисходительно назвать ходьбой, — выискивая взглядом знаки ее присутствия.

Немного погодя мне пришлось остановиться и передохнуть, повернувшись спиной к ветру — не особенно сильному, но весьма холодному. При этом я был поражен видом гостиницы, громадный освещенный силуэт которой вырисовывался на фоне неба наподобие волшебного замка.

Вдруг я похолодел при мысли, что зашел слишком далеко, что зона моего присутствия в 1896 году ограничивается только отелем, что я начинаю терять связь с этим временем и меня неумолимо относит назад, в 1971-й. Я закрыл глаза, опасаясь, что перенесусь обратно. Только спустя несколько мгновений я набрался смелости открыть глаза и вновь посмотреть на отель. Он стоял на месте, такой же, как прежде.

Когда я снова взглянул на узкую полоску пляжа, то увидел ее.

Откуда я узнал, что это она? Она была не более чем крошечным силуэтом, почти незаметно перемещающимся на темно-синем фоне воды. В любых других обстоятельствах я бы не отличил ее по таким незначительным приметам. Как бы то ни было, сейчас я не сомневался, что это Элиза.

При виде ее тело мое пронизала дрожь, сердце, казалось, едва не выскочило из груди. Теперь меня наполняло цепенящее опасение, что этот миг сейчас прервется, что, едва приблизившись к ней, я перенесусь туда, откуда явился. Опасение, что, если даже мне удастся ее приветствовать, моя дерзость вызовет у нее отвращение. Вопреки всякой логике я надеялся, что в конце концов, увидев ее, обрету уверенность. Случилось прямо противоположное. Уверенность совершенно меня покинула, и я застыл на месте, размышляя, как убедить ее в том, что перед ней не сумасшедший.

Казалось, голова моя пульсирует, а тело холодеет, пока я смотрел, как она идет вдоль линии прибоя, придерживая над песком длинные юбки. Она приближалась ко мне медленно, словно во сне — будто в тот миг, как я увидел ее, время снова изменилось — секунды растянулись до минут, минуты до часов. «Время 1» больше не существовало. Я вновь оказался вне пространства часов и календарей, обреченный наблюдать, как она движется ко мне через вечность и никогда не может дойти до меня.

В каком-то смысле это было облегчением, потому что я не имел представления, что скажу ей. Однако в более широком смысле было мучением думать, что мы никогда так и не встретимся. Я снова почувствовал себя призраком. Я воочию представил, как она приближается ко мне, потом проходит мимо, даже не подняв на меня взгляд, потому что для нее я не существую.

Не помню, в какой именно момент пошел ей наперерез. Впервые я осознал, что двигаюсь, когда мои ботинки заскользили по размытому откосу берега высотой четыре фута, потом по мокрому песку пошлепали к воде. Смутная неопределенность этого момента еще более усугублялась нереальной картиной заката на фоне облачного горизонта с горной вершиной на мысу Лома. Пока мы приближались друг к другу, как фигуры на каком-то призрачном пейзаже, я видел все так же неотчетливо, иногда теряя Элизу из виду. Я вспомнил того солдата на мосту через ручей Аул-Крик, что идет к своей жене, но ему не суждено до нее дойти, ибо его движения — это лишь необычайно яркие предсмертные видения[38]. Именно так, бесконечно, мы с Элизой Маккенна приближались друг к другу, пока низкие волны одна за другой накатывали на берег с непрекращающимся шумом, звучащим подобно реву отдаленного ветра.

Не могу сказать, когда она в первый раз меня увидела. Знаю лишь наверняка, что, неподвижно застыв у кромки воды и вырисовываясь силуэтом на фоне последнего сумрачного сияния заката, она меня уже видела. Точно знаю, что глаза ее были устремлены на меня, хотя я не различал ее лица, не представлял, с какими чувствами следит она за моим приближением. Испытывала ли она страх? У меня не было предчувствия, что она станет наблюдать за моим приближением с тревогой. Наша встреча казалась столь неизбежной, что такую возможность я прежде не рассматривал. Теперь же это опасение появилось. Что мне делать, если она побежит или станет звать на помощь? Что смогу я сделать?

Наконец я остановился перед ней, и мы в молчании стали пристально вглядываться друг в друга. Она оказалась ниже ростом, чем я ожидал. Чтобы рассмотреть мое лицо, ей приходилось запрокидывать голову. Ее лица я совсем не видел, потому что она стояла спиной к закату. Почему она так спокойна, так недвижна? Я почувствовал облегчение оттого, что она не зовет на помощь и не убегает от меня. И все же почему она никак не реагирует? Возможно ли, что ее сковал страх? Меня тревожила эта мысль.

То, что я испытывал, подходя к ней, было ничто по сравнению с тем, что я чувствовал сейчас. Мое тело и рассудок казались парализованными. Я не мог бы пошевелиться или заговорить, даже если бы от этого зависела моя жизнь. В голове крутилась одна мысль: почему она тоже стоит, словно онемев, и неотрывно смотрит на меня? Я почему-то чувствовал, что это не от страха, но был не в состоянии ни постичь ее поведение, ни отреагировать на него.

Потом вдруг она заговорила, и я вздрогнул от звука ее голоса.

— Это вы? — спросила она.

Если бы я составил перечень всех фраз, которыми мог бы начаться наш разговор, эта в лучшем случае попала бы в самый конец. Я в недоумении посмотрел на Элизу. Неужели произошло невидимое моему зрению колдовство и она обо мне узнала? Я не мог в это поверить. И все же почувствовал в тот миг, когда она заговорила, что мне представилась чудесная возможность избежать, быть может, многочасовых уговоров, которые побудили бы ее меня принять.

— Да, Элиза, это я, — услышал я свой ответ.

Она зашаталась, и я быстро протянул руку, чтобы поддержать ее за плечо. Как мне описать, после всех грез о ней, каково это было — почувствовать, что грезы обретают плоть под моими пальцами? От моего прикосновения она напряглась, но я не мог ее выпустить.

— Вы в порядке? — спросил я.

Она не ответила, и, хотя я жаждал узнать ее мысли, не мог ничего больше сказать, онемев от ее присутствия. Мы снова, как две статуи, уставились друг на друга. Я опасался, что мое молчание сведет на нет полученное мною небольшое преимущество, но разум отказывался работать.

Потом она зашевелилась, оглядываясь по сторонам и словно выходя из транса.

— Мне надо вернуться в номер, — пробормотала она, как показалось, скорее себе, чем мне.

Эти слова были для меня неожиданными, и обретенная было уверенность начала немедленно гаснуть. Я противился желанию ретироваться.

— Я провожу вас, — сказал я.

Может быть, по дороге что-нибудь придумаю.

Она не ответила, и мы пошли в сторону гостиницы. Я ощущал жуткое отчаяние. Мои невероятные поиски увенчались успехом — я преодолел само время, чтобы быть с ней. Теперь мы вместе — вместе! — идем рядом, а я словно онемел. Это было выше моего понимания.

Когда она заговорила, я вздрогнул — я опять этого не ожидал.

— Могу я узнать ваше имя? — спросила она.

Теперь она лучше владела своим голосом, хотя он звучал все еще слабо.

— Ричард, — ответил я.

Не знаю, почему не назвал ей фамилии. Может, она казалась мне излишней. Я мог думать о ней только как об Элизе.

— Ричард, — повторил я, не знаю зачем.

Снова молчание. Момент показался мне каким-то диким. Я никак не мог себе представить, что мы скажем друг другу при встрече, но не поверил бы, что мы не скажем ничего. Я жаждал узнать о ее чувствах, но был совершенно не в состоянии спросить о них или выразить свои.

— Вы остановились в гостинице? — спросила она.

Я замялся, подыскивая ответ. Наконец выдавил:

— Нет еще. Я только что приехал.

Вдруг мне в голову пришла мысль о том, что она все время меня боится, но пытается это скрыть; что она лишь ждет случая сбежать от меня, когда мы окажемся ближе к гостинице.

Надо было это выяснить.

— Элиза, вы меня боитесь? — спросил я.

Она резко вскинула глаза, словно я прочитал ее мысли, потом снова посмотрела вперед.

— Нет, — ответила она.

Правда, в словах ее не было уверенности.

— Не бойтесь, — сказал я. — Я последний человек на свете, кого вам следует бояться.

Еще несколько минут мы шли в молчании. Мой рассудок, как маятник, колебался между чувствами и здравым смыслом. С точки зрения эмоций дело улажено. Я прошел сквозь время, чтобы быть с ней, и теперь не Должен ее потерять. С реалистической точки зрения я понимал, что для нее я неизвестная персона. Но все же почему она спросила: «Это вы?» Очень странно.

— Откуда вы? — вновь задала она вопрос.

— Из Лос-Анджелеса, — ответил я.

Это, разумеется, не было ложью, но в той ситуации едва ли было и абсолютной правдой. Мне хотелось сказать больше, хотелось открыть ей обстоятельства нашей чудесной встречи, но я не осмеливался. Она не должна узнать о том, как я до нее добрался.

Мы уже почти дошли до откоса. Через несколько секунд мы окажемся на приморской аллее и скоро дойдем до гостиницы. Нельзя было продолжать вот так молча идти рядом с ней. Надо начинать действовать, идти к сближению. И все же как я мог просить ее о встрече в тот вечер? Ей наверняка предстояла репетиция, а потом ранний отход ко сну.

Вдруг без всякой видимой причины — если только страх потерять ее интерес к себе моментально не перерос в страх потерять ее навсегда — я почувствовал, что меня транспортируют обратно в 1971 год. Я остановился как вкопанный, вцепившись пальцами в ее плечо. Вокруг меня завертелся пляж, мрак стал застилать глаза.

— Нет, — невольно пробормотал я. — Не дай мне это потерять.

Не помню, сколько времени это продолжалось — несколько секунд или минут. Помню только, как она стояла передо мной, пристально глядя на меня. Я знал, что она напугана. Сама ее поза говорила об этом.

— Пожалуйста, не бойтесь, — умолял я.

Ее вздох подсказал мне, что я мог бы с тем же успехом попросить ее не дышать.

— Простите, — сказал я. — Я не хотел вас напугать.

— Вы хорошо себя чувствуете? — спросила она.

В голосе ее слышалась тревога, отчего я испытал прилив благодарности.

Я попытался улыбнуться и невнятно хмыкнул, якобы выражая насмешку над собой.

— Да, — ответил я. — Спасибо. Может быть, позже я смогу рассказать вам, почему…

И прикусил язык. Надо более внимательно следить за своими словами.

— Можете идти дальше? — спросила она, словно не заметив моего замешательства.

Я кивнул.

— Да.

Полагаю, я говорил довольно спокойно, хотя мне казалось невероятным, что мы разговариваем. Я еще не освоился с тем благоговением, которое вызывала во мне ее близость, возможность слышать ее голос, чувствовать под пальцами ее плечо.

Я вздрогнул, осознав, что сильно сжимаю ее руку.

— Я сделал вам больно? — испуганно спросил я.

— Ничего страшного, — отозвалась она.

Прежде чем продолжить путь к гостинице, мы помолчали.

— Вы болели? — спросила она.

Этот вопрос показался мне почему-то забавным.

— Нет, просто… устал от путешествия, — сказал я и попытался взять себя в руки. — Элиза?

Она издала слабый вопрошающий звук.

— Мы не могли бы сегодня вместе поужинать?

Она не ответила, и моя уверенность тотчас же испарилась.

— Не знаю, — наконец произнесла она.

Когда я вдруг понял, что сейчас 1896 год, то устыдился собственной бестактности. Незнакомые мужчины не подходили на пляже к незамужним женщинам, не держали их за руку и не гуляли с ними, а также не просили без приглашения составить им компанию на ужин. Такие поступки подходили для оставленного мной времени, здесь они были неуместны.

Словно напоминая мне об этом, она спросила:

— Можно узнать вашу фамилию, сэр?

Меня кольнула официальность ее тона, но я ответил в том же духе:

— Извините. Надо было представиться. Кольер.

— Кольер, — повторила она, словно пытаясь логически осмыслить мою фамилию. — А вы знаете, кто я?

— Элиза Маккенна.

Я почувствовал, как ее рука слегка дернулась, и подумал — она, наверное, решила, что я ищу встречи с ней из-за того, что она известная актриса, и никакой тайны здесь нет; что я какой-то полоумный поклонник, пронырливый охотник за состоянием.

— Дело не в этом, — сказал я, словно она прочла мои мысли. — Я пришел к вам не потому, что вы… то, что вы есть.

Она не ответила, и, помогая ей взобраться на откос, я вновь почувствовал тревогу. Как мог я вообразить, что встреча с ней даст мне покой? Может быть, она не убежала и не позвала на помощь, но принимала меня с некоторым опасением.

— Я знаю, все это кажется необъяснимым, — говорил я в надежде, что слова мои не покажутся простой банальностью и не вызовут подозрений. — Но тому есть причина, и я не стану ее скрывать.

Зачем я продолжал гнуть свою линию? Такой подход мог лишь увеличить ее подозрительность в отношении меня.

Теперь мы оказались на извилистой дорожке для прогулок. Я чувствовал, как сердце у меня бьется все сильнее. Через несколько секунд мы войдем в здание. Вдруг она бросится в свою комнату и запрет дверь, прекращая всякое общение? И я ничего не смогу с этим поделать. Мне казалось неправильным снова приглашать ее на ужин. А что еще сказать, я не знал.

Теперь мы поднимались по ступенькам крыльца. Ноги казались налитыми свинцом, и когда я открывал входную дверь, то подумал, что она весит тысячу фунтов. Мы одновременно вошли внутрь. Не помню, остановился ли я первым, или это сделала она. Помню только, что впервые посмотрел в лицо Элизы Маккенна при полном освещении.

Ее фотографии лгали. Она намного привлекательней, чем ее изображения. Перечисление отдельных черт не в состоянии передать магию их сочетания. Хочу, однако, отметить, что у нее серо-зеленые глаза, высокие изящные скулы, идеальный по форме нос, пухлые красные губы, не требующие помады. Ее кожа имела оттенок бледной розы в лучах солнца. Пышные и блестящие желтовато-коричневые волосы были в тот момент забраны наверх. Она подняла на меня глаза с выражением столь неприкрытого любопытства, что я едва не признался ей прямо на месте, что люблю ее.

Полагаю, что на протяжении этих секунд в том тихом коридоре мы смотрели друг на друга через пропасть в семьдесят пять лет. Люди из разных эпох, думаю, выглядят по-разному — так, как свойственно их времени. Полагаю, она разглядела это в моем лице, как я разглядел в ее. Разумеется, это неосязаемо и не может быть разложено на составные части. Хотелось бы мне более точно это описать, но не могу. Знаю лишь, что она ощущала в моем облике 1971 год, как я четко ощущал 1896-й в ее внешности и манерах.

Правда, это не объясняло то, почему она продолжала смотреть на меня с откровенностью, которую женщина ее эпохи и положения не должна была проявлять.

Я не преувеличиваю. Она смотрела на меня так, словно не в силах отвести взгляд, — и, разумеется, я смотрел на нее точно так же. Мы буквально не отрываясь смотрели друг на друга, должно быть, более минуты. Мне хотелось заключить ее в объятия и поцеловать, крепко прижать к себе и сказать, что я люблю ее. Но я не двигался с места. Возможно, дело было в той временной пропасти между нами, а может, просто виноват был эмоциональный барьер. Как бы то ни было, в мире не существовало ничего, кроме Элизы Маккенна и меня, прикованных друг к другу взглядом. Она снова заговорила первой.

— Ричард, — сказала она, и у меня появилось чувство, что она не просто произносит мое имя, а сверяет его с моей личностью, чтобы посмотреть, привлекательно ли оно для ее сознания.

В свете произошедшего ранее мне показалось странным, что она вдруг отвела взгляд и щеки ее вспыхнули румянцем. Только позже я понял, что она не дала собственному любопытству разгореться, строго следуя требованиям этикета.

— Мне надо идти, — вдруг вырвалось у нее.

Она буквально бросилась от меня прочь. Я почувствовал, как замирает сердце.

— Нет, — молвил я. Она быстро обернулась почти с испуганным выражением. Нет. Прошу вас. — Голос у меня дрожал. — Не оставляйте меня, пожалуйста. Я должен быть с вами.

И опять этот взгляд открытой, беззащитной откровенности. Она так хотела понять меня.

— Пожалуйста. Поужинайте со мной, — сказал я.

Ее губы зашевелились, но не издали ни звука.

— Мне надо переодеться, — наконец пролепетала она.

— Могу ли я… смею ли я… — Я замолчал. В такой момент меня смущают правила грамматики? Я был как безумный: мне хотелось смеяться и плакать одновременно. — Элиза, прошу вас… позвольте мне вас подождать. У вас есть… приемная или что-то в этом роде? — Теперь я умолял. — Элиза?

Она издала звук, который, если я правильно понял, означал следующее: «Почему я с вами разговариваю? Почему не закричу и не убегу?» Все это заключалось в кратком звуке — недоверие и отчаяние оттого, что доверилась болтовне какого-то сумасшедшего.

— Я знаю, что меня трудно понять, — продолжал я. — Знаю, до чего странно себя веду и что потревожил вас на берегу. Не понимаю, отчего вы так добры ко мне. Почему просто не швырнули песок мне в глаза и не убежали, я…

Договорить я не смог. Когда она сохраняла серьезность, красоты ее лица было достаточно, чтобы заставить меня плакать. Когда же улыбалась, от сияния этого лица, казалось, сердце вот-вот остановится. Уверен, что смотрел на нее с раболепным обожанием. Ее улыбка была такой восхитительной, такой нежной и в то же время понимающей и смущенной.

— Пожалуйста, — робко продолжал я. — Обещаю, что буду вести себя хорошо. Буду тихо сидеть на своем месте и… — Я замолчал, пытаясь подыскать слова для завершения фразы. Нашлись лишь два слова. Они были абсурдны, но я все же их произнес: — Буду паинькой.

Выражение ее лица изменилось. Я прочитал на нем сочувствие. Непонятно было, какого рода это сочувствие — возможно, не более чем жалость к страдающему ближнему. Я знал только, что в тот момент она откликнулась на мою мольбу.

Это выражение исчезло столь же быстро, как появилось, но я знал, что тронул ее, по крайней мере, на миг. Она вздохнула, как я только что на берегу, с выражением печальной покорности.

— Хорошо, — молвила она.

Исполненный благодарности, боясь заговорить из страха, что она передумает, я прошел рядом с ней по коридору к входу в общую гостиную, из которой шли двери в спальни. Я сжался, представив себе, что, может быть, она подумала, будто я имею в виду эту комнату. Когда мы пересекли гостиную без единого слова и остановились перед ее дверью, мое напряжение ослабло. Я ждал, пока она искала в сумочке ключ. Наконец, достав его, она вставила ключ в замочную скважину. Я смотрел на ключ. Но поскольку она его не повернула, я поднял глаза и увидел, что она пристально на меня смотрит. Как можно было истолковать этот взгляд? Возможно, она пыталась отстраниться от всего произошедшего. В конечном счете, кем я был, как не чужим мужчиной, пытающимся проникнуть в ее комнату? Во всяком случае, полагаю, она так думала, и у меня непроизвольно вырвалось:

— Я буду просто сидеть и ждать, обещаю вам.

Она вновь сокрушенно вздохнула.

— Это…

Не окончив мысль, она повернула ключ и открыла комнату. Я догадывался, что она готова сказать: «Это безумие». Так и было; и в гораздо большей степени, чем она полагала.

Мы вошли в тускло освещенную комнату. Пока она закрывала дверь, я стоял в стороне. Я заметил, что камин не зажжен. Слышно было шипение пара из радиатора, которого я не видел. Я взглянул на стоящую на каминной полке беломраморную статую нимфы с рогом изобилия в руках, из которого сыпались цветы. Помимо этого, я получил лишь общее впечатление от помещения: ковровое покрытие, белая мебель, настенное зеркало в позолоченной раме, письменный стол возле окна.

Все это казалось несущественным, пока я наблюдал, как она грациозно пересекает комнату, расстегивая пальто.

— Можете подождать здесь, — произнесла она тоном женщины, примирившейся с безрассудством собственных действий, но отнюдь не испытывающей по этому поводу восторга.

— Элиза, — позвал я.

Когда она обернулась, я с дрожью увидел, что под пальто на ней была та самая блузка, которую я видел на ее фотографии из книги «Известные актеры и актрисы», — белая с черным галстуком на ленте, прикрепленной к нижнему краю стоячего воротничка. Тогда же я понял, что и пальто с этого же снимка — длинное, до пола, черное, двубортное с широкими отворотами.

— Что, мистер Кольер? — спросила она.

Я наверняка вздрогнул.

— Пожалуйста, не называйте меня так, — попросил я.

Я чувствовал, что она сделала это для того, чтобы отгородиться от моего присутствия — своего рода способ воздвигнуть барьер этикета между нами. Тем не менее это меня испугало.

— Как же мне вас называть? — спросила она.

— Ричард, — ответил я. — А я… — Я шумно вздохнул. — Могу я называть вас Элизой, хорошо? Я просто не в состоянии называть вас мисс Маккенна. Не в состоянии.

Она молча изучала меня. «Неужели возвращаются ее подозрения?» — думал я. Это меня не удивило бы. Любые размышления в этот момент должны были навести на подозрения.

И все же на ее лице не читалось страха или раздражения.

— Не знаю, что и сказать, — наконец проговорила она.

— Понимаю.

Ее губы на миг искривились в страдальческой улыбке.

— Правда? — сказала она, отвернувшись почти с благодарностью, как мне показалось.

Я был уверен, что она рада немного побыть в одиночестве, в покое и тишине поразмышлять над этой загадкой.

Приблизившись к двери смежной комнаты, она бросила взгляд через плечо. Неужели она подумала, что я стану ее преследовать? Я заметил свисающую у нее с затылка прядь золотистых волос, и вдруг на меня нахлынул мощный прилив любви. Одно из моих опасений, по крайней мере, не имело под собой оснований. В ее присутствии мое чувство никоим образом не ослабевало. Оно было более сильным, чем когда бы то ни было.

Я вдруг снова ощутил сухость в гортани, и мне подумалось: «Сухость гортани медиума после спиритического сеанса».

— Элиза? — позвал я.

Она остановилась у двери спальни и обернулась.

— Можно мне выпить воды? — спросил я.

У нее вырвалось тихое восклицание, наполовину смех, наполовину возглас изумления. Похоже, я постоянно смущаю ее. Она кратко кивнула и вышла из комнаты.

Я пересек приемную, остановившись у открытой двери. В спальне я заметил массивную двуспальную кровать белого цвета, стоящую в алькове с раздвинутым пологом. Справа виднелась прикроватная тумбочка и на ней металлическая лампа, абажур которой был украшен красными камешками.

Я слышал, как Элиза наливает воду в стакан. «Ну и конечно, своя ванная комната», — подумал я. Я почувствовал, что ноги у меня подкашиваются. Скоро придется сесть.

Она вернулась со стаканом воды, который протянула мне. Наши пальцы на миг соприкоснулись.

— Спасибо, — с трудом выговорил я.

Она заглянула мне в глаза с такой напряженной мольбой, что я испугался. Казалось, она ставит под сомнение само мое существование, допытываясь у себя самой, как она к этому относится, и не находя ответа.

Отвернувшись, она пролепетала:

— Извините.

Когда она закрыла за собой дверь спальни, я напрягся, ожидая услышать звук запираемого замка. Но звука не последовало, и меня медленно отпустило.

— Элиза? — позвал я.

Молчание. Наконец она откликнулась.

— Да?

— Вы ведь не собираетесь… вылезть из окна и сбежать, верно?

«Что она делает?» — недоумевал я. Улыбается? Хмурится? Не собралась ли она сделать именно это? Не хотелось в это верить, но мои страхи в тот момент были какими-то детскими, абсурдными.

— А стоит? — спросила она наконец.

— Нет, — ответил я. — Я не преступник. Я пришел лишь, чтобы…

«Любить вас», — мысленно закончил я.

— Быть с вами, — добавил я вслух.

Тишина. Я не знал, стоит ли она по-прежнему за дверью или начала переодеваться. Уставившись на дверь в тревожном молчании, я хотел открыть ее, чтобы снова быть с Элизой. Я уже начал опасаться, что наша встреча мне только пригрезилась. Я едва вновь не позвал ее по имени, но заставил себя этого не делать. Надо было дать ей время поразмыслить.

Я оглядел комнату, столь очевидно принадлежавшую 1896 году, и почувствовал себя несколько лучше. На письменном столе стоял серебряный календарь. Старинным английским шрифтом в его трех маленьких окошечках было напечатано: «Четверг», «Ноябрь» и «19». Хотя я и понимал, что такой дорогой календарь вряд ли используется только один год, отсутствие года меня тревожило.

Я вдруг заметил у себя в руке стакан и единым залпом выпил воду, с облегчением вздохнув, когда влага оросила пересохший рот и гортань, хотя на вкус она была противной. «Я пью воду 1896 года», — подумал я, и это повергло меня в трепет, потому что было первым поглощением физической субстанции этого периода — не считая воздуха, которым я дышал.

Мне все еще хотелось пить, но я стеснялся тревожить Элизу. Лучше посижу и отдохну. Подойдя к креслу, я со стоном опустился в него, поставив стакан на соседний столик.

Мои глаза немедленно стали закрываться, и я в ужасе вздрогнул. Я не должен спать, иначе могу все потерять! Я покачал головой, потом протянул руку к стакану и поднял его. На дне оставалось несколько капель. Я вытряс их на ладонь, растер себе лицо и поставил стакан обратно на столик.

Я старался не терять бдительности, сконцентрировавшись на деталях обстановки комнаты. Уставился на кружевную салфетку, прикрепленную к спинке ближайшего кресла. Посмотрел на стол у стены, сосчитав количество цветочных завитков на его ножках. Напряженно всматривался в настольные часы. Было почти шесть часов. «Время 1», — подумал я. Потом поднял глаза на свисающую с потолка люстру из шести рожков. Несколько раз пересчитал все ее хрустальные подвески. «Только не спи, — приказал я себе. — Нельзя спать».

Я взглянул на настольный календарь, теперь увидев, что он является частью настольного прибора — серебряный поднос с двумя стеклянными бутылочками чернил, серебряная ручка и календарь. «Нет нужды, чтобы на нем был указан год», — подумал я. Я и так знаю.

Был 1896 год, и я нашел ее.

* * *

Вздрогнув, я с криком проснулся, в невероятном замешательстве оглядываясь по сторонам. Где я?

Дверь спальни быстро открылась, на меня с тревогой на лице смотрела Элиза. Не успев подумать, я протянул к ней руку. Меня сотрясала дрожь.

Поколебавшись, Элиза подошла и взяла меня за руку. У меня, наверное, был жалкий вид. Ощущение ее теплой руки в моей подействовало, как переливание крови. Заметив, что ее лицо напряглось, я ослабил пожатие.

— Простите меня, — сказал я.

Мне трудно было говорить.

С жадностью взглянул я на нее. Она переоделась в бордовое платье из шерстяной саржи со стоячим воротничком, отделанным черным шелком, и длинными обтягивающими рукавами, а не модными тогда «фонариками». Волосы были забраны наверх черепаховыми заколками только спереди и по бокам.

Она молча взглянула на меня с тем же вопрошающим выражением, словно пытаясь найти на моем лице ответ.

Наконец она опустила глаза.

— Извините меня, — сказала она. — Я снова на вас глазею.

— Я тоже глазею.

Она снова на меня посмотрела.

— Просто не понимаю, — заметила она словно про себя.

И вдруг судорожно вздохнула и выпустила мою руку — в дверь постучали. Мы оба бросили взгляд в тот конец комнаты, потом я вновь посмотрел на нее. На ее лице читалась смесь смущения и — чего еще? Первое слово, пришедшее мне на ум, было «осмотрительность» — словно она уже придумывала, как объяснить мое присутствие. Я надеялся, что объяснение у нее уже готово; у меня такового не было.

— Простите, что компрометирую вас, — сказал я.

Она быстро взглянула на меня, и я заметил на ее лице подозрительность. Неужели я невольно заставил ее снова предположить с моей стороны какие-нибудь подлые намерения? Попытки скомпрометировать, обмануть или, боже правый, даже шантажировать? Эта мысль повергла меня в замешательство.

— Прошу прощения, — сказала она.

Я вздрогнул, когда она вдруг принялась расчесывать мои волосы. До этого момента я не замечал у нее в руке щетку. Я в смущении уставился на нее, пока до меня не дошло, что волосы у меня, должно быть, растрепались от ветра или сна. Она пыталась придать мне более презентабельный вид для того, кто стоял за дверью.

Она наклонилась ко мне, и я ощутил аромат ее духов. Мне пришлось взять себя в руки, чтобы не податься вперед и не поцеловать ее в щеку. Она бросила на меня быстрый взгляд. Вероятно, у меня по-прежнему был безумный вид, потому что она прошептала:

— Все в порядке?

Я понимал, что совершаю ошибку, но противиться не было сил. В ответ я прошептал:

— Я вас люблю.

Щетка дернулась в ее руке, и я заметил, как напряглась кожа на ее щеках. Прежде чем я успел извиниться, стук послышался вновь, и голос позвал:

— Элиза?

Я содрогнулся. Это был голос старшей по возрасту женщины. «Ну вот и все», — пронеслась мысль.

Услышав мой шепот, Элиза резко выпрямилась. Потом пошла к двери.

— Простите, — выдавил я.

Она обернулась ко мне, но не ответила. С трудом сглотнув — мне опять хотелось пить, — я выпрямился и встал, зная, что, когда войдет миссис Маккенна, должен быть на ногах.

Поднявшись слишком резко, я потерял равновесие и чуть не упал, но успел ухватиться за спинку стула. Я взглянул на Элизу. Остановившись у двери, она с тревогой наблюдала за мной. Какой ужасный, вероятно, это был для нее момент.

Я кивнул.

— Все в порядке.

Ее губы слегка раздвинулись, и она тихонько вздохнула — или, скорее, вознесла молчаливую молитву. Видно было, как, повернувшись к двери, она собралась с духом, а потом потянулась к ручке.

Вошла миссис Маккенна и принялась что-то говорить дочери, но сразу же замолчала, увидев в комнате меня. Лицо ее выражало изумление и досаду. Что она подумала? В моей памяти пронеслись воспоминания из прочитанного. Известно было, что до этого самого дня ее дочь не имела знакомств с мужчинами, кроме самых поверхностных. Тесные контакты, и то сугубо деловые, она поддерживала лишь с Робинсоном.

Должно быть, миссис Маккенна была сильно поражена, натолкнувшись в гостиничном номере Элизы на совершенно незнакомого мужчину. Она пыталась сдержаться, но шок оказался чересчур велик.

Заговорив, Элиза хорошо контролировала свой голос — голос великолепной актрисы, произносящей строчки диалога. Не знай я истинного положения вещей, мог бы поклясться, что она абсолютно спокойна.

— Мама, это мистер Кольер, — сказала она.

Этикет. Уравновешенность. Безумие.

Не могу понять, откуда у меня взялись силы пересечь комнату, легко пожать руку миссис Маккенна и с улыбкой поклониться.

— Здравствуйте, — сказал я.

— Добрый вечер, — отстраненно откликнулась она.

Это было лаконичное признание моего существования и одновременное выражение сомнения в его правомерности. Как ни странно, чопорность ее тона помогла мне быстро прийти в себя. Несмотря на мое смущение, ее церемонность и нескрываемое неодобрение позволили мне разглядеть за аристократической позой бывшую актрису, не слишком умелую в представлениях подобного рода.

Дело не в том, что она сознательно разыгрывала для меня эту сценку, но эффект получился именно таким. Не сомневаюсь, что она была искренне оскорблена моим присутствием. Но ее эмоции в отношении меня имели чрезмерное выражение. Короче говоря, она явно переигрывала. Были видны швы. Она почерпнула свои манеры в примитивном сельском театре и не дотягивала до гранд-дамы, как бы ни пыталась меня в этом уверить. Сейчас она повернется к дочери, подняв брови в ожидании объяснения… Она сделала именно это, и, несмотря на непроходящую нервозность, я почувствовал, что меня разбирает смех.

— Мистер Кольер остановился в этой гостинице, — объяснила Элиза. — Он приехал посмотреть пьесу.

— Вот как?

Миссис Маккенна окинула меня холодным взглядом. Я знал, что ей хочется спросить: «А кто он такой и что делает здесь, в твоем номере?» Но проявлять подобную грубость было не принято. Я впервые мысленно одобрил правила этикета 1896 года.

Молчание подсказало мне, что я должен помочь Элизе, а не бросать ее на произвол судьбы в ожидании, что она самостоятельно разъяснит мое присутствие. Вряд ли она смогла бы это сделать, если бы я не поддержал ее.

— Мы с вашей дочерью познакомились в Нью-Йорке, — солгал я. Не имею понятия, насколько успешно. На меня нашло внезапное вдохновение. — После представления «Кристофера-младшего"[39], — добавил я. — Возвращаюсь из деловой поездки в Лос-Анджелес и вот решил остановиться в гостинице, чтобы посмотреть завтра пьесу.

«Хорошая история, Кольер», — подумал я. Первоклассное притворство.

— Понимаю, — холодно откликнулась миссис Маккенна. Но она совсем этого не понимала. Неважно, какой была моя история, — я не имел права находиться в гостиничном номере ее дочери. — Чем вы занимаетесь? — спросила она.

Я не ожидал именно этого вопроса, и у меня от смущения отвисла челюсть. К тому моменту, как до меня дошло, что правда проще притворства, она сочла мой ответ ложью — не сомневаюсь.

— Я писатель, — сказал я.

И почувствовал, как весь внутренне сжался. Пусть Бог мне поможет, если она спросит, что я пишу.

Она не спросила. Я уверен, ей было наплевать, кто я и чем занимаюсь, она лишь хотела, чтобы я поскорей убрался из комнаты ее дочери. Все это прозвучало в ее голосе, когда она повернулась к Элизе и пробормотала:

— Ну что, дорогая моя? (Не пора ли прогнать этого нахала?)

Я любил Элизу все больше за то, что она не поддалась на давление матери, хотя, безусловно, имела все основания это сделать. Она царственно вздернула подбородок, что говорило о ее врожденных актерских способностях больше, нежели все прочитанные мной книги, и объявила:

— Я пригласила мистера Кольера отужинать с нами, мама.

Затянувшаяся пауза сделала ответ матери излишним.

— В самом деле? — наконец выдавила она.

Я попытался ответить ей столь же ледяным взглядом, но мне это не удалось, попытался что-то промямлить, но издал лишь слабый булькающий звук, поскольку в гортани окончательно пересохло. Я с трудом откашлялся.

— Надеюсь, что не помешаю, — сказал я.

«Ошибка!» — просигналил мозг. Нельзя было давать ей эту зацепку.

Миссис Маккенна, конечно же, быстренько ухватилась за нее.

— Что ж… — протянула она.

Ничего можно было не добавлять. Нельзя яснее выразить свое отношение. Она ожидала, что я правильно пойму ее намек, как любой уважающий себя джентльмен, и тут же извинюсь, ретируюсь и превращусь в пар.

Я не сделал ничего из этого, а улыбнулся, хотя и грустно. Ее лицо моментально приняло застывшее выражение, очевидно приличествующее благородной даме знатного происхождения, вынужденной взять на себя неприемлемое обязательство — еще одна сцена из той же пьесы.

Элиза мне нисколько не помогла.

— Сейчас я буду готова, — бросила она и снова направилась к себе в спальню.

Я удивленно посмотрел ей вслед. Неужели она меня покидает? Потом, заметив у нее над шеей растрепанные волосы, почувствовал себя еще хуже. Ее не только застали в ее гостиничном номере в обществе незнакомого мужчины, она к тому же была не причесана.

Я не могу не обратить внимание на этот момент. Я искренне чувствовал ее смущение. Происходило ли это потому, что я начал проникаться настроениями и нравами той эпохи? Я на это надеялся. И это был единственный утешительный аспект совсем не утешительных обстоятельств.

Дверь спальни захлопнулась, и я оказался наедине с миссис Анной Стюарт Кэлленби Маккенна, сорока девяти лет, меня ненавидящей.

Мы стояли, как актеры, позабывшие свои роли, оба напряженные и онемевшие. Я знал, что предстоящая сцена обещает быть суровой.

Вскоре стало очевидно, что миссис Маккенна не намерена начинать беседу, поэтому я откашлялся и спросил ее о том, как проходят репетиции.

— Очень хорошо, — кратко ответила она.

Разговор был окончен.

Я выдавил из себя улыбку и стал рассматривать коврик. Потом поднял на нее взгляд. Миссис Маккенна отвела глаза, только что смотревшие на меня отнюдь не дружески. У меня возникло побуждение сказать ей что-нибудь пророческое, но я понимал, что следует сдержаться. Пришлось немедленно подавить в себе всякий импульс высказать свое мнение, находясь в незаслуженном положении провидца. Я должен был вести себя в точном соответствии с тем, за кого себя выдавал, и к тому же должен был сам в это поверить. Сейчас очень важно было стать частью этой эпохи. Чем в большей степени стану я принадлежать ей, тем меньше опасений потерять с ней связь.

«Я с нетерпением жду, — мысленно начал я и тут же подстегнул себя: — Ну давай, не мямли».

— Я с нетерпением жду спектакля, — сказал я вслух. — Элиза…

Она остановила меня ледяным взором. «Промах!» — вновь подумал я. Это же 1896 год, бастион формализма. Надо было назвать ее мисс Маккенна. «Боже правый, — подумал я, ожидая мучений. — Каково будет иметь дело одновременно с миссис Маккенна и Робинсоном?» Мысль об этом лишила меня мужества, и у меня возникло дикое желание ворваться в спальню, запереть дверь и умолять Элизу побыть со мной, чтобы поговорить.

Я бросил взгляд на наряд миссис Маккенна. На менее дородной фигуре он мог показаться привлекательным: длинное, до полу, платье из желтой парчи с черной отделкой и пышными рукавами из черного шифона, на плечи наброшена темная шаль. Как и у Элизы, ее волосы были подняты кверху черепаховыми заколками. В отличие от Элизы она вызывала у меня лишь неприязнь.

— Вам так идет это платье, — тем не менее заметил я.

— Благодарю, — откликнулась она.

Она даже на меня не взглянула. Мне бы хотелось, чтобы она села. Или бродила вокруг. Выглядывала в окно. Все, что угодно, только чтобы не стояла наподобие дворцового стража, готового пресечь любое подозрительное движение с моей стороны. У меня снова возникло желание броситься в спальню. На этот раз оно было несколько извращенным — проверить реакцию мамаши. Разозлившись на себя, я отказался от этой мысли. Я перенесся во время, когда людей отличала осмотрительность, и должен вести себя соответствующим образом.

Я почувствовал такое облегчение, когда Элиза вышла из спальни, что громко вздохнул. Миссис Маккенна, поджав губы, неодобрительно взглянула на меня. Я притворился, что этого не замечаю. Когда Элиза шла через комнату, я впился в нее взглядом. Как грациозно она движется! Я почувствовал очередной прилив любви.

— Вы великолепно выглядите, — сказал я.

Еще один промах. Сколько еще я их совершу, пока не образумлюсь? Хотя говорил я искренне, но заметил, что мои слова в присутствии матери смутили ее.

— Благодарю вас, — пролепетала она, избегая моего взгляда, когда я потянулся, чтобы открыть дверь.

Мимо меня прошла миссис Маккенна, а затем Элиза с наброшенной на плечи темной кружевной шалью и маленькой вечерней сумочкой в руках. Меня взволновал аромат ее тонких духов, и я снова громко вздохнул. Она виду не подала, что услышала, хотя, я уверен, услышала. «Веди себя прилично», — напомнил я себе.

Войдя в общую гостиную, я закрыл за собой дверь. Элиза протянула мне ключ, я взял его, запер дверь и отдал ей. Наши глаза встретились, и на миг я почувствовал, что нас снова связывают прежние эмоции. Я не представлял, что она испытывала, но был уверен, что о безучастности не могло быть и речи. Иначе как объяснить то, что она гуляла со мной по берегу, позволила войти в свою комнату, собирается взять с собой на ужин? Не говоря уже об этих пристальных, затягивающих взглядах. Я, впрочем, был уверен, что дело тут не в моей привлекательности.

Этот миг пролетел, она отвернулась и бросила ключ в сумочку. Мать взяла на себя обязанности конвоя, и я даже не пытался пойти рядом с дамами, плетясь за ними через гостиную и выходя в открытый дворик.

Услышав, как я ахнул от восхищения, они оглянулись на меня. Дворик превратился в волшебную страну, сверкаюигую сотнями разноцветных лампочек, с подсвеченными с разных сторон тропическими растениями и находящимся в центре фонтаном, низвергающим потоки искрящейся подсвеченной воды.

— Патио выглядит потрясающе, — сказал я.


И тут же спохватился: открытый дворик! Собственная неспособность запомнить названия вещей привела меня в уныние.

Начиная с этого момента миссис Маккенна словно заточила меня в тюрьму. Физически ее габариты не позволяли мне идти рядом с Элизой — коридор был недостаточно широким. В смысле общения я тоже оказался в изоляции, принужденный слушать ее разглагольствования о постановках, актерах и актрисах, которых я не знал. Я полагал, что она намеревается оградить Элизу от моих «коварных уговоров», обсуждая стороны их жизни, в которые я не был посвящен. Слабым утешением для меня оставалось лишь то, что я знал о жизни Элизы гораздо больше, чем предполагала ее мать. То, что миссис Маккенна уже сейчас пытается вбить клин между Элизой и мной, тревожило меня. Без сомнения, она попытается сделать ужин для непрошеного гостя как можно более невыносимым, а потом, по возможности, отослать Элизу. Если будет присутствовать еще и Робинсон, то я окажусь под двойным прессом.

Покорно следуя за ними по коридору, я слегка удивился, почему мы не повернули к задней террасе в соответствии с путем к холлу, которым вел меня пожилой коридорный. Теперь я думаю — это всего лишь догадка, но как еще объяснить? — что он следовал более длинной дорогой потому, что хотел как можно дольше не возвращаться в холл — и к мистеру Роллинзу.

Теперь, вдобавок к беспокойству, вызванному тем, что меня не допускают к Элизе, возобновилась тревога по поводу приближения к холлу. «"Низвержение в Мальстрем"[40], глава вторая», — подумал я. Я снова направлялся в сторону этого очищающего ядра 1896 года. Я пытался прикрыться мысленным щитом, но понимал, что раз уж вновь попаду под влияние энергии той эпохи, то окажусь фактически беззащитным.

Собравшись с духом и открывая дверь перед Элизой и ее матерью, я увидел, что холл переполнен народом. В тот же миг я услышал звуки струнного оркестра, играющего на балконе, и невнятный гул множества голосов. Я был приятно удивлен тем, что гораздо меньше подвержен влиянию окружающего, чем прежде. Возможно ли объяснить это тем, что я немного вздремнул? Мое приятное удивление пропало, когда я понял, что ситуация с ужином и вправду усложняется из-за присутствия Уильяма Фосетта Робинсона. Пока мы шли через холл, я с опаской присматривался к нему. При входе Элиза задержалась, и теперь я шел рядом с ней. Робинсон был коренастым крепышом, ростом, как мне показалось, около пяти футов десяти дюймов. К своему удивлению, я понял, что по фотографиям не смог уловить его сходства с Сергеем Рахманиновым, если бы тот носил бородку: те же резкие черты худого лица, ни намека на веселье. Он с холодным раздражением остановил на мне взгляд больших темных глаз, выражающих в точности такое отвращение, как у миссис Маккенна. На нем был черный костюм и жилет, черные ботинки, черный галстук-бабочка; из кармана жилета выглядывала цепочка от часов. В отличие от Рахманинова линия волос у него отстояла далеко ото лба, над которым оставался лишь пучок тонких, тщательно прилизанных волос. А вот уши были большие, как у Рахманинова. Сомневаюсь только, что он хоть чуточку смыслил в музыке.

Когда мы подошли к импресарио, я взглянул на Элизу.

— Уильям, это мистер Кольер, — представила она меня очень выдержанным голосом.

Я почти поверил, что она оправилась от первоначального душевного потрясения и теперь мое присутствие ее не трогало.

Пожатие Робинсона нельзя было назвать нерешительным. Мне показалось, он сжал мою руку гораздо сильнее, чем требовалось.

— Кольер, — прорычал он.

Это самое мягкое слово, каким я могу описать его неприятный гортанный голос.

— Мистер Робинсон, — откликнулся я, выдергивая свою смятую кисть.

«Когда ко мне вернутся силы, Билл, — подумал я, — мало тебе не покажется».

Если миссис Маккенна не решилась в открытую пресечь мои планы на ужин, то мистер Робинсон не колебался.

— А сейчас вам придется нас извинить, — сказал он мне, потом повернулся к Элизе и ее матери.

— Мистер Кольер идет с нами, — возразила Элиза.

Я был поражен твердостью ее голоса. От этого еще более загадочной показалась причина, по которой я был принят, ибо стало ясно, что, пожелай она от меня избавиться, легко сделала бы это. Я подумал, что она даже ни разу не пыталась закричать или убежать. Просто это было не в ее стиле.

Робинсон, однако, отнюдь не собирался со мной примиряться.

— Наш стол накрыт на троих, — напомнил он ей.

— Можно поставить дополнительный прибор, — не уступала Элиза.

Я понимал, что она чувствует себя неловко, и надеялся, что необходимость постоянно выступать в мою защиту не восстановит ее против меня. Если бы я не испытывал такую сильную потребность быть с ней, то, конечно, ретировался бы сам.

Как бы то ни было, я лишь воззрился на Робинсона, когда он многозначительно добавил:

— Уверен, что у мистера Кольера другие планы.

«Нет», — чуть не сказал я, но предпочел промолчать, лишь улыбнулся и, придерживая Элизу за локоть, повел ее в Большой коронный зал.

Когда мы стали удаляться, я услышал, как Робинсон пробубнил:

— Так вот чем объясняется репетиция…

— Простите, Элиза, — пробормотал я. — Знаю, что мешаю вам, но я должен быть подле вас. Пожалуйста, проявите терпение.

Она не ответила, но я почувствовал, как напряглась ее рука. Мы подошли к усатому щеголю в смокинге, широко улыбавшемуся нам и напоминавшему более всего манекен из витрины магазина. Даже голос его казался искусственным, когда он прогудел:

— Добрый вечер, мисс Маккенна.

— Добрый вечер, — отозвалась она. Я не смотрел на нее и не видел, ответила ли она на его ужасную улыбку. — С нами будет ужинать мистер Кольер.

— Да, разумеется, — изображая полный восторг, ответил метрдотель. Он вновь расплылся в улыбке: — Милости просим, мистер Кольер.

Повернувшись на каблуках, как танцор, он пошел через обеденный зал, а мы с Элизой последовали за ним.

До этого я успел лишь мельком, проходя через холл, заглянуть в Большой коронный зал. По сути дела, я никогда там не был, даже в 1971 году. Это оказалось невероятно просторное помещение, более ста пятидесяти футов в длину и около шестидесяти в ширину, с площадью примерно пяти больших домов. Потолок из темной сосны достигал высоты по меньшей мере тридцати футов. Арочные своды напоминали перевернутый остов корабля. Вид, правда, несколько портили столбы, подпиравшие потолок.

Теперь представьте себе, что это огромное помещение заполнено мужчинами и женщинами, которые едят, разговаривают, существуют — тесное сборище окружающих меня людей 1896 года. Несмотря на заметное улучшение состояния, я почувствовал легкое головокружение, когда метрдотель вел нас сквозь этот людской водоворот. На полу коврового покрытия не было, и меня оглушал весь этот шум: совместные разговоры, нескончаемый звон серебра о тарелки и грохот шагов армии официантов. Казалось, никого это не беспокоило, но эта эпоха вообще, похоже, больше связана с физической стороной, чем покинутая мною, — больше шума, больше движения, больше связи с основной механикой существования.

Взглянув на Элизу, я увидел, что она отвернулась от меня и приветствует людей, сидящих за столами, мимо которых мы проходили. Большинство из ее знакомых смотрели на меня с нескрываемым любопытством. Лишь позже я понял, что это члены театральной труппы. Неудивительно, что они глазели на меня. Вероятно, они никогда раньше не видели Элизу в компании неизвестного мужчины.

Должно быть, метрдотель подал кому-то знак, потому что, когда мы подошли к круглому столу у окна в дальнем конце зала, там уже стоял четвертый стул и официант раскладывал еще один серебряный прибор на кремовой скатерти. Метрдотель отодвинул для Элизы стул, и она села с грацией актрисы, каждое движение которой безупречно.

Я обернулся, встретив парочку недоуменных взглядов, затем отодвинул стул для миссис Маккенна. С таким же успехом я мог быть невидимкой. Она подождала, пока для нее не отодвинут другой стул, и лишь тогда села. Я сделал вид, что ничего не заметил, и сел на тот стул, за который держался, заметив, как Элиза сжала губы при этом проявлении грубости со стороны ее матери. Метрдотель пробормотал что-то Робинсону, который тоже сел, и положил перед нами меню.

— Посмотрим, что в программке, Элиза, — сказала миссис Маккенна.

Взглянув на меню, я заметил внизу слово «Программа», а под ним — «Дирижер Р. С. Кемермейер». Потом я просмотрел перечень музыкальных номеров и увидел «Бэбби-вальс» Уильяма Фюрста[41]. Бэбби — имя персонажа, роль которого исполняет Элиза в «Маленьком священнике».

Моя салфетка была свернута и закреплена кольцом из древесины апельсинового дерева. «Совсем как кольцо в Историческом зале», — подумал я, встряхивая салфетку и разворачивая ее на коленях. «Тут не история, — поправил я себя, — а настоящее». Я положил кольцо на стол и взглянул на обложку меню, увидев напечатанные на ней слова «Отель «Дель Коронадо», Калифорния», а под ними изображение цветочного венка с короной в центре. Под венком была надпись: «Э. С. Бэбкок, управляющий». «Он сейчас здесь», — подумал я. Человек, диктовавший те выцветшие, почти невидимые письма, которые я читал в раскаленной, как печка, сводчатой комнатушке. Странное чувство я испытал, осмысливая это.

Я снова заглянул в меню, поразившись большому выбору. Пробежал взглядом предлагаемые на ужин блюда: консоме «Франклин», кулебяки по-русски, оливки, маринованный инжир, жареная семга «а-ля Валуа», нашпигованное говяжье филе «а-ля Конде».

Мой желудок угрожающе заурчал. Нашпигованное говяжье филе? Даже мой окрепший организм не был готов к столь тяжелым вариантам. Я попытался отвлечься, перескакивая на десерт: апельсиновый торт с безе, английский сладкий пирог.

Я поднял глаза, услышав голос Элизы.

— Простите? — переспросил я.

— Чего бы вам хотелось? — спросила она.

«Тебя, — подумал я, — только тебя».

— Ну, я не так уж голоден, — ответил я.

«Что мы здесь делаем?» — подумал я. Мы должны быть где-то наедине. Элиза снова опустила взгляд на меню, и я сделал то же самое. «Это будет, без сомнения, самый длинный ужин в моей жизни», — подумал я.

Я посмотрел на официанта, пришедшего взять заказ, и мне пришлось подвергнуться пытке, выслушивая, как миссис Маккенна заказывает черепаховый суп «Ксеркс», бутерброд «Рекс», телячьи поджелудочные железы с трюфелями «Монпелье» и прочую снедь, от которой может сделаться заворот кишок. Пока она говорила, вокруг меня как будто собиралось облако ароматов. В тот момент мне показалось, что она своими словами пробуждает их к жизни. Теперь я понимаю, что мое обоняние было тогда сильно обострено и я ощущал запахи кушаний и напитков с окружающих столов. Хорошего в этом было мало.


Оркестр в холле заиграл «Вальсы цветущих полян» и, не обращая внимания на аплодисменты, бодро перешел к «Острову шампанского"[42]. Так, по крайней мере, было написано в программке — доказать правильность не представлялось возможным. Пытаясь избежать даже попыток предложить мне угощение, я закрыл меню и посмотрел на его оборотную сторону. «Достопримечательности в окрестностях гостиницы», — прочитал я, отметив такие пункты, как «Купальня», «Музей» и «Страусовая ферма» — «интересное зрелище во время кормления». «Должно быть, я тоже представляю собой интересное зрелище во время кормления», — подумал я.

— Кольер?

Я взглянул на Робинсона.

— Будете заказывать? — спросил он.

— Только немного консоме и тост, — отозвался я.

— Вы неважно выглядите, — сказал он. — Может быть, вам лучше пойти к себе в номер?

«К себе в номер, — подумал я. — Да, это было бы неплохо, мистер Робинсон». Я улыбнулся.

— Нет. Благодарю вас. Со мной все в порядке.

Вот опять я за свое: «Нет. Благодарю вас. Со мной все в порядке».

Робинсон переключил свое внимание на официанта, и снова мой желудок подвергся испытанию, когда я пытался не слушать, как он заказывает «горных устриц а-ля Виллеруа», «бостонского зеленого гуся в яблочном соусе», «лапшу с хлебным мякишем», «итальянский салат» и бутылку эля. Понятно, что я слышал каждое слово.

— Я уже разговаривал с Юниттом, — обратился Робинсон к Элизе, когда официант ушел. До меня дошло, что я прослушал ее заказ. — Он встречался с Бэбкоком и признал, что горящий костер на сцене — плохая идея, если принять во внимание конструкцию гостиницы. Юнитт вместе с рабочими сцены пытаются что-то придумать. Это не будет похоже на настоящий огонь, но полагаю, что в данных обстоятельствах надо на это соглашаться.

Элиза кивнула.

— Хорошо.

— Кроме того, завтра вечером, как только поезд будет загружен, мы отправимся, — сказал он, как я догадался, скорее для меня, чем для нее.

«Она не уедет, — мысленно обратился я к нему, — а вот ты уедешь». Правда, трудно было в этом не усомниться.

Я уже собирался заговорить с Элизой, когда неожиданно Робинсон обратился ко мне:

— Чем вы занимаетесь, Кольер?

Я подумал, что в этом вопросе может быть заключен подвох. Интересно, проверил ли он то, что я говорил миссис Маккенна?

— Я писатель, — ответил я.

— Вот как? — Он явно мне не поверил. — Газетные статьи?

— Пьесы, — сказал я.

Не знаю, почудилось ли мне, или действительно в его тоне на миг промелькнуло уважение, когда он повторил:

— Вот как?

Вполне возможно. Если он и мог приписать мне хоть какую-то добродетель, то она должна была относиться к области театра.

Всякое уважение пропало, когда он спросил:

— А какие-нибудь из ваших пьес поставлены? Ваше имя как драматурга мне неизвестно, хотя я знаком со всеми ведущими.

Ударение на слове «ведущие».

В ответ на его вызывающий взгляд я молча взглянул на него, поборов в себе искушение ответить: «Да, в сентябре на седьмом канале шел «Фильм недели». Вы ведь его смотрели, не так ли?» Вряд ли я от этого выиграю. После минутного замешательства он лишь посчитает меня сумасшедшим.

— Не на профессиональной сцене, — сказал я.

— А-а, — откликнулся он.

Оправдан.

Я взглянул на Элизу. Мне хотелось произвести на нее впечатление, однако я понимал, что мой ответ может лишь разочаровать ее, поскольку театр — смысл ее жизни. Но все-таки это было правильнее, чем говорить ложь, из которой потом будет не выпутаться.

— Что это за пьесы, мистер Кольер? — спросила она, явно пытаясь сгладить неловкость.

Не успел я ответить, как вклинился Робинсон:

— Я предпочитаю драму — высокую драму.

Теперь он постарался сдержать насмешливую улыбку. Я почувствовал, что цепенею от гнева, но смог подавить его в себе, прибегнув к дешевому, хотя и не произнесенному вслух ответному выпаду: если бы он знал, что погибнет на «Лузитании», то не стал бы вести себя столь заносчиво.

— Разные пьесы, — ответил я Элизе. — И комедии, и драмы.

«Не спрашивай меня больше, — взмолился я мысленно, — ответов не будет».

Она не стала продолжать эту тему, и я, к своему огорчению, почувствовал в ее отношении ко мне неприязнь, хотя, конечно, и не такую острую, как у Робинсона. Она считала меня любителем, а для того, чтобы ее разубедить, я не решался что-либо сказать.

В тот момент я потерял контроль над временем. Не представляю, сколько его прошло. Помню лишь отдельные, несущественные подробности беседы и совсем незначащие подробности угощения.

Элиза ела очень мало — тоже чашку консоме, полкусочка хлеба, немного красного вина. Полагаю, перед спектаклем она всегда мало ест. Кажется, я об этом читал.

Зато Робинсон и миссис Маккенна более чем компенсировали отсутствие у Элизы аппетита. Полагаю, именно зрелище того, как они поглощают каждый свою трапезу, совершенно доконало мой организм.

В особенности сразил меня Робинсон. Импресарио ел с таким удовольствием, которое можно, пожалуй, назвать чувственным. Когда он набивал рот едой и громко чавкал, у меня к горлу подступала тошнота. Отведя глаза, я смог избежать зрелища этого немилосердного гурманства, однако оставались звуки. Это все, что я смог сделать, чтобы удержаться от желания с криком вскочить на ноги и выброситься в окно. Лишь теперь могу я оценить трагикомический подтекст этой сцены. Ах, красота, ах, любовь, ах, сладкая идиллия всепоглощающей страсти. Пока они ели и беседовали, беседовали и ели, и снова ели, в животе у меня урчало, как в кратере вулкана с лавой. Элиза не говорила ничего. Я молчал. Она потягивала вино. Вид у нее был смущенный. Я, еле живой, прихлебывал консоме и щипал тост. Однажды Робинсон вовлек меня в разговор с миссис Маккенна — ну, не совсем вовлек, скорее опять поставил на место. Упомянув о птичьей охоте в Коронадо, он спросил меня, умею ли я стрелять. Когда я покачал головой, он сказал:

— Жаль. Говорят, здесь хорошие зуйки и в изобилии водятся бекасы и кроншнепы, а также черные казарки.

Клянусь, он так и сказал.

— Звучит захватывающе, — отозвался я.

Я не собирался насмехаться, но так получилось. Робинсон нахмурился в ответ на мое непочтительное поведение, но мимолетная сдержанная улыбка Элизы стала для меня кратким утешением.

Примерно в это время к нашему столику подошел познакомиться и поприветствовать Элизу мэр Сан-Диего — человек по фамилии, если не ошибаюсь, Карлсон. Мне он показался чрезвычайно молодым, несмотря на длинные, подкрученные кверху усы. Своим рукопожатием, как и Робинсон, он едва не раздавил мою ладонь.

Мои силы уже иссякали, а Карлсон с Робинсоном все разговаривали, причем Робинсон сетовал на нехватку и плохое качество сигар с начала Кубинского восстания. Карлсон предлагал ему отправиться вечерним поездом из гостиницы в старый Мехико, где тот мог бы купить себе любые хорошие сигары, какие пожелает. Нет времени, отвечал Робинсон — полагаю, опять для моего сведения. Труппа уезжает в Денвер сразу после окончания спектакля.

К этому моменту терпение мое кончилось. Что, именем Бога, я здесь делаю в компании Робинсона и миссис Маккенна, если сумел перенестись через пропасть в семьдесят пять лет, чтобы побыть с Элизой наедине?

Я был уже готов просить ее выйти со мной, но здравый смысл все же возобладал. Вряд ли она была в таком расположении духа, чтобы сносить настойчивые требования. И все же надо было как-то вызволить ее оттуда.

Придумав уловку, я наклонился к Элизе и как можно тише позвал ее по имени.

Она подняла глаза от чашки с консоме, с напряжением глядя на меня. Я вспомнил, что надо называть ее «мисс Маккенна», но тут же об этом забыл.

— Мне нехорошо, думаю, надо подышать свежим воздухом, — сказал я. — Вы не хотели бы…

— Я отведу вас в номер, — вклинился Робинсон.

Вероятно, я говорил недостаточно тихо.

— Что ж…

Я замолчал, когда он повернулся, чтобы призвать метрдотеля. Уж не собирается ли он поступить по-своему? Обнаружит, что у меня нет ни комнаты, ни багажа, ничего?

— Мне просто нужно подышать, — уверил его я.

Он равнодушно посмотрел на меня.

— Как угодно.

— Элиза, пожалуйста, пойдемте со мной, — сказал я, понимая, что, лишь взывая к ее сочувствию, смогу преодолеть сопротивление Робинсона.

— Мисс Маккенна, — громко произнес он в свою очередь, — должна заботиться о своем здоровье.

Я решил его проигнорировать — другого выхода не было.

— Прошу вас, помогите мне, — умолял я Элизу.

Робинсон громовым голосом сообщил мне, что мое поведение становится оскорбительным.

— Довольно, — оборвала его Элиза.

Когда мы поднялись, глаза наши встретились, и я понял, что мой успех весьма условен. Она собиралась выполнить мою просьбу, но не из-за сочувствия ко мне, а просто чтобы избежать сцены и, быть может, — эта мысль вдруг охладила меня — избавиться от меня где-то в другом месте.

— Элиза! — произнесла миссис Маккенна скорее удивленно, чем возмущенно.

В этот момент я понял, что ее неприязнь ко мне отнюдь не так непоколебима, как у Робинсона, и что единственный враг, которого следует опасаться, это он.

Ситуация все больше накалялась.

— Я вам помогу, — объявил он.

Это прозвучало скорее как приказ, чем как предложение.

— Не стоит беспокоиться, — произнесла Элиза таким обескураженным тоном, что я подумал, не потерял ли больше, чем выиграл.

— Элиза, я не могу этого допустить, — сказал он.

— Не можете…

Она осеклась, лицо ее вдруг застыло.

Больше ничего сказано не было. Повернув от стола, я почувствовал, как ее пальцы вцепились в мою руку. Взглянув же на Робинсона, подивился выражению злобы на его лице — сжатые в тонкую полоску побелевшие губы, прикованные ко мне черные глаза. Это было выражение «злобной решимости», если я вообще у кого-то такое видел.

Я стал шептать Элизе что-то утешительное и тут вспомнил, как говорил ей о своем неважном самочувствии. Я спрашивал себя, стоит ли мне изображать больного и дальше, но, осознав, что в конечном итоге должен буду сказать ей правду, неловко замолчал, пока мы шли через зал. Неловко, так как тогда мне казалось, что за нами следят глаза каждого обедающего, в том числе и Робинсона. По прошествии времени я уверился в том, что большую часть из этого я выдумал.

Мы пошли по коридору, ведущему на террасу, и я недоумевал, куда она меня ведет. Меня направляли ее руки — в этом сомневаться не приходилось.

— Вы собираетесь столкнуть меня в океан, — сказал я.

Она не ответила, глядя прямо перед собой с выражением на лице, от которого мне стало не по себе, — ни следа сочувствия.

— Снова приношу свои извинения, — сказал я. — Я знаю, что…

Рассердившись на себя, я замолчал. Хватит извиняться, подумал я. Мне хотелось вызволить ее из Большого коронного зала, и я это сделал. «В любви и на войне все средства хороши», — вспомнил я поговорку. «Не будь банальным», — тут же укорил я себя.

Когда она открыла наружную дверь и я увидел ведущий вниз темный и крутой лестничный марш, то невольно отшатнулся.

— Держитесь за перила, — сказала она, очевидно приняв мою реакцию за страх.

Почувствовав себя еще более виноватым, я кивнул и шагнул вперед.

Я заметил, что к Пасео-дель-Мар спускаются две лестницы — одна на юг, вторая на север. Мы пошли по северной лестнице. Я старался спускаться не слишком быстро, делая вид, что мне становится легче от морского ветра, дующего в лицо. Долго притворяться больным не было смысла; я, разумеется, не хотел, чтобы она считала меня каким-то заморышем. И все же нельзя было допустить, чтобы мое выздоровление казалось чудом. Если уж быть совсем честным, я с наслаждением ощущал прикосновение ее плеча и тепло ее пальцев в своей руке.

Теперь мы шли по приморской аллее, и Элиза, держась за мою руку, вела меня к другой короткой лесенке, спускающейся по обсаженному маленькими пальмами откосу шириной около шести футов. На ветру гремели жесткие пальмовые листья. Впереди механически рокотал прибой, тревожа своей близостью. Луна спряталась за облака, и я едва различал быстро катящиеся волны. Казалось, они вот-вот нас накроют.

Спустившись по лестнице, мы пошли по другой дорожке. Я не сомневался, что вскоре нас окатит брызгами прибоя или даже волнами, поэтому обеспокоенно сказал Элизе:

— Сейчас у вас намокнет платье.

— Нет, — только и ответила она.

Несколько секунд спустя я увидел, что линия прибоя дальше, чем я полагал, а край дорожки расположен в шести-семи футах над каменным волнорезом. У края стояла скамья, к которой подвела меня Элиза. Я послушно сел. Поколебавшись, она опустилась рядом, велев мне глубоко дышать.

Рискуя снова рассердить ее, я положил голову ей на плечо. «Нахал», — подумал я, усмехнувшись про себя. Мне, в общем-то, было все равно. В сознании пронеслись долгие часы подготовки к этому моменту. Я это заслужил и не собирался отдавать в порыве раскаяния. По крайней мере, не в тот момент.

Когда я положил голову ей на плечо, она сначала напряглась. Теперь я чувствовал, что напряжение постепенно ослабевает.

— Вам лучше? — спросила она.

— Да. Спасибо.

Может быть, мне следует постепенно высвобождаться из глубин лицемерия, а не всплывать одним махом в исповедальном порыве, что наверняка ее рассердит?

— Элиза?

— Да?

— Скажите мне одну вещь.

Она ждала.

— Почему вы так добры ко мне? С самого момента нашей встречи я только и делаю, что вас расстраиваю. Я не имею права ожидать такой доброты. Пусть все так и останется, — поспешно добавил я, — ради бога, пожалуйста, пускай будет так, но… почему?

Она не ответила, и я задумался о том, есть ли у нее для меня ответ или я лишь еще больше усложнил ситуацию.

Она так долго мне не отвечала, что я уже перестал ждать ответа. Но она заговорила.

— Я скажу это, — начала она, — и ничего больше. Пожалуйста, не просите у меня объяснений, потому что их нет.

Я снова ждал, чувствуя в груди тревожное биение сердца.

— Я вас ждала, — сказала она.

Я так сильно вздрогнул, что она испугалась.

— Что с вами?

Я не мог говорить, а бессознательно поднял голову, и моя щека коснулась ее щеки. Она хотела было отстраниться, но не стала, услышав мой тихий вздох. Я подумал даже, что, если бы мне пришлось умереть прямо на месте, щека к щеке, когда у меня в сознании отпечатались ее слова, я умер бы не ропща.

— Ричард? — наконец сказала она.

— Да?

Я слегка отодвинулся и повернул голову, чтобы взглянуть на нее. Она с хмурым видом смотрела на океан.

— Когда мы были на берегу в прошлый раз, вы сказали: «Не дайте мне это потерять». Что вы имели в виду?

Я воззрился на нее в беспомощном молчании. Что я мог сказать? Только не правду — это я точно знал. «Откуда ты ко мне пришла? — вспомнил я. — Куда теперь…»

Нет. Я отбросил воспоминания. Она никогда не напишет то стихотворение. Ее садовник никогда не найдет тот клочок бумаги.

— Позвольте мне повторить ваши слова, — ответил я. — Пожалуйста, пока не просите у меня объяснений. — Я увидел, как напряглись черты ее лица, и торопливо добавил: — Здесь нет ничего ужасного. Просто, понимаете, еще не пришло время вам рассказать.

Она продолжала всматриваться в океан, очень медленно покачивая головой из стороны в сторону, явно недовольная или расстроенная.

— Вы сердитесь? — спросил я.

Она лишь вздохнула и через некоторое время заговорила медленно, словно размышляя вслух:

— Это все какое-то сумасшествие. Сижу здесь с совершенно незнакомым человеком, а почему, не знаю. — Она повернулась ко мне. — Если бы вы могли понять…

— Я понимаю, — откликнулся я.

— Это невозможно.

— И все же я понимаю, — сказал я. — Понимаю, Элиза.

Она вновь отвернулась от меня, пробормотав:

— Нет.

— Так побудьте немного со мной, — попросил я. — Узнайте меня и тогда решите… — Я замолчал, едва не сказав: «…сможете ли меня полюбить». Я не стал предлагать ей этот выбор. Она должна была меня полюбить, другой возможности у нее не было. — Просто проводите со мной как можно больше времени, — закончил я. Она долго молчала, продолжая смотреть на океан. Потом сказала:

— Теперь мне пора возвращаться.

— Конечно.

Я встал и помог встать Элизе, мечтая обнять ее, но отогнав от себя это желание. «Постепенно, — говорил я себе, — не испорти все». Повернувшись, я увидел огни отеля, высокую крышу из красной черепицы, флаг, реющий над башней Бального зала, и почувствовал прилив любви к этому творящему чудеса зданию, которое помогло мне добраться до Элизы. Я предложил ей руку, и мы пошли в сторону гостиницы.

— А теперь я должен кое в чем признаться, — начал я, когда мы пошли по лестнице, поднимающейся вдоль обсаженного деревьями откоса.

Остановившись, она сняла свою руку с моего локтя.

— Продолжайте идти, — сказал я. — Держитесь за мою руку. Смотрите прямо вперед и приготовьтесь услышать страшное откровение.

Я сознательно пытался не придавать значения тому, что собирался сказать, несмотря на определенную тревогу.

— Что же это? — спросила она с подозрением, не выполнив ни одно из моих наставлений.

Я быстро вздохнул.

— Мне не было плохо.

— Я не…

— Я сказал, что мне нехорошо, только для того, чтобы остаться с вами наедине.

Что означало выражение ее лица? Одобрение? Удивление? Отвращение?

— Вы меня обманули? — спросила она.

— Да.

— Но это омерзительно.

Мне показалось, что ее тон противоречит резкости слова, и я был вынужден ответить:

— Да. И я сделаю это снова.

И снова этот взгляд, словно она пыталась до конца понять меня, рассматривая мое лицо. Потом резко встряхнулась, с возгласом нетерпения. Повернувшись, она снова зашагала в сторону гостиницы; я шел рядом.

— Пожалуй, мне пора найти себе комнату, — сказал я.

Элиза бросила на меня быстрый взгляд.

«Боже правый, это тоже звучит таинственно?» — подумал я.

— У вас нет номера? — удивленно спросила она.

— Не было времени об этом позаботиться, — объяснил я. — Едва приехав, я стал вас разыскивать.

— В таком случае могут возникнуть трудности. — Она нахмурилась. — Гостиница переполнена.

— О-о, — пробормотал я.

Еще одно не учтенное мною обстоятельство. И все же я заставил себя поверить — наверняка что-то есть. В конце концов, зимний сезон.

* * *

Когда мы вошли в холл, то у одной из колонн увидели Робинсона, вероятно поджидавшего нашего возвращения.

— Извините, — бросила мне Элиза, и я увидел, как у нее раздулись ноздри, когда она направилась к нему.

Не сомневаюсь, что между ними только что искры не проскакивали — книги не лгали.

Я сразу же подумал о том, каким образом увижусь с ней снова, ведь мы ни о чем не договорились. Но потом понял, что сначала надо получить комнату, и быстро повернул в сторону стойки. Правда, как же я окажусь в том самом 350-м номере? Меня мучило сомнение. Предполагалось, что подпись я поставлю завтра, а не сегодня.

Ответа не пришлось долго ждать. Клерк Роллинз, рассматривая меня с холодным пренебрежением, с явным удовольствием сообщил мне о том, что нет ни единого свободного номера. Возможно, завтра.

Неизменно «завтра», едва не ответил я. Вместо этого поблагодарил его, повернулся и отошел. Элиза с Робинсоном были по-прежнему заняты тем, что, очевидно, не было дружеской беседой. Я замедлил шаги и остановился. «Что теперь? — подумал я. — Всю ночь сидеть на стуле в холле?» Я почувствовал, что губы мои растягиваются в улыбку. Может быть, то огромное кресло в мезонине? Это даст мне странное — хотя и бессонное — удовлетворение. Или попросить у Элизы разрешения провести ночь в ее личном железнодорожном вагоне? Но я немедленно отбросил эту мысль. Я и так совершил многое, что возбудило у нее подозрения. Больше рисковать не буду.

Я слегка вздрогнул, когда Элиза отвернулась от Робинсона с искаженным яростью лицом. Увидев меня, она пошла в мою сторону.

— Получили комнату? — спросила она.

Я не мог сказать наверняка, звучало ли в ее голосе беспокойство или вызов.

— Нет, все заняты, — ответил я. — Получу утром.

Она молча на меня посмотрела.

— Не беспокойтесь об этом, я что-нибудь придумаю, — сказал я.

Она казалась скорее сердитой, а не обеспокоенной. Я надеялся, что это вызвано разговором с Робинсоном.

— Меня больше волнует, когда мы сможем увидеться… — начал я, но замолчал, когда она повернулась и пошла назад к импресарио.

«И что теперь?» — подумал я. Прикажет ему вмазать мне по носу? Я с осторожным интересом наблюдал, как она остановилась перед ним и что-то сказала. Он покачал головой, сердито посмотрел в мою сторону, снова взглянул на нее и что-то произнес с явным гневом. Интересно, что, именем Бога, она ему говорит? Как бы то ни было, его по большей части враждебная реакция заставляла думать, что она просит его мне помочь.

Вот он резко протянул руку и схватил ее за правое плечо. Она сбросила его руку все с тем же поразительно властным выражением на лице. Я вновь испытал благоговение оттого, что женщина с таким царственным поведением была ко мне очень добра. Если бы захотела, она моментально прогнала бы меня — сомневаться не приходилось.

Не похоже было, чтобы Робинсон чересчур ей подчинялся. Однако она все-таки с успехом ему противостояла и явно приводила веские доводы, ибо он замолчал, сердито глядя на нее, пока она продолжала говорить. Некоторое время спустя она отвернулась от него и с тем же грозным выражением на лице прошла через холл ко мне. Собирается ли она меня сейчас отчитать?

— В номере мистера Робинсона есть лишняя кровать, — сказала она мне. — Можете остаться там на ночь. Завтра придется устроиться в другом месте.

Я хотел отказаться, сказать ей, что скорее буду спать на пляже, чем проведу ночь в компании ее импресарио. Но поступить так не мог — это было бы оскорбительным для нее, после того как она снова помогла мне.

— Прекрасно, — сказал я. — Благодарю вас, Элиза.

И опять я надолго оказался под ее испытующим взглядом: она с сомнением всматривалась мне в глаза, словно обрадовалась бы поводу прогнать меня, но не могла на это решиться. Я ничего не говорил, понимая, что это ее отношение — единственное, что меня поддерживает в тот момент.

Она отрывисто пробормотала:

— Спокойной ночи, — и отвернулась от меня.

Смотреть, как она удаляется от меня, было, пожалуй, в моей жизни самым ужасным. Я собрал всю свою волю, чтобы не побежать за ней, мечтая взять за руку и умолять остаться со мной. Меня удерживало от этого лишь сознание того, что могу совсем ее потерять. Желание быть с ней переполняло меня. Как испуганный ребенок, я весь сжался, глядя, как самое дорогое для меня на свете существо исчезает из поля моего зрения. Я не услышал шагов импресарио, не заметил его приближения. И лишь когда кто-то поблизости начал смачно отхаркиваться, я очнулся. Повернувшись, я увидел это лицо с каменным выражением. Темные глаза рассматривали меня, прямо скажу, с убийственной ненавистью.

— Так и знайте, — заявил Робинсон, — что я делаю это лишь из уважения к мисс Маккенна. Будь на то моя воля, я бы собственноручно выставил вас отсюда.

Я бы не поверил до этого момента, что какие-то его слова могли бы меня развеселить. И все же, несмотря на отчаяние, вызванное уходом Элизы, это замечание действительно показалось мне смешным. Оно было до такой степени викторианским, что мне пришлось сдержать улыбку.

— Вам смешно? — грозно вопросил он.

Веселье мое улетучилось под угрозой физической расправы. Он был крепким мужчиной, хотя и не высоким: я возвышался над ним на добрых три дюйма и чувствовал себя неизмеримо сильнее, но лучше было не провоцировать его на кулачный бой.

— Вы здесь ни при чем, — уверил его я.

Предполагалось, что это примирительное замечание, но прозвучало оно скорее как оскорбление. Полагаю, то был оптический обман, но мне показалось, что костюм Робинсона туго натянулся на нем, словно все мышцы его тела одновременно напряглись от ярости.

— Послушайте, — сказал я, чувствуя, что мое терпение подходит к концу. — Мистер Робинсон, я не собираюсь спорить с вами или все усложнять. Знаю, что вы думаете… беру эти слова назад — я не знаю, что вы обо мне думаете, помимо того, что явно меня не одобряете. Но пока, может быть, нам заключить перемирие?

Я просто не в состоянии придумать что-нибудь другое.

Он пристально разглядывал меня своими холодными черными глазами. Потом, прищурившись, произнес:

— Кто вы такой, сэр, и какую ведете игру?

— Никакой игры, — устало выдохнул я.

Он тонко и презрительно улыбнулся.

— Скоро узнаем. Верно, как дважды два.

«Хорошая фраза», — подумал я, хотя уловил в его словах угрозу. Ум писателя работал безостановочно.

— Хочу предупредить вас лишь один раз, — продолжал он. — Не знаю, что такое вы сказали мисс Мак-кенна, что заставило ее с такой доверчивостью принять вас. Однако вы глубоко заблуждаетесь, если полагаете, будто вашими уловками сможете меня обмануть.

У меня возникло желание зааплодировать, но я сдержался. Я никак не собирался спорить с ним, потому что понимал: последнее слово должно остаться за мистером Уильямом Фосеттом Робинсоном. Если бы я этого не уразумел и стал вести себя соответствующим образом, то мы простояли бы в холле всю ночь. Так что я дал ему высказаться.

— А теперь мы можем пойти в ваш номер? — мирно спросил я.

Черты его лица исказились в презрительной гримасе.

— Можем, — выдавил он.

И, повернувшись на каблуках, быстрыми широкими шагами устремился вперед. Несколько мгновений я не понимал, что он делает. Потом вдруг до меня дошло, что он не собирается меня провожать. Если я не поспею за ним, он просто скажет Элизе, что хотел отвести меня в свою комнату, но я решил не идти.

Я пошел за импресарио так быстро, как только мог. «Ах ты, сукин сын», — подумал я. Если бы я чувствовал себя чуть более энергичным, думаю, погнался бы за ним и врезал ему. А так мне лишь удавалось не терять его из виду. Он стал подниматься по лестнице, перескакивая через две ступени, — видимо, намеревался обогнать меня и дать почувствовать, что я еще не обрел прежнюю физическую форму.

Слава богу, у меня есть чувство юмора. Особенно остро я ощутил это в те минуты. Если бы я не мог оценить всю курьезность этой погони, то, думаю, отступил бы. Но я оценил-таки, находясь в самом пекле. Должно быть, я выглядел комично, карабкаясь вверх по ступеням, цепляясь за перила, пытаясь не потерять его из виду, пока он скакал наверх, словно чертовски крупная газель. Не раз я оступался и чуть не падал, стараясь удержаться, как жертва землетрясения. Однажды мне навстречу попался мужчина, но в отличие от первого, которого я встретил чуть раньше, этот с ледяным неодобрением наблюдал за моим неуверенным подъемом. Проковыляв мимо него, я рассмеялся, хотя для него это, без сомнения, прозвучало как икота пьяного.

К тому моменту, когда я добрался до третьего этажа, Робинсон все-таки пропал из виду. Пошатываясь, я вышел в коридор и посмотрел по сторонам, но, никого не обнаружив, заковылял обратно к лестнице и продолжил подъем. Стены вокруг меня начали расплываться, и я понял, что пройдет еще немного времени, и я потеряю сознание. А я-то думал, что уже полностью преодолел побочные эффекты моего путешествия во времени. Еще один промах.

К счастью, на четвертом этаже я натолкнулся на него. «Что, черт побери, он здесь делает?» — смутно подумал я, поворачивая направо от лестничной площадки. Я увидел его в конце коридора: он стоял и разговаривал с каким-то мужчиной. Даже теперь не знаю, говорил ли он с ним умышленно, чтобы дать мне шанс догнать его — не из личной симпатии, разумеется, — а потому, что ему пришлось бы отвечать перед Элизой. Или, возможно, он просто встретил знакомого и был вынужден поддержать разговор.

Как бы то ни было, приблизившись к ним на ватных ногах, я услышал, что они обсуждают пьесу. Я остановился и прислонился к стене, хрипя и отдуваясь, борясь с накатывающейся дурнотой. Робинсон предпочел не представлять меня, но я вовсе не расстроился, так как мог бы лишь пробулькать что-то в ответ. Правда, тот человек наверняка удивился при виде этого странного потного парня, привалившегося к стене.

Наконец разговор окончился, и мужчина прошел мимо, поглядывая на меня с неодобрительным любопытством. Робинсон направился в боковой коридор, и, оттолкнувшись от стены, я последовал за ним. Его комната была слева. Когда он отпер дверь, я метнулся к нему, не ожидая приглашения, поскольку мог вот-вот потерять сознание.

Пока я неуклюже протискивался мимо него в дверной проем, Робинсон сердито что-то пробубнил — я не разобрал ни слова. Все расплывалось у меня перед глазами, но я различил две кровати у противоположных стен комнаты. На одной из них лежала газета, поэтому я направился к другой, но не рассчитал расстояние и ударился голенями об изножье. Задохнувшись от боли, я прислонился к кровати и неуклюже повалился на матрас, опустив вниз правую руку, чтобы не упасть. Ладонь скользнула по покрывалу, и я почувствовал, как прижимаюсь к нему правой щекой. Комната закружилась вокруг меня, как бесшумная карусель с незажженными огнями. «Ухожу!» — подумал я. Эта ужасающая мысль последней промелькнула в моем сознании, а потом меня поглотила темнота.

* * *

Меня разбудил какой-то звук. Открыв глаза, я уставился на стену. Я понятия не имел, где нахожусь. Прошло десять или пятнадцать секунд, и, почувствовав неожиданный приступ страха, я повернул голову.

Странно, я и не предполагал, что вид Робинсона может меня успокоить. Однако успокоил, потому что я сразу понял, что не вернулся назад. Несмотря на потерю сознания, мой организм остался на прежнем месте. А это могло лишь означать, что я начинаю пускать корни.

Я уставился на Робинсона, озадаченный тем, что он стоит ко мне спиной, а лицом, казалось, к пустой стене.


Он держал что-то перед собой. Я не видел, что это, но, судя по хрустящим звукам, какую-то бумагу.

Наконец он пошевелился и начал поворачиваться. Я закрыл глаза, не отважившись вновь иметь с ним дело. Через некоторое время сквозь полуопущенные ресницы я увидел, что Робинсон вновь от меня отвернулся. Я взглянул на то место, где он стоял, и различил дверцу стенного сейфа.

Я снова посмотрел на Робинсона. Он сидел у окна в плетеном кресле и снимал ботинки. В левом углу его рта прилепился потухший окурок сигары. Он уже успел снять сюртук, жилет и галстук. На рукавах его полосатой рубашки я заметил эластичные обручи, держатели которых, похоже, были сделаны из серебра. Металлические части черных подтяжек тоже были похожи на серебряные.

Кресло заскрипело, когда он сбросил второй ботинок — похожий скорее на сапог до щиколотки, — вздохнул и положил ступни в черных носках на табурет. Протянув руку к письменному столу рядом с креслом, он взял изукрашенный серебряный перочинный нож. Открыв его, он принялся чистить ногти кончиком лезвия. В комнате стояла такая тишина, что слышен был слабый скрежет. Я заметил на безымянном пальце правой руки импресарио перстень из черного оникса с рельефной золотой эмблемой.

Мне хотелось осмотреть комнату, но веки опять налились тяжестью. Даже в присутствии Робинсона я ощущал тепло и уют. В конце концов, он лишь делает то, что считает для Элизы наилучшим.

Я стал думать о ее словах, сказанных мне, когда мы стояли за гостиницей, — что она меня ждала. Как это возможно? Ответ казался нереальным, если только человек не верит в экстрасенсорное восприятие. Неужели дело в этом? Я был ошеломлен и в то же время глубоко благодарен. То, что она меня ждала, все меняло, каким бы ни было объяснение. Она еще не могла принять меня в том смысле, как я этого хотел, но, по крайней мере, начало было положено.

Сознание снова от меня ускользало. На этот раз у меня не было мрачных предчувствий. Я был уверен, что, очнувшись, по-прежнему останусь в 1896 году. Уплывая в темноту, я сосредоточился на этой загадке. Неужели все было предопределено? То, что я увидел ее фотографию, влюбился в нее, решил добраться до нее и наконец этого достиг? Могло ли это предопределение сработать только в случае, если было бы уравновешено ее осведомленностью о моем появлении?

Я был в таком состоянии, что вряд ли разрешил бы эту проблему. Она постепенно ускользала от меня, как и сознание в целом.

20 НОЯБРЯ 1896 ГОДА

Я знаю, что сны могут быть отражением ощущений, ибо мне снился водопад, а проснувшись, я услышал за окном шум ливня.

Повернувшись, я посмотрел в окно и увидел пелену воды, низвергающейся с карниза, и услышал глухие удары капель по крыше.

С этими звуками в громкости соревновался храп Робинсона. Я посмотрел на другую кровать. Импресарио заснул одетый, с включенным светом, раскинувшись на спине, как жертва убийства, с широко разверстым ртом, из которого доносился громкий отрывистый храп, напоминающий судорожный рык леопарда. Сигара, которую он держал во рту, лежала теперь на подушке около его головы. Слава богу, когда он заснул, она потухла. Зловещей иронией было бы перенестись в 1896 год для того только, чтобы погибнуть на пожаре.

Я осторожно приподнялся на постели, чтобы не разбудить его. Эта предосторожность была излишней. Робинсон принадлежал к тому типу людей, которые не просыпаются даже во время урагана. Я смотрел на него, припоминая то, как грубо он со мной обошелся. Из-за того, что я о нем прочитал, враждебности я не испытывал. Иногда божественное предвидение может пригодиться.

Вдруг на меня нахлынуло всепоглощающее желание быть с Элизой. Я стал думать, как бы она отреагировала, постучи я в этот час в ее дверь. Конечно же, я понимал, что это невозможно. Такого не допускали нравы того времени — не говоря уже о том, что если бы Робинсон узнал о чем-либо подобном, то попытался бы избить меня до полусмерти.

Но даже и в этот момент меня не отпускало сознание того, как близка она была ко мне после семидесяти пяти лет разлуки. Что она делает в этот момент? Спит ли, уютно свернувшись в теплой постели? Или — надеялся я, бессердечный, — стоит у окна комнаты, глядя на потоки ночного дождя и думая обо мне?

Для того чтобы это узнать, мне надо было только прокрасться из номера и спуститься вниз.

За несколько минут я почти довел себя до умопомешательства, воображая, как она впускает меня к себе в комнату. На ней были — в моем видении — ночная сорочка и пеньюар, и я прижимал ее к себе (в моем видении она сразу же позволила мне это). Я чувствовал прикосновение ее теплого тела. Мы даже поцеловались. У нее были мягкие податливые губы; пальцами она касалась моих плеч. Мы, обнявшись, вошли в ее спальню.

На этом мне удалось отогнать видение, подвергнув себя самобичеванию. «Постепенно, — говорил я себе. — Это 1896 год; не будь идиотом». Я судорожно вздохнул и огляделся по сторонам, чтобы отвлечься.

В этом помогли лежащие на письменном столе вещи Робинсона. Поднявшись, я подошел к столу и взглянул на его открытые часы. Было семь минут четвертого. «Прекрасное время, чтобы стучать в дверь дамы», — Подумал я, уставившись на нарядный корпус часов. Они были золотые, с искусной гравировкой вдоль ободка; в центре фигура льва, но не живого, а каменного — из тех, что стоят перед Нью-Йоркской публичной библиотекой.

Глядя на сюртук Робинсона, переброшенный через спинку стула, я заметил кончик ручки, высовывающийся из внутреннего кармана, и, вытащив ее, к своему удивлению, увидел, что это авторучка. Странно, что я был склонен представлять себе эту эпоху столь примитивной. Меня удивил электрический свет, теперь вот авторучка. В конце концов, это ведь не средние века. Припоминаю, что тогда был даже свой вариант цифровых часов.

Отодвинув стул, я осторожно сел и выдвинул ящик письменного стола. Внутри оказалась пачка почтовой бумаги с эмблемой гостиницы. Убрав в сторону вещи Робинсона — бумажник и серебряный спичечный коробок, — я начал писать по возможности мелкими буквами, используя то, что помнил из пройденного курса скорописи. Мне ведь предстояло многое вспомнить, а бумаги могло не хватить. Кроме того, не хотелось, чтобы кто-то посторонний мог это прочесть.

Я пишу уже несколько часов. Дождь прекратился, и, думаю, уже почти рассвело — небо приобрело сероватый оттенок.

Меня удивляет то, что мой стиль изложения, похоже, изменился, словно я пытаюсь гармонизировать его с этой эпохой. Телевизионные сценарии не требовали ничего, кроме сжатости при подаче материала. Изложение под диктовку еще более усиливало эту фрагментарность.

Теперь я, похоже, впадаю в неспешную говорливость. Это состояние нельзя назвать неприятным. Вот сижу я здесь, и единственный звук в комнате — скрип пера по бумаге, не считая отдаленного грохота прибоя. Даже Робинсон на время утих. Поэтому я чувствую себя почти образцовым джентльменом 1896 года.

Надеюсь, что вспомнил все важное. Я знаю, что упустил бесконечные минуты и нюансы эмоций. Есть слова, даже в нашем с Элизой разговоре, которые я не могу припомнить. И все же, полагаю, что главные моменты записал.

Сейчас небо за окном почти расчистилось. Только с карнизов капает. На том берегу бухты Глориетта видна россыпь огней; высоко в небе, как алмазы, сверкают звезды. На другой стороне парка можно различить темный силуэт трубы прачечной, прибрежную полосу со стороны Мексики, а справа — призрачные очертания железного волнореза, выдающегося в океан.

Я удивляюсь своим неразумным — даже идиотским — стремлениям выискивать противоречия в том, что уже сделано. Полагаю, было бы лучше полностью сконцентрироваться на «времени 1», то есть 1896 годе. В любом другом подходе я ощущаю подвох.

И все-таки трудно удержаться от анализа этих противоречий, и не только из любопытства. К примеру, что произойдет 20 февраля 1935 года? Я намерен остаться там, где нахожусь сейчас. В таком случае что произойдет в этот день будущего? Исчезну ли я стихийно в качестве взрослого? Останусь ли в живых я, младенец, или умру при рождении, или вовсе не буду зачат? И что хуже всего, не создаст ли факт моего возвращения абсурдный феномен двух Ричардов Кольеров, существующих одновременно? Эти размышления меня растревожили — лучше бы я вообще об этом не думал.

Возможно, что ответ более прост и, оставшись здесь, я постепенно превращусь в другую личность, так что к 1935 году буквально не останется Ричарда Кольера, которого надо замещать.

Только что мне в голову пришла странная мысль — странная в том смысле, что появилась она только сейчас.

Это то, что знаменитые мужчины и женщины, о которых я читал, сейчас живы.

Эйнштейн — подросток и живет в Швейцарии. Ленин — молодой адвокат, его революционная деятельность еще в отдаленном будущем. Франклин Рузвельт — студент Гротона[43], Ганди — юрист в Африке, Пикассо — юноша, Гитлер и де Голль — школьники. В Англии на троне по-прежнему королева Виктория. Тедди Рузвельту еще предстоит атаковать гору Сан-Хуан[44]. Герберт Уэллс в конце прошлого года издал «Машину времени». Именно в этом месяце избран Маккинли[45]. Генри Джеймс только что подался в Европу. Джон Л. Салливан[46] недавно покинул ринг. Крейн, Драйзер и Норрис только сейчас начинают развертывать реалистическую школу писательства.

А как раз когда я пишу эти строки, Густав Малер в Вене назначен дирижером Королевской оперы. Лучше не думать о таких вещах или… Боже правый.

У меня дрожит рука, и я с трудом держу ручку. Я проспал несколько часов, и у меня не болит голова!

* * *

У меня такое чувство, будто я продолжаю сдерживать дыхание, — перемена настолько меня возбуждает, что я боюсь о ней подумать.

Поначалу я об этом и не думал. С нарочитой тщательностью я сосредоточился на деталях своих действий. Я аккуратно сложил листки бумаги, ощущая пальцами их текстуру, прислушиваясь к их хрусту, и засунул во внутренний карман сюртука. Снова бросил взгляд на часы Робинсона. Половина седьмого. Я встал и потянулся. Посмотрел на импресарио, который все еще спал, издавая горлом булькающие звуки. Я позволил себе заняться складками на костюме.

Включив свет, я взглянул на себя в зеркало ванной комнаты. На щеках отросла щетина. Я заметил у раковины чашку для бритья и помазок Робинсона. Нет времени. Мне хотелось выбраться оттуда, сосредоточиться на деталях, а не пялиться на себя в зеркало. Как отделаться от этой всепоглощающей мысли? Я еще не был готов ей противостоять.

Я быстро плеснул в лицо холодной водой, вытерся и попытался, почти безуспешно, пригладить волосы пальцами. Нужно купить себе расческу, бритву и чашку для бритья, а также рубашку и в особенности — эта мысль меня смутила — носки и белье.

Стараясь не шуметь, я вышел из комнаты, но, приняв на веру, что Робинсон не услышит стука двери, захлопнул ее и взглянул на табличку: номер 472. Повернув налево, я дошел до конца короткого бокового коридора, снова повернул налево, но, заметив, что выбрал неверное направление, повернул обратно.

Спускаясь по лестнице, я обратил внимание на то, как тихо в гостинице. До ушей не доносился шум машин, рев приземляющихся самолетов. Если не считать постоянного шуршания прибоя в отдалении, тишина была полной. Мои шаги отчетливо звучали на каждой ступеньке.

На втором этаже я пошел по коридору в сторону наружной лестницы, чтобы не заходить в холл. Подойдя к входной двери, я вспомнил, что в девять часов восемнадцать минут должен зарегистрироваться и получить номер 350.

«Дежа-вю», — подумал я, выходя на балкон и заглядывая в открытый дворик. Хотя выглядел он совершенно по-другому — не наблюдалось зарослей тропических растений — инжира, лайма, апельсиновых деревьев, бананов, гуавы, гранатов и тому подобного, — но испытанное мной чувство было сродни тому, что я испытал в гостинице в первое утро. С той разницей, что его нельзя было описать как дежа-вю, ведь это означает «я был там прежде», а по сути дела, меня там не будет еще семьдесят пять лет.

Это затруднение меня смутило, так что я выкинул его из головы, спустившись по наружной лестнице и оказавшись в омытом дождем дворике. Я шел мимо цветочных клумб и белых стульев, под арками, прорезающими густые высокие изгороди, мимо хлещущего фонтана, в центре которого стояла статуя обнаженной женщины с кувшином на голове. Я вздрогнул, когда мимо промелькнула желтая канарейка и пропала в зарослях. Проходя мимо оливы, я глянул вверх, заметив какое-то движение, и, к своему удивлению, увидел на нижней ветке чистящего перышки попугая с ярким оперением. В порыве охватившей меня радости я улыбнулся ему и этому новому миру. Я выспался, меня не мучит головная боль, и я скоро увижу Элизу!

В неприветливую, тихую гостиную я вошел почти в отличном настроении, испытывая желание нарушить тишину бодрым свистом. И лишь когда дошел до ее двери, вновь о себе заявила нерешительность. Не слишком ли еще рано? Не побеспокою ли ее, не рассержу ли, если сейчас постучу в дверь? Мне не хотелось ее будить. И все же, размышляя над этим со всей возможной методичностью, я осознал, что едва ли могу надеяться увидеть ее позже, если сейчас уйду. Если я дождусь, пока все проснутся, то ее мать и Робинсон снова встанут на моем пути. Взяв себя в руки, я поднял сжатый кулак к обитой темными панелями двери, некоторое время пристально смотрел на табличку с номером и затем постучал.

«Слишком робко, — подумал я. — Она, наверное, не услышала». И все-таки я не осмеливался постучать громче из страха, что разбужу кого-нибудь в соседних комнатах и предстоит неприятная встреча. Насколько мне было известно, ее мать находится в соседнем номере — это казалось наиболее вероятным. «Боже правый, — подумал я. — Что, если миссис Маккенна настояла на том, чтобы провести ночь в комнате Элизы?»

Я размышлял над этими вещами, когда услышал за дверью тихий голос Элизы:

— Кто там?

— Это я, — откликнулся я.

Мне не приходило на ум, что она может не знать, кто такой «я».

Конечно, она знала. Я услышал звук отпираемой двери. Когда она медленно отворилась, передо мной стояла Элиза в пеньюаре, еще более прелестном, чем тот, что я нарисовал в своем воображении: цвета бледного красного вина с вышитым воротничком и двумя вертикальными рядами вышитых завитков спереди. Распущенные волосы падали на плечи роскошными золотисто-каштановыми волнами, серо-зеленые глаза хмуро меня разглядывали.

— С добрым утром, — смущенно сказал я.

Она молча взглянула на меня. Наконец пробормотала:

— С добрым утром.

— Можно войти? — спросил я.

Она замялась, но я почувствовал, что это не смущение дамы, сомневающейся в уместности приглашения мужчины в свою комнату в неясных обстоятельствах. Скорее это было смущение женщины, не уверенной в том, что ей хочется и дальше быть вовлеченной в интригу.

Справившись с замешательством, Элиза отступила назад и впустила меня. Закрыв дверь, она повернулась и взглянула на меня. Я заметил, что у нее утомленный и печальный вид. Что я с ней делаю?

Я уже собирался произнести какие-то извинения, когда она заговорила, опередив меня:

— Садитесь, пожалуйста.

Бывает такое ощущение, когда говорят: «Сердце упало». Могу подтвердить, что тогда я почувствовал именно это. Произойдет ли сейчас заключительная сцена, будут ли сказаны тщательно выверенные слова прощания? Я судорожно сглотнул, подходя к креслу и поворачиваясь.

Свет в гостиной не горел; она была заполнена тенями. Ожидая, пока Элиза сядет, я ощущал, что дрожу в предчувствии. Когда она устроилась на краешке дивана, я откинулся в кресле, чувствуя себя статистом в некоей надвигающейся сцене, не знающим ни слов диалога, ни сюжета пьесы.

Подняв глаза, она взглянула на меня.

— Что-нибудь случилось? — спросил я, не дождавшись ее слов.

Тяжелый, утомленный вздох. Она медленно покачала головой.

— Не понимаю, зачем я это делаю, — сказала она. В голосе ее звучала боль. — Никогда в жизни не делала ничего подобного.

«Знаю», — подумал я. Слава богу, вслух этого не произнес. «Но ты меня ждала», — едва не сказал я. Это я тоже отверг. Лучше промолчать.

Когда она заговорила снова, в ее голосе слышался вызов.

— Разум говорит мне, что мы с вами впервые встретились на берегу вчера вечером, что до этого момента мы не были знакомы. Разум говорит мне, что у меня нет причин вести себя по отношению к вам так, как я себя вела. Никаких причин. — Она замолчала и взглянула на свои руки. Казалось, прошло много времени, наконец она продолжила, не поднимая глаз: — Но все же я это делаю.

— Элиза…

Я начал вставать.

— Нет, не двигайтесь, — сказала она, быстро поднимая взгляд. — Я хочу, чтобы между нами была… дистанция. Не хочу даже отчетливо видеть ваше лицо. Вид вашего лица… — Судорожно вздохнув, она умолкла и лишь через пару минут закончила: — Чего мне хочется, так это подумать.

Я молчаливо ждал анализа, осмысления и перспективы. Ничего не последовало, и я понял, что она говорит скорее о надежде, чем о каком-то плане.

После долгой паузы Элиза подняла голову и взглянула на меня.

— Господи, как же я сегодня смогу играть? — спросила она скорее саму себя.

— Сможете, — уверил ее я. — Вы будете великолепны.

Она еле заметно покачала головой.

— Так и будет, — сказал я. — Я буду на вас смотреть.

Она невесело усмехнулась:

— Что мне вовсе не поможет.

Некоторое время Элиза молча смотрела на меня, потом, протянув руку вправо, дернула за выключатель настольной лампы. Загорелась лампочка, и я заморгал.

Она продолжала глядеть на меня при свете с непонятным выражением лица. Несмотря на ее сумрачный вид, мне показалось, она начинает меня принимать. Это, пожалуй, слишком сильно сказано — скорее становится более терпимой. По крайней мере, мое положение несколько упрочилось.

Она наклонила голову.

— Простите, — сказала она. — Я снова на вас глазею. Не знаю, зачем продолжаю это делать. — Она вздохнула. — Конечно же знаю, — поправилась она. — Дело в вашем лице. — Она искоса взглянула на меня. — В нем есть что-то помимо красоты. Но что?

Мне хотелось заговорить или что-то сделать, но что — я не знал. Я боялся совершить ошибку. Она снова смотрела на свои руки.

— Я считала, что знаю, каков этот мир, — тихо произнесла она. — По крайней мере, мой мир. Я думала, что настроена на любой его ритм. — Она покачала головой. — А теперь вот это.

Я собирался выполнить ее просьбу — соблюдать дистанцию, — но, не успев даже осознать своего намерения, вдруг встал и пошел к ней. Она смотрела, как я подхожу, если и без заметного смущения, то едва ли с радостным ожиданием. Садясь рядом с ней на диван, я ласково улыбнулся.

— Жаль, что вы не выспались, — сказал я.

— Это так заметно? — спросила она, и я понял, что до этого момента ничего такого не осознавал.

— Я тоже почти не спал, — признался я. — Почти всю ночь я… думал.

Мне казалось, о моих записях упоминать не следует.

— И я тоже, — вздохнула она.

Слова ее, казалось, говорили о сопереживании, но я по-прежнему ощущал между нами барьер.

— И? — спросил я.

— И, — откликнулась она, — все это так сложно, что мешает мне понять.

— Нет, — импульсивно возразил я. — Это совсем не сложно, Элиза. Это просто. Наша встреча была предопределена.

— Чем предопределена? — требовательно спросила она.

Не было такого объяснения, которое я мог бы ей дать.

— Вы сказали, что ждали меня, — уклончиво ответил я. — По-моему, это похоже на судьбу.

— Или невероятное совпадение, — заметила она.

Я ощутил в груди настоящую боль.

— Вы не можете в это поверить, — сказал я.

— Не знаю, чему можно верить, — откликнулась она.

— Почему вы меня ждали? — спросил я.

— Вы скажете мне, откуда пришли? — задала она встречный вопрос.

— Я уже сказал.

— Ричард.

Тон ее был мягким, но очевидно было, что она меня упрекает.

— Обещаю, что скажу, когда придет время, — сказал я. — Сейчас не могу, потому что… — Я поискал нужные слова. — Это может вас растревожить.

— Растревожить меня? — Ее невеселый смешок отдавал горечью. — Разве может что-то растревожить меня еще больше?

Я терпеливо ждал. Она так долго молчала, что я подумал, она мне ничего не скажет. Наконец она нарушила молчание, неожиданно спросив:

— Вы не будете смеяться?

— Разве это смешно?

Я не смог удержаться от такого вопроса, хотя пожалел о нем в тот же миг, как он слетел с моих губ.

К счастью, она восприняла его правильно, и ее лицо смягчилось усталой улыбкой.

— В какой-то степени, — сказала она. — По крайней мере, странно.

— Позвольте мне судить об этом, — попросил я.

Еще одна длительная заминка. Наконец она выпрямилась, словно это помогало ей собраться с духом для рассказа, и начала:

— История состоит из двух частей. В конце восьмидесятых — точно год не помню — мы с матерью выступали в Вирджиния-Сити.

«Ноябрь 1887-го», — сама собой всплыла в памяти дата.

— Однажды вечером, после спектакля, — продолжала она, — кто-то привел в нашу гостиницу старую индианку. Нам сказали, что она умеет предсказывать будущее, и я, шутки ради, попросила ее предсказать мое будущее.

Я почувствовал, как сердце бешено застучало в груди.

— Она сказала, что, когда мне будет двадцать девять лет, я встречу… — она запнулась, — мужчину. Что он придет ко мне… — она прерывисто вздохнула, — при очень странных обстоятельствах.

Я в ожидании смотрел на ее прелестный профиль. Не дождавшись продолжения, напомнил:

— А вторая часть?

Она сразу же заговорила:

— В нашей труппе есть портниха, Мэри, мать которой была цыганкой. Говорят, она обладает… как это назвать? Даром прорицания.

Теперь сердце у меня колотилось очень сильно.

— И что? — пробормотал я.

— Полгода назад она сказала мне…

Элиза смущенно замолчала.

— Пожалуйста, продолжайте, — попросил я.

Поколебавшись, она послушалась.

— Что я встречу этого… мужчину в ноябре.

Я услышал, как она сглатывает.

— На берегу, — закончила она.

Взволнованный тем, что она сказала, я не мог произнести ни слова. Случившееся в моей жизни чудо теперь, казалось, уравновешивается чудом, происшедшим в ее жизни. Не то чтобы я считал себя единственным для нее мужчиной в мире — ничего подобного. Просто я испытал некое чувство, которое можно было назвать только благоговением перед чудом нашей встречи.

Она обрела дар речи раньше меня. Смущенно махнув правой рукой, она сказала:

— В то время я не имела малейшего представления о том, что мы привезем «Священника» на пробный спектакль. Приглашение пришло несколько месяцев спустя. И я никогда не связывала «Дель Коронадо» с тем, что сказала мне Мэри.

Казалось, она вглядывается в свою память.

— И только когда мы приехали в гостиницу, ко мне все вернулось, — продолжала она. — Во вторник вечером я долго смотрела в окно, когда вдруг вид пляжа заставил меня вспомнить то, что говорила портниха. А потом и то, что говорила индианка.

Повернув голову, она с упреком взглянула на меня. Истинный боже, то был очень мягкий упрек.

— С того момента я веду себя очень странно, — призналась она. — Вчера на репетиции я играла ужасно.

Я вспомнил, что вчера вечером говорил Робинсон.

— Забывала целые куски роли, упускала замечания режиссера. Со мной никогда такого не было. Никогда. — Она покачала головой. — А вот теперь случилось, и я все делала не так. Единственное, что я могла, — это думать о том, что сейчас ноябрь, я на побережье, и мне говорили — не один, а два раза, — что в это время и в таком месте я встречу мужчину. Я не хотела встречать мужчину. То есть…

Она замолчала, и я почувствовал ее возбуждение оттого, что она открыла больше, чем собиралась. Жестом рук она словно отмахивалась от своего разоблачения.

— Во всяком случае, — сказала она, — вот почему я спросила: «Это вы?» Теперь понимаете? — Она снова покачала головой с подавленным видом. — Когда вы ответили: «Да», я едва не потеряла сознание.

— А я едва не потерял сознание, когда услышал вопрос: «Это вы?»

Она бросила на меня быстрый взгляд.

— Так вы не знали, что я вас жду?

Я надеялся, что не совершаю страшной ошибки, но понимал, что отступать уже нельзя.

— Нет, — сказал я.

— Тогда почему вы сказали «да»? — спросила она.

— Чтобы вы меня признали, — ответил я. — Я действительно верю, что нам суждено было встретиться. Просто не знал, что вы меня ждете.

Она напряженно смотрела на меня.

— Откуда вы пришли, Ричард? — спросила она.

Я едва не признался — в ту минуту признание казалось таким естественным. Лишь в последний момент сработала некая внутренняя осторожность, заставившая меня осознать, что одно дело, когда индианка или цыганка предсказывает будущее, и совсем другое — когда некто, пришедший из этого будущего, с шокирующей ясностью его высвечивает.

Не дождавшись ответа, она издала возглас отчаяния, отозвавшийся во мне болью.

— Ну вот, опять. Эта пелена, которой вы меня окутали. Эта тайна.

— Я не хотел вас окутывать тайной, — возразил я. — Хотел лишь оградить.

— От чего?

И опять у меня не нашлось ответа, который прозвучал бы разумно.

— Не знаю, — сказал я и, увидев, что она отодвигается от меня, быстро добавил: — Чувствую лишь, что это вам навредит, вот и не могу этого сделать. — Я потянулся к ее руке. — Я люблю вас, Элиза.

Не успел я к ней прикоснуться, как она встала и нервно отошла от дивана.

— Это нечестно! — воскликнула она.

— Простите, — молвил я. — Просто я… — Что я мог сказать? — Настолько сильно предан вам, что мне трудно…

— Я не могу никому быть преданной, — прервала она меня.

Огорошенный, я молча сидел и смотрел на нее. Она стояла у окна со скрещенными руками, глядя на океан. Я чувствовал в ней страшное напряжение — нечто такое, что она сдерживала в себе лишь огромным напряжением воли. Нечто такое, чего я не надеялся постичь. Я лишь понимал, что ощущение близости, с такой силой испытанное мной несколько минут назад, теперь утрачено.

Думаю, она почувствовала мое потерянное состояние, поняла, по крайней мере, что чересчур резко меня одернула, ибо проговорила мягче:

— Прошу вас, не обижайтесь. Дело не в том, что вы мне… не нравитесь — конечно, нравитесь.

Повернувшись ко мне, она тихо застонала.

— Знали бы вы, как я жила, — призналась она. — Знали бы вы, до какой степени мое поведение в отношении вас отличается от того, что я делала раньше…

«Я знаю», — подумал я. Но это знание не помогало.

— Вы видели, как прореагировала моя мать на ваше присутствие здесь вчера вечером, — продолжала она. — На мое приглашение поужинать с нами. Вы видели реакцию моего импресарио. Они были потрясены — это единственное подходящее слово. — В ее голосе прозвучало изумление, смешанное с болью. — Но все же не более потрясены, чем я.

Я не отвечал. Я чувствовал, что ничего не могу добавить. Свое заявление я уже сделал, изложил свое дело. Теперь оставалось лишь отступить и дать ей время. «Время, — подумал я, — всегда время. Время, которое привело меня к ней. Время, которое сейчас должно мне помочь завоевать ее…»

— Вы… мне льстите своей преданностью, — сказала она. Фраза прозвучала чересчур официально и не подбодрила меня. — Хоть я едва с вами знакома, в ваших манерах есть нечто такое, чего я никогда не встречала у мужчин. Я знаю, вы не хотите причинить мне вред, я даже… доверяю вам. — Это признание ошеломило меня, в полной мере выявив ее отношение к мужчинам на протяжении многих лет. — Но такая преданность… Это невозможно.

Должно быть, у меня был очень несчастный вид, который, похоже, ее тронул, и она, вернувшись, села на диван рядом со мной. Она улыбнулась, и я ответил ей улыбкой — правда, через силу.

— Вы представляете себе… — начала она. — Нет, не представляете, но поверьте мне, когда я говорю, что это просто невероятно, чтобы в моем гостиничном номере рядом со мной сидел мужчина. И чтобы я была в ночной сорочке? И никого вокруг? Это… сверхъестественно, Ричард.

Ее улыбка должна была показать мне, насколько это сверхъестественно. Но, разумеется, я уже понял, и меня это совсем не радовало.

Она смущенно поежилась.

— Вам нельзя здесь оставаться, — сказала она. — Если придет мама и увидит вас здесь в этот час и меня в сорочке и пеньюаре, она просто… взорвется.

Похоже, видение того, как взрывается ее мать, посетило нас одновременно, ибо мы вместе рассмеялись.

— Тише, — сказала она вдруг. — Она в соседней комнате и может услышать.

В романтических историях совместный смех мужчины и женщины неизменно оканчивается нежными взглядами, лихорадочными объятиями и страстным поцелуем. Но не в нашем случае. Мы оба держали себя в руках. Она просто поднялась со словами:

— Теперь вам пора идти, Ричард.

— Мы не могли бы вместе позавтракать? — спросил я.

Она немного замялась, но потом кивнула.

— Пойду оденусь.

Я уже готов был праздновать победу, но логика этого не позволяла. Я смотрел, как она идет к спальне, входит туда и закрывает дверь.

Я уставился на дверь, изо всех сил пытаясь обрести хоть какое-то чувство уверенности. Правда, мне это не удавалось. Между нами стеной стояли воспитание Элизы и стиль ее жизни, то, чем она была. Что действительно усложняло задачу. Фантазия заставила меня влюбиться в фотографию и перенестись во времени, чтобы быть рядом с любимой женщиной. Фантазия могла даже предсказать мое появление.

Не считая этого, ситуация была и остается абсолютно реальной. Теперь наше будущее будет определяться лишь подлинными событиями.

* * *

Табличка на двери гласила: «Зал для завтраков». Мы прошли под аркой, и маленький человечек в отутюженном черном костюме повел нас к столу.

Это помещение сильно отличалось от того, каким было — то есть каким будет. Сохранилась лишь панельная обшивка потолка. Отсутствовали боковые арки, и зал казался значительно меньше того, что я помнил. Окна ниже и уже, со свисающими деревянными жалюзи. Стояли как круглые столы, так и квадратные, покрытые белыми скатертями, в центре столов — вазы со свежесрезанными цветами.

Когда мы проходили мимо одного из столов, из-за него вскочил приземистый мужчина с курчавыми белокурыми волосами и, взяв руку Элизы, напыщенно ее поцеловал. «Без сомнения, актер», — подумал я. Элиза представила его как мистера Джепсона. Мистер Джепсон с нескрываемым любопытством разглядывал меня, даже и после того, как мы пошли дальше, не приняв приглашения сесть за его столик.

Лакей усадил нас за столик у окна, поклонился с натянутой искусственной улыбкой и ушел. Усевшись, я понял причину, по которой помещение казалось меньше. Там, где я, помню, сидел прежде, была открытая терраса со стоящими на ней креслами-качалками.

Посмотрев в сторону, я увидел, что мистер Джепсон время от времени посматривает на нас глазами-бусинками.

— Похоже, я опять вас компрометирую, — тихо произнес я. — Прошу прощения.

— Дело сделано, Ричард, — ответила она.

Должен сказать, она говорила об этом довольно спокойно, и у меня создалось впечатление, что она не позволяет себе чрезмерно реагировать на неодобрение окружающих, — еще одно очко в ее пользу. Как будто она в этом нуждалась.

Разворачивая салфетку, сложенную передо мной на тарелке, я услышал, как какой-то мужчина поблизости громко сказал: «Мы — нация с потенциалом в семьдесят пять миллионов, сэр». Эта цифра меня поразила. «За следующие семьдесят пять лет население возросло на сто миллионов? — подумал я. — Боже правый».

Эти размышления отвлекли меня от вопроса Элизы. Я извинился.

— Вы проголодались? — повторила она.

— Немного, — ответил я и улыбнулся ей. — Вы сегодня репетируете?

Она кивнула.

— Да.

— И… — Мне трудно было это произнести. — Вы по-прежнему планируете… уехать из отеля сразу после спектакля?

— Такова договоренность, — сказала она.

Я взглянул на нее в приливе внезапной неудержимой тоски. Я знаю, она заметила мой взгляд, но на сей раз не позволяла себе на него отреагировать. Она отвернулась к окну, а я попытался сосредоточиться на меню, однако буквы расплывались перед глазами. Насколько я понимал, эти несколько минут могли быть последними, проведенными нами вместе.

Нет. Я отогнал от себя мрачное предчувствие. Я еще не готов сдаться. «Расслабься, у тебя еще полно времени», — говорил я себе. Мне пришлось подавить улыбку. В течение многих лет эти отпечатанные на карточке слова висели на стене моего рабочего кабинета в Хидден-Хиллз. Созерцание их помогало мне как в умственном, так и в физическом плане. И сейчас они оказали благотворное воздействие. «Все будет хорошо, — заверял я себя. — Ты это сделаешь».

Бесполезно. Строчки меню снова поплыли перед глазами, а мой жалкий писательский умишко принялся сочинять строгую викторианскую мелодраму, озаглавленную «Моя судьба». В ней Элиза этим вечером покидает гостиницу. Оставшись без гроша, я устраиваюсь мойщиком посуды в гостиничную кухню. Через тридцать лет, превратившись в трясущегося седого старика, бормочущего что-то о давно утраченной любви, я бросаюсь головой вперед в мыльную воду и тону. Надпись: «Здесь покоится неудачник века». Кладбище для бедняков и бродяг. Собаки зарывают мои косточки в качестве лакомства. Видение было настолько курьезным и в то же время ужасающим, что я не знал, плакать мне или смеяться. И решил не делать ни того ни другого.

— Ричард, с вами…

Она только начала говорить, когда ее слова заглушил мужской голос:

— А-а, с добрым утром, мисс Маккенна.

К столу приближался коренастый мужчина (неужели в эту эпоху все мужчины коренастые?), елейно улыбающийся Элизе.

— Надеюсь, вас все устраивает, — молвил он.

— Да. Благодарю вас, мистер Бэбкок, — ответила она.

Я воззрился на него, несмотря на депрессию потрясенный видом этого человека. Элиза представила меня, и он пожал мне руку — и, скажу я вам, мало что может сравниться с крепким рукопожатием человека, который к этому моменту в вашем сознании давно уже мертв.

Пока он говорил Элизе, что все взволнованы потрясающей возможностью увидеть сегодня эту пьесу, я представил себе, как сижу в жарком подвале и читаю вылинявшие, отпечатанные на машинке письма — а сейчас некоторые из них он еще не сочинил, а тем более не напечатал. Это видение, как и другие подобные, подействовало явно разрушающе на мою связь с 1896 годом, и я сделал попытку выкинуть его из головы.

Когда Бэбкок ушел, я вновь взглянул на Элизу. Увидев, как изменилось выражение ее лица, я осознал, что совсем не помогаю ей себя полюбить. Если я буду сидеть тут в мрачном настроении, она устанет от меня, независимо оттого, какие чувства испытывает ко мне.

— Вчера вечером у меня была настоящая погоня, — сказал я, стараясь говорить весело.

— Правда?

Ее губ коснулась полуулыбка, способная ввести в заблуждение.

Когда я рассказал ей о своей погоне за Робинсоном, она улыбнулась более открыто.

— Простите, — сказала она. — Могла бы и догадаться, что он сделает нечто подобное.

— Почему у него комната на верхнем этаже? — спросил я.

— Он всегда берет верхний этаж, — ответила она. — Быстро ходит по лестнице вверх-вниз для поддержания, как он выражается, «физической формы».

Улыбнувшись, я едва не покачал головой, вспомнив его телосложение.

— Какого он, по-вашему, мнения обо мне? — спросил я, но, прежде чем она заговорила, поднял руку в знак протеста. — Неважно, лучше мне не знать. Скажите, что думает ваша матушка. Надеюсь, она не так ненавидит меня?

— Вы думаете?

Уголки ее губ поползли вниз.

— Жаль, — сказал я.

— Если вы действительно хотите знать… — Она слегка наклонила голову, и мне вспомнились слова Джона Дрю о ее грациозной, ни с чем не сравнимой манере держаться на сцене. — Она считает вас мошенником и мерзавцем.

— Неужели? — Я кивнул с притворной важностью. — Как жестоко. — Вот так-то лучше. Безусловно, всепоглощающей скорби она предпочитает подшучивание. — И что вы на это ответили?

— Что именно поэтому мне хотелось бы испробовать вашей сладости.

Боюсь, я от удивления открыл рот. «Неужели она надо мной смеется?» — подумал я с внезапным ужасом.

— Разве вы не знаете, что такое «humbugs» и «blackguards»?[47] - спросила она, заметив мое недоумение.

Я заморгал.

— Считал, что знаю.

— Это конфеты.

— Конфеты?

Я пришел в замешательство.

Она объяснила мне, что humbugs — это длинные ярко-желтые конфеты с белой сердцевиной, a blackguards — такие же конфеты, но квадратной формы. Я чувствовал себя круглым дураком.

— Простите, — сказал я. — Боюсь, я не слишком хорошо информирован.

«Если не считать тебя и твоей жизни», — тут же возникла мысль.

— Расскажите о том, как вы пишете, — попросила она.

Мне показалось, что эта просьба продиктована вежливостью, но в тот момент я не мог спрашивать о мотивах.

— Что же вам рассказать?

— Что вы сейчас пишете?

— Работаю над книгой, — сказал я.

Мне было неловко, но я заставил себя расслабиться. Наверняка не будет большой беды в том, если расскажу ей об этом.

— О чем она? — допытывалась Элиза.

— Это любовная история, — ответил я.

— Когда закончите, мне бы хотелось ее прочитать, — сказала она.

— Прочитаете, — откликнулся я, — когда придумаю конец.

Она слегка улыбнулась.

— А вы разве еще не знаете?

Я почувствовал, что слишком далеко зашел в этом направлении. Пришлось заметать следы.

— Нет, обычно я не знаю, пока не дойду до конца.

— Странно, — пожала она плечами. — Мне казалось, вы точно должны знать, чем оканчивается ваша история.

«И еще тебе казалось, будто ты знаешь, чем оканчивается твоя история», — подумал я, а вслух произнес:

— Не всегда.

— Ну, все равно, — сказала она, — мне бы хотелось прочитать, когда закончите.

«Прочитать? — подумал я. — Ты ее проживаешь».

— Прочитаете, — пообещал я.

Признаться, я сомневался, осмелюсь ли когда-нибудь дать ей это прочитать. «Пора поменять тему разговора», — подсказал разум.

— Можно мне сегодня посмотреть репетицию? — спросил я.

Она слегка нахмурилась. Я сказал что-то не то?

— Вы разве не можете подождать до вечера? — наконец молвила она.

— Если вы этого хотите, — откликнулся я.

— Дело не в том, что я недобрая. — Она словно оправдывалась. — Просто… понимаете, мне обычно не нравится, когда посторонние смотрят мою… — Заметив мою реакцию, она умолкла, а потом поправила себя: — Это неподходящее слово. Я вот что пытаюсь сказать… — Она тяжело вздохнула. — Такая ситуация меня нервирует. Если вы будете смотреть, я не смогу работать.

— Понимаю, — сказал я. — Я понимаю ваши потребности как актрисы. На самом деле. — Это, по крайней мере, было правдой. — Буду рад подождать до вечера. Нет, не так. Совсем не буду рад, но подожду. Ради вас.

Она слабо улыбнулась.

— Вы очень чуткий.

«Вовсе нет, — подумал я. — Чего мне действительно хочется, так это чтобы нас вместе сковали наручниками».

* * *

Нет смысла подробно описывать наш совместный завтрак. Прежде всего, мы мало разговаривали, ибо, по мере того как на завтрак приходило все больше постояльцев, шум усиливался. Вот уж эпоха чревоугодников! Утром первым делом люди приступают к процессу пищеварения и занимаются этим весь день, до самой ночи. Я подумал было, что мой желудок почти пришел в норму, пока атмосфера помещения не стала наполняться дьявольской смесью ароматов: ветчины, бекона, жареного мяса, колбасы, яиц, вафель, блинчиков, каши, свежеиспеченного хлеба и печенья, молока, кофе и так далее. Я был рад тому, что Элиза ела не больше меня и наша трапеза была краткой. Когда мы вышли из зала, Элиза сказала:

— Теперь мне надо подготовиться к репетиции. Мы начинаем в полдесятого.

Думаю, мне в первый раз удалось не выдать своего ужаса.

— У вас есть сегодня хоть немного свободного времени? — спросил я.

Кажется, голос мой прозвучал спокойно. Она взглянула на меня, словно взвешивая мои слова, возможно, даже мое место в ее жизни.

— Пожалуйста, — умоляюще сказал я. — Вы ведь знаете, что я хочу вас видеть.

Наконец она заговорила:

— Вы свободны в час?

Я улыбнулся.

— У меня плотный график. Он состоит из встреч с вами в любое время дня и ночи.

И снова этот взгляд, с живым любопытством устремленный на мое лицо, словно она искала ответы на все мучившие ее вопросы. Не знаю, сколько времени это продолжалось, но казалось, довольно долго. Я ничего не делал, чтобы прервать молчание, чувствуя, что эти моменты для нее очень важны и любые мои слова могут все испортить.

Оторвав от меня взгляд, она посмотрела в сторону открытого дворика, потом опять на меня.

— Там? — спросила она. — У фонтана?

— У фонтана в час, — ответил я.

Она протянула мне руку, и я, взяв ее со всей возможной деликатностью, поднес к губам и поцеловал.

Я стоял не двигаясь, следя за каждым шагом Элизы через открытый дворик. Когда она исчезла из виду, войдя в гостиную, я поежился. Больше четырех часов. Трудно было представить, как я смогу так долго пробыть без нее. Правда, ночь тянулась еще дольше, но я спал.

«Спал», — подумал я. Впервые после всего случившегося я полностью отдавал себе отчет в своем физическом состоянии. Закрыв глаза, я вознес благодарственную молитву той чудесной силе, которая меня коснулась, ибо, насколько я мог судить, голова у меня совершенно не болела. Невозможно передать всю остроту моих переживаний. Только человек, имевший подобный опыт в жизни, мог бы понять то, что я чувствовал тогда и чувствую теперь. Вчера утром, находясь в другой эпохе, я проснулся с жестокой, отупляющей головной болью, привычным симптомом моего состояния.

Сегодня утром боль прошла. Размашистыми шагами подошел я к конторке портье и спросил, где можно купить туалетные принадлежности. Он сказал мне, что в цокольном этаже есть аптекарский магазин. Правда, откроется он лишь в девять.

На миг у меня возникло сильное желание попросить у него номер и зарегистрироваться. Получится у меня? Или что-то помешает мне это сделать? Потом я решил не искушать судьбу и, поблагодарив клерка, повернулся и пошел к лестнице.

Спускаясь, я вдруг осознал, что до сих пор думал об Элизе только с точки зрения ее отношения ко мне. Теперь пора принять во внимание ее личную жизнь. Если я хочу ее завоевать, то не следует считать наши романтические отношения безусловными. Я знаком с ней всего несколько часов. У нее за спиной двадцать девять лет, с которыми придется считаться.

* * *

Аптекарский магазин я нашел там, где на моей памяти был офис агентства недвижимости. Мне пришлось подождать открытия около шести минут. За это время мимо меня прошли несколько работников кухни — китайцев, переговаривающихся на родном языке. Наконец киоск был открыт появившимся служащим, низеньким темноволосым мужчиной в рубашке с высоким воротничком, сделанным, казалось, из целлулоида, узком черном галстуке и белом миткалевом пиджаке с застежкой до ворота и узкими лацканами. Продавец, по-видимому, только что начал отращивать усы, и его верхняя губа казалась скорее испачканной в саже, чем заросшей волосами. Увидев это, я понял, как он молод.

По другим признакам об этом судить было нелегко, ибо, подобно многим мужчинам разного возраста из этой эпохи, он выглядел чрезвычайно серьезным, словно его ожидала куча тяжелой работы и он об этом знал и, более того, на это соглашался. Его приветствие прозвучало хотя и любезно, но несколько отрывисто и очень деловито, словно он не хотел терять ни минуты. Этот молодой человек будет звезды с неба хватать. Так, должно быть, выглядел Горацио Элджер[48], если вообще существовал такой человек.

Пока он меня обслуживал — я купил опасную бритву (не потому, что мне так захотелось, а просто ничего другого не было), помазок для бритья, чашку и мыло, расческу и щетку для волос, зубную щетку, зубной порошок и авторучку, — я имел возможность осмотреться вокруг.

Стены были увешаны рекламными плакатами: «Краска для волос Дамшинского», «Болеутоляющее и укрепляющее средство Оранжеин», «Бром-хинин от простуды», «Сельдерей излечивает от запора» — последняя проблема здесь, должно быть, преобладает, если учесть, сколько люди едят. Были еще десятки других надписей, однако нет смысла перечислять их все — это ведь не исторический очерк, а рассказ из жизни. Достаточно сказать, что полки и застекленные витрины были заставлены бутылочками и коробочками всевозможных форм и размеров.

Взглянув на настенные часы, я поразился: оказывается, уже девять часов одиннадцать минут. Я торопливо спросил продавца, нет ли здесь поблизости места, где можно купить «нижнее белье для джентльмена». Именно такое выражение я употребил — полагаю, в душе я отчасти остаюсь настоящим викторианцем.

Наверное, я перестарался, потому что продавец, как мне показалось, пряча улыбку, сказал, что в аптеке есть отдел «Туалетные принадлежности для джентльмена» — он просто не успел еще включить там свет.

Я быстро купил пару белья и носки, потом, в последний момент, белую рубашку и положил на прилавок мою десятидолларовую купюру.

— Гм, — промычал клерк. — Давно уже не видел таких.

«Боже правый, — подумал я, — неужели я взял с собой не те деньги?» Мне стало не по себе. Я знал, что должен зарегистрироваться в девять восемнадцать. И чувствовал нарастающую тревогу, представляя себе, что если не успею сделать это точно к тому моменту, то произойдет нечто ужасное и все, на чем держится мое пребывание в 1896 году, рухнет как карточный домик.

К счастью, клерк больше не делал никаких замечаний, упаковал мои покупки и отсчитал сдачу. Несмотря на свое беспокойство, я подивился тому, что все купленное мной стоило меньше пяти долларов. Покачав головой, я вышел из магазина и быстро зашагал по коридору, ведущему к лестнице.

К тому времени я так разнервничался, боясь опоздать к моменту регистрации, что, дойдя до лестницы, стал перескакивать через ступеньку, потом широкими шагами пересек холл и остановился перед конторкой с сильно бьющимся сердцем. Взглянув на часы, я увидел, что было девять пятнадцать.

Ко мне подошел портье, и я попросил номер.

— Да, сэр, вы только что приехали? — спросил он.

По тому, как по мне скользнул его высокомерный взгляд, я понял, что вопрос содержит в себе скорее вызов, чем любопытство. Должно быть, моя внешность показалась ему крайне подозрительной.

Я сам поразился тому, с какой легкостью принялся лгать, на ходу сочиняя историю и не выдав себя ни тоном, ни жестом, ни выражением лица. Приехав вчера вечером, я был так болен, что принужден был остановиться в номере приятеля, и только сейчас достаточно оправился, чтобы зарегистрироваться.

Возможно, моя выдумка была не такой уж убедительной, но, по крайней мере, у клерка не хватило наглости расспрашивать меня дальше. Отвернувшись, он взглянул на щит с ключами и через минуту положил передо мной на стойку ключ с биркой.

— Вот, пожалуйста. Одноместный номер: три доллара в день, за пользование ванной дополнительная плата. Не угодно ли здесь расписаться, сэр?

Он протянул мне ручку.

Я в сильном замешательстве уставился на ключ. Он был от номера 420. Я вдруг снова почувствовал, что сбит с толку. Вид этого ключа мгновенно вывел меня из состояния психической адаптации, которой я, казалось, достиг.

— Э-э… вы уверены? — пролепетал я наконец.

— Сэр?

Не знаю, почему этот момент так меня ужасал. Я был в 1896 году, собирался встретиться с Элизой в час дня, и, хотя многое еще предстояло совершить, наши отношения развивались именно так, как я и мечтал. Тем не менее появление этого неправильного номера настолько меня ошеломило, что я оцепенел от страха.

— Вы уверены, что это правильный номер? — спросил я.

Я говорил дрожащим голосом, но все же слишком громко.

— Правильный, сэр?

Клерк посмотрел на меня так, словно я съехал с катушек.

Одному богу известно, что я мог бы сказать или сделать, не подойди в тот момент другой служащий, который взглянул на ключ и небрежно взял его.

— О, извините, мистер Билс, — сказал он. — Этот номер забронирован. Забыл положить в гнездо записку.

Я издал громкий вздох облегчения. Портье с раздражением глянул на коллегу, потом — на меня с таким выражением, от которого я сжался, и повернулся за другим ключом. В тот миг я понял, насколько уязвим для любого происшествия, связанного с моим перемещением во времени. Не знаю, когда исчезнет это чувство уязвимости, но пока оно, безусловно, мой постоянный — и потенциально неумолимый — попутчик.

Портье повернулся ко мне все с тем же выражением подозрительного любопытства. «Если этот ключ тоже неправильный, — подумал я, — то мне впору провалиться сквозь землю».

Увидев номер ключа, я не смог подавить очередной вздох и невольно ухмыльнулся. «Выиграл», — подумал я. Когда портье взял ручку и протянул ее мне, я почувствовал облегчение.

Взяв ручку, я взглянул на лежащую передо мной страницу. На меня накатило чувство, похожее на то, что я испытал, пожимая руку Бэбкока. Я знал, что однажды возьму эту только что отпечатанную книгу регистрации, потрепанную и покрытую толстым слоем пыли, в той жаркой подвальной комнатушке и буду ее просматривать.

Выкинув эту мысль из головы, я прочитал последнюю запись на странице: «Канцлер Л. Дженкс с супругой». У меня задрожали руки, когда я представил себе, что если не подпишу сразу, то могу упустить это время. Эта мысль была какой-то жуткой. Я должен был лишь стоять, ничего не делая, — и тогда все изменится. «Нелегка жизнь звезды», — вспомнил я вычитанные где-то слова.

Потом я смотрел на свою руку, выводившую «Р. К. Кольер, Лос-Анджелес». Это меня тоже тревожило. Я мог бы подписаться «Ричард Кольер». Обычно я именно так и подписывался. Тот факт, что я видел свое написанное необычным образом имя в 1971-м, затем вернулся во время написания и скопировал то, что видел через семьдесят пять лет после подписания, оказался таким переплетением всевозможных связей, что голова у меня пошла кругом.

— Спасибо, сэр, — сказал клерк.


Он повернул к себе журнал, и я увидел, как он записывает номер комнаты — 350 — и время. «Двойной выигрыш», — поеживаясь, подумал я.

— В каком номере ваш багаж, сэр? — спросил клерк. — Я попрошу его забрать.

Пока он ждал ответа, я тупо уставился на него. Потом улыбнулся — улыбка, наверное, была страшно ненатуральной.

— Все в порядке, — произнес Р. К. Кольер. — Позже я сам его заберу. Там совсем немного.

«По сути дела, ничего».

— Очень хорошо, сэр.

Бдительный портье не стал проявлять излишнюю подозрительность к постояльцу. Он щелкнул пальцами, отчего я вздрогнул, и появился коридорный. Мистер Билс вручил тому ключ, и коридорный кивнул мне.

— Прошу сюда, сэр, — сказал он.

Он повел меня к лифту. Дверь с величавой медлительностью, поскрипывая, задвинулась, и мы поехали. Пока мы поднимались, коридорный с лифтером болтали об электрических лампочках, недавно установленных в лифте. Я не обращал на это внимания, размышляя об опасном состоянии, в котором все еще пребывал, — я полагал, что состояние это постепенно сглаживается, но сейчас убедился: риск сохраняется. В психологическом смысле я шел, но туго натянутому канату. В любой момент что-то — слово, событие, даже мысль — способно было опрокинуть меня. Такое падение могло окончиться лишь одним ужасным приземлением — обратно в 1971 год. Я четко это понимал, и это приводило меня в смятение.

Мы вышли из лифта на третьем этаже, и коридорный повел меня вокруг террасы к крылу здания, выходящему на океан. Я увидел двух трубастых голубей, вышагивающих вверх по наружной лестнице к четвертому этажу и оставляющих на ступенях крошечные следы. Тогда я вспомнил, как коридорный говорил о том, что они принадлежат владельцу отеля и мистер Бэбкок требует, чтобы служащие тщательно убирали за ними.

Когда мы снова шли по внутреннему коридору, я заметил на полу у двери одной из комнат газету. Похоже было, что ее прочли и выбросили, так что я ее поднял, притворившись, что не замечаю недоуменного взгляда коридорного. Опять дежа-вю (разумеется, перевернутое). Газета называлась «Сан-Диего юнион».

Дверная ручка номера 350 была сделана из темного металла с выгравированными цветами. Я смотрел на нее, пока коридорный отпирал дверь. На миг я подумал о комнате, из которой «прорубил» себе путь вчера вечером, спрашивая себя, разгадана ли уже эта тайна.

Коридорный вручил мне ключ с красновато-коричневой овальной биркой и поинтересовался:

— Будут ли еще распоряжения, сэр?

— Нет, благодарю вас.

Я дал ему двадцать пять центов, полагая, что этого достаточно. Возможно, даже слишком много. Мне показалось, у него слегка выпучились глаза, и он отвернулся, пробормотав:

— Спасибо, сэр.

— Постойте, — сказал я.

Он остановился и обернулся.

— Подождите здесь немного.

— Да, сэр.

Закрыв дверь, я поспешно стащил сюртук и брюки, предварительно сняв ботинки. Протянув руку за дверь, я вручил одежду коридорному.

— Пусть это отгладят и принесут мне примерно через час, — попросил я.

— Да, сэр, — донесся его голос из коридора.

Интересно, что он подумал. Постоялец из отеля «Дель Коронадо» с единственным костюмом? Да сохранят нас святые угодники.

После того как он ушел, я повернулся и осмотрел комнату.

Небольшая, не более двенадцати на четырнадцать футов. Минимальный набор мебели: темная деревянная кровать, рядом прямоугольная тумба с двумя ящиками, стоящая на массивном основании с четырьмя ногами; большой темный комод на ножках в форме львиных лап; плетеное кресло и зеркало в раме с завитушками на стене над комодом. Никаких ламп, освещение от люстры, висящей под потолком, — вроде той, что была в комнате, в которой я проснулся вчера. Камин в правом, дальнем от входа углу. Я ничего не забыл? Ах да, фарфоровая плевательница у плетеного кресла — образец утонченности конца века. Надо мне усовершенствовать свой плевок.

Прежде чем снять костюм, я швырнул пакет с покупками на кровать. Теперь взял его и понес к комоду, Достал вещи одну за другой и положил на комод. Потом, осознав, что слышу шум прибоя, подошел к окнам.

И опять был поражен близостью отеля к океану. Прибой был высоким, на песок с неумолчным ревом накатывались волны с белыми гребнями. Там, на каменном волнорезе, я заметил мужчину — вероятно, одного из постояльцев. Он был в цилиндре и длинном плаще. Всматриваясь в море, он курил неизменную сигару. Стоит ли добавлять, что он был плотного телосложения? Далеко в заливе, похоже, стояло на якоре какое-то морское судно.

Я обратил взор вправо, на то место пляжа, где мы с Элизой встретились впервые. Думая о ней, я долго туда смотрел. Что она сейчас делает? Вот-вот должна начаться репетиция. Думает ли она обо мне? Я ощущал прилив неудержимого желания увидеть ее, но старался всеми силами его подавить. Нужно было пережить еще три с половиной часа. И я не смогу их пережить, если стану предаваться размышлениям о том, как она мне нужна.

Повернувшись, я обнаружил в верхнем ящике комода почтовую бумагу, которая пригодилась мне для продолжения записей о происходящих событиях.

Сейчас я сижу на кровати в новом, с иголочки, белье — которое нельзя назвать чересчур соблазнительным — и просматриваю «Юнион», читаю новости дня, который вчера (моего вчера) был частью отдаленного прошлого.

Однако, помимо того, что побуждает меня к чтению, в самих новостях нет ничего волнующего. Жизненные коллизии в 1896 году удручающе знакомы. Вот, к примеру, заголовок: «ПРИЗНАЛ СВОЮ ВИНУ. ПАСТОР ПРИЗНАЕТСЯ В ПОПЫТКЕ УБИЙСТВА ЖЕНЫ ПУТЕМ ОТРАВЛЕНИЯ». Подзаголовок: «Несчастный приговорен к шести годам тюрьмы». Вот что я называю объективной журналистикой.

Другие заголовки также подтверждают то, что, хотя 1896 и 1971 годы отстоят далеко друг от друга по времени, они не слишком отличаются по значимости каждодневной жизни: «КОНЕЦ ПОЛИТИКА. Смерть жителя Денвера в Нью-Йорке». «УЖАСНОЕ ПАДЕНИЕ. Обрушилась платформа. Пострадали тридцать человек». И лучшее: «СЪЕДЕНЫ КАННИБАЛАМИ».

Одна небольшая статейка показалась мне тревожной, если не ужасной. Вот она вкратце: «Крупп, прусский производитель вооружений, сообщает о доходах порядка 1 700 000 долларов в год. Это позволит создать в некоторых странах фонды Круппа».

Впрочем, мне следует воздержаться от мыслей такого рода, то есть не стоит подробно останавливаться на мрачных аспектах того, что теперь для меня является будущим. Это может оказаться опасным. Надо постараться сделать сознание невосприимчивым к таким вещам. Тогда я узнаю об этом периоде не больше любого другого. Это единственный выход, я уверен. Предвидение превратится в мучение. Если только — у меня возникла идея — я не «изобрету» что-то и не стану невероятно богатым. Например, английскую булавку.

Нет. От этого тоже следует отказаться. Я не должен вторгаться в историю больше, чем уже сделал. Отложи газету, Кольер. Подумай об Элизе.

Вот что мне следует помнить: моя жизнь на этом этапе чрезвычайно упрощена. Все сложности моего «прошлого» исчезли. У меня одна цель — завоевать ее. Я не представляю себе, чем еще буду заниматься в ближайшее время.

У нее все по-другому. Мое появление, возможно, ее взволновало, но, если не считать этого, она по-прежнему погружена в свою жизнь. В течение двадцати девяти лет она движется по намеченному и совершенно особому курсу. Я могу быть случайным, мимолетным ветерком, но ее корабль по-прежнему подчиняется главному течению, сила жизненного ветра по-прежнему надувает его паруса. Неудачное сравнение, ну да бог с ним, я лишь пытаюсь сказать, что мелочи ее существования не смыло в одночасье, как случилось со мной. Ей придется продолжать сталкиваться с ними, даже если она будет общаться со мной.

Таким образом, я не должен чрезмерно на нее давить.

* * *

Когда коридорный принес мне отутюженный костюм, я надел брюки и ботинки, захватил с собой бритвенные принадлежности, зубную щетку и порошок и отправился по коридору в ванную комнату.

Там я учинил над собой кровавую резню. Несмотря на желание повернуться спиной к 1971 году, я поневоле стенал: полцарства за «Норелко»![49]

В какой-то момент этих кровавых манипуляций, когда кровь сочилась из одиннадцати порезов, а опасная бритва трудилась над двенадцатым, я всерьез задумался над тем, что произойдет сначала: завершится моя бритвенная оргия или меня подвергнут общему переливанию крови. Не будь моя щетина так заметна — знаю, что ее вид тревожил Элизу, хотя из вежливости она этого не говорила, — я бы отказался от попыток, признав свое полное поражение.

Одна мысль. Возможно, со временем я отпущу бороду, что вполне подходит для этой эпохи и поможет мне создать новый имидж — в собственных глазах, как и в глазах окружающих.

Во всяком случае, я вполголоса долго ругал себя за то, что этого не предусмотрел и не практиковался в обращении с опасной бритвой. Этот навык не так-то просто приобрести, хотя я не сомневаюсь, что смогу его освоить, если Элиза предпочтет, чтобы я был гладко выбрит.

Отражение в зеркале моих обструганных черт повергло меня в состояние совершенной истерики. Пора было, в конце концов, остановиться, или я мог перерезать себе горло. Я представил, как подхожу к номеру 527 и прошу его хозяина одолжить мне для порезов пластырь. Воображая, как он может отреагировать на эту просьбу, а также на мое сообщение о том, что я — именно тот, кто сломал его опасную бритву о дверной косяк, я зашелся совсем уже неудержимым смехом. Полагаю, это было нечто вроде разрядки. И все-таки стоять с этим оружием убийства в трясущихся руках было по меньшей мере самоубийственно. К тому моменту, как я совладал с приступом смеха и завершил неудачные попытки, по моему искромсанному лицу текли струйки крови. Я их смыл.

Когда я вышел из ванной, в коридоре уже ждал какой-то мужчина. Я и забыл, что тут ванная приходится на несколько номеров. Возможно, он был раздражен тем, что пришлось долго ждать. Возможно, он также слышал мой смех, ибо, когда я вышел, он разглядывал меня так, как мог бы разглядывать смотритель зоопарка какой-то особенно отвратительный экземпляр. Мне удалось сохранить серьезное выражение лица, но, едва я прошел мимо него, как громко фыркнул и, спотыкаясь, направился в свой номер, без сомнения, сопровождаемый его злобным взглядом.

Вернувшись в номер, я облачился в чистую рубашку, надел галстук, почистил ботинки грязной рубашкой и причесался — расческой было легче, чем пятерней. Потом посмотрел на себя в зеркало. «Не слишком-то вы привлекательны, Р. К.», — подумал я, рассматривая корку засохшей крови, кое-где избороздившую мое лицо, как горные цепи на топографической карте.

— Я сделал это для тебя, Элиза, — сообщил я покрытому коростой видению, и оно ухмыльнулось мне усмешкой влюбленного идиота, каким я и был.

Не знаю, сколько было времени, когда я вышел из номера, но наверняка до часу оставалось еще много; возможно, не минуло еще и двенадцати. Подойдя к наружной двери, я вышел на открытую террасу.

Там я долго стоял, глядя вниз, на пышно разросшийся дворик, и стараясь слиться с атмосферой 1896 года. Я все более и более убеждаюсь, что секрет успешного путешествия во времени заключается в том, чтобы в конечном итоге потерять чувство времени. Я намерен как можно скорее потерять всякое представление о «том, другом годе».

Теперь мое стремление быть ближе к Элизе сделалось таким сильным, что подавило все прочие мысли и чувства. Я спустился вниз и, подойдя к двери Бального зала, остановился, прислушиваясь. Внутри раздавался чей-то голос в немного искусственной манере театрального диалога, и я понял, что актеры все еще репетируют. Мне хотелось прокрасться в зал, сесть в заднем ряду и смотреть на нее, но я заставил себя сдержать это желание. Она ведь просила меня не приходить, и мне следовало выполнять ее просьбы.

Вернувшись в открытый дворик, я нашел себе кресло-качалку и сел в него, глядя на фонтан и следя за игрой водяных струй вокруг фигуры наяды. «Уж если я перенесся на семьдесят пять лет назад, — думал я, — то почему не могу перенестись вперед на полтора часа?» Нахмурившись, я отбросил эту фривольную мысль. Внезапно, взглянув на тыльную сторону левой руки, я с удивлением увидел сидящего там комара. «В ноябре?» — мелькнула мысль. Прихлопнув комара правой ладонью, я смахнул его останки. «Неужели я только что изменил историю?» — спросил я себя, вспомнив рассказ Брэдбери о том, как раздавленная бабочка изменила будущее.

Вздохнув, я покачал головой. «Может, если я усну, — подумал я, — то совершу своего рода путешествие во времени». Теперь я уже не боялся заснуть, поэтому закрыл глаза. Вообще-то я понимал, что лучше бы мне прогуляться и поближе познакомиться с этим новым миром, но не было желания: меня одолела усталость. В конце концов, я сегодня встал довольно рано. Веки отяжелели. «Отдохни, у тебя много времени», — уговаривал я себя. В тот момент немного поспать совсем не помешало бы. И я стал засыпать, несмотря на окружающий шум.

* * *

Почувствовав на плече прикосновение чьей-то руки, я открыл глаза. Надо мной склонилась Элиза — с растрепанными волосами, в разорванном платье.

— О господи, что с вами? — спросил я, потрясенный ее видом.

— Он хочет меня убить, — с трудом проговорила она. — Он действительно меня убьет.

Я хотел было ответить, но она с криком развернулась и побежала через открытый дворик к северному входу. Обернувшись, я увидел, что на меня собирается наброситься Робинсон с тростью в руке. С его лица в беспорядке свисали пряди черных волос. Я сидел, оцепенев в молчании, и следил за его приближением.

К моему удивлению, он пронесся мимо моего кресла, настолько увлеченный погоней за Элизой, что даже меня не заметил. Я вскочил на ноги.

— Вы не смеете этого делать! — завопил я, устремляясь за ним.

Оба были уже далеко впереди.

Пытаясь догнать их, я бросился через боковой выход и вниз по лестнице к парковке. «Постой, — подумал я, — парковки здесь быть не может». Мне пришлось перепрыгнуть через компанию откуда-то взявшихся белых мышей, которые бежали по дорожке.

Потом я заметил Робинсона, гнавшегося за Элизой вдоль берега.

— Берегитесь, если вы ей что-нибудь сделаете! — закричал я.

Если он ее только тронет, я убью его.

Теперь я был на берегу и пытался бежать по песку, но не мог. Я видел, как их фигуры постепенно уменьшаются в размерах. Элиза бежала ближе к воде. Я видел, как к ней подступает огромная волна, и пронзительно закричал, чтобы предупредить. Она не слышала. «Она так напугана, что ничего не замечает вокруг себя!» Я пытался бежать быстрее, но едва шевелился.

Казалось, она несется прямо в воду. Волна с ревом обрушилась на нее, рассыпавшись по сторонам хлопьями белой пены. Я споткнулся и упал на песок. Потом, поднявшись, в ужасе посмотрел на кромку воды. Робинсон тоже пропал. Волна смыла их обоих.

Я почувствовал на плече прикосновение руки и проснулся. Рядом стояла Элиза.

В течение нескольких мгновений я не мог отличить сон от действительности. Должно быть, я смотрел на нее со странным выражением, ибо она назвала меня по имени вопросительно-тревожно.

Я огляделся по сторонам, ожидая увидеть мчащегося к нам Робинсона. Ничего не заметил и вновь посмотрел на нее, только теперь осознавая, что видел сон.

— Боже, — пробормотал я.

— Что такое? — спросила она.

— Сон, — сказал я, судорожно выдохнув. — Ужасный…

Я умолк, сообразив, что по-прежнему сижу, а она стоит, и быстро вскочил.

— Что вы сделали со своим лицом? — в смятении спросила она.

Поначалу я не понял, о чем она говорит, потом вдруг сообразил.

— Боюсь, я не очень-то искусен в бритье, — объяснил я.

Она скользнула по моему лицу недоуменным взглядом. Мужчина моего возраста — и не умеет бриться?

— А как вы? — спросил я. — У вас все хорошо?

Она еле заметно кивнула.

— Да, но давайте пройдемся, — сказала она.

— Конечно.

Не подумав, я взял Элизу за локоть, но, заметив ее взгляд, отпустил ее руку и предложил свою. Когда мы пошли по извилистой дорожке к северному входу, я заметил, как она бросила взгляд через плечо. Это движение заставило меня содрогнуться, воскрешая в памяти подробности недавнего сна.

— Вы от кого-то скрываетесь? — спросил я, стараясь говорить шутливо.

— В некотором смысле, — ответила она.

— Робинсон?

— Разумеется, — пробормотала она, вновь бросив взгляд через плечо.

Когда мы дошли до боковой двери, я открыл ее для Элизы, и мы вышли наружу. Проглянуло солнце, и стало теплей. Пока мы спускались по ступеням, я посмотрел налево и увидел, как группа китайских рабочих сгребает с Пасео-дель-Мар опавшие листья и относит охапки их на берег, где другая группа сжигала листья.

Когда мы спустились до низа лестницы, Элиза, указывая в сторону Оранж-авеню, спросила:

— Пойдем туда?

Мне на миг показалось, что эта женщина больше привыкла приказывать, чем подчиняться. Мы пошли по аллее, огибающей западный фасад гостиницы.

— Как прошла репетиция? — спросил я.

Из всех вопросов, что я мог ей задать, этот был, наверное, самым неподходящим.

— Отвратительно, — ответила она.

— Так плохо?

Она вздохнула.

— Так плохо.

— Мне жаль.

— Это я виновата, — сказала она. — С труппой все в порядке.

— А с мистером Робинсоном?

Элиза мрачно усмехнулась.

— Нельзя сказать, что он вел себя смирно, — призналась она.

— Очень жаль, — сказал я. — Уверен, что это из-за меня.

— Нет-нет. — Она говорила не слишком убедительно. — Такое настроение у него бывало и раньше.

— Он лишь заботится о вашей карьере, — заметил я.

— Именно это он мне постоянно повторяет, — откликнулась она. — Настолько часто, чтобы в память врезалось навечно.

Эта фраза вызвала у меня улыбку.

— Он этого и добивается.

Она взглянула на меня, словно удивившись, что я хорошо отзываюсь о Робинсоне, несмотря на его отношение ко мне. Но как мог я поступить иначе? Он и в самом деле считал ее карьеру священной — я понимал это даже лучше, чем она. Если сюда примешивались также и эмоции — а я в этом не сомневался, — это было уже нечто другое.

— О, конечно, это так, — согласилась она. — Но тогда он становится тираном. Чудом будет, если к завтрашнему дню у меня еще останется импресарио, учитывая то, как мы с ним ругались.

Я с улыбкой кивнул, но, по сути дела, испытывал ревность к их длительным отношениям, даже если они были основаны скорее на разногласиях, чем на гармонии. Возможно, я придаю слишком большое значение существующим между ними отношениям. Я не могу всерьез представить, что Элиза его любит, хотя вполне допускаю, что он обожает ее с «почтительного» расстояния, трансформируя эту бессловесную преданность в нечто вроде деспотичного надзора за ее жизнью.

Она вдруг сжала мою руку и вновь улыбнулась, на сей раз радостно и — неужели мне это только показалось? — нежно.

— Но я навожу на вас скуку, — сказала она. — Извините меня.

— Не надо извиняться, — ответил я с улыбкой.

Она пристально смотрела на меня, пока мы прошли несколько ярдов, потом отвернулась, досадуя на себя.

— Ну вот опять, — тихо проговорила она. Потом вновь быстро глянула на меня. — Ричард, думаю, вы не имеете понятия о том, как это удивительно — то, что я свободно с вами разговариваю. Я никогда раньше не вела себя так с мужчиной. Хочу, чтобы вы знали, какой для вас комплимент, что я могу это делать.

— А я хочу сказать вам, что вы можете разговаривать со мной о чем угодно, — откликнулся я.

Снова этот взгляд. Она в смущении покачала головой.

— Что такое? — спросил я.

— Я скучала по вам, — сказала она.

Я не смог удержаться от улыбки, уловив в ее тоне изумленные нотки.

— Как странно, — отозвался я, с обожанием глядя на нее. — Я по вам совсем не скучал.

Ее улыбка засияла еще ярче, и она снова сжала мою руку. Потом, словно ища выход своей радости, взглянула вперед и воскликнула:

— О, смотрите!

Я повернул голову и увидел группу мужчин и женщин на велосипедах — они ехали по въездной дороге, направляясь в сторону Оранж-авеню. Я поневоле громко рассмеялся, потому что зрелище было и забавным, и чарующим одновременно. Все велосипеды имели одно колесо размером с шину грузовика — у некоторых оно было сзади, у других спереди — и второе маленькое колесо, как у детского трехколесного велосипеда. Это была смешная сторона. Очарование исходило от пар, восседающих на каждом велосипеде: мужчины в бриджах, на головах — кепи или котелки, женщины — в длинных юбках и блузках или джемперах, в шляпках типа кепи. В каждом отдельном случае женщина ехала спереди, иногда крутя педали, иногда ее везли. Всего семь пар, которые катились по изломанной линии, удаляясь от гостиницы, на ходу болтая и смеясь.

— Похоже, им весело, — сказал я.

— Вы когда-нибудь пробовали? — спросила она.

— Не на… — Я умолк, чуть не сказав: «не на таких велосипедах», потом закончил: — Городских улицах. Мне бы хотелось покататься с вами.

— Может, и покатаемся, — уклончиво ответила она.

Я испытал трепет, услышав из уст любимой смутное обещание того, что в будущем нас ждут совместные моменты.

Я заметил, что она правой рукой придерживает юбки во время ходьбы, и мне пришло в голову, что в 1896 году гуляющая женщина — это женщина однорукая, поскольку вынуждена постоянно придерживать подол над пылью ли, грязью ли, снегом ли, лужами или чем-то еще. Я улыбнулся про себя, по крайней мере мне так казалось, однако Элиза заметила и спросила, почему я улыбаюсь.

Я сразу понял, что, сказав правду, лишь подчеркну свою непохожесть на людей 1896 года, поэтому придумал на ходу:

— Я размышлял о том, как отреагировала на меня вчера вечером ваша матушка.

Она улыбнулась.

— Она никогда по-настоящему не сердится. Но знаете, тем не менее вам удалось навлечь на себя ее гнев.

При этих словах я захихикал.

— Она пользовалась успехом как актриса? — спросил я.

Ни в одной из книг об этом не говорилось.

Ее улыбка сделалась слегка задумчивой.

— Знаю, о чем вы думаете, — сказала она, — и полагаю, это лишь часть всего. Но она никогда не заставляла меня играть. Все получилось само собой.

У меня не было намерения затрагивать деликатную тему менее успешной актрисы-матери, самоотверженно переживающей триумф более успешной дочери, но я этого не сказал, а лишь улыбнулся, когда она добавила:

— Она по-своему имела-таки успех.

— Не сомневаюсь, — откликнулся я.

Некоторое время мы шли молча. Слова были не особенно нужны, и, полагаю, она чувствовала то же самое — возможно, даже острее меня. Свежий воздух, тишина и успокоительный ритм движений на земле, под небесами — вот почему она так любит прогулки. Это дает ей возможность забыть о напряженной работе.

Я не мог отказать себе в удовольствии пофантазировать по поводу моего будущего с Элизой. Прежде всего, не было причин, почему я не мог с ней остаться. Хотя беспокойство в отношении моей связи с 1896 годом еще сохранялось, но оно было скорее иррациональным, чем логичным, как мне казалось. Разве я не засыпал три раза в различных условиях, не потеряв связь? Беспокоился я или нет, но факты подтверждали, что с каждым часом я все прочнее укореняюсь в этой эпохе.

Таким образом, мое предположение о том, что я останусь с ней, было вполне логичным. Со временем мы поженимся, и поскольку я писатель, то начну писать пьесы. Я не стану ожидать, что она будет помогать мне с их постановкой. Они, рано или поздно, сделаются достойными сцены благодаря своим качествам. Я почти не сомневался, что она предложит свою помощь. Тем не менее поклялся себе, что наши отношения не будут строиться на такой основе. Не хотел бы снова увидеть подозрение или неуверенность на ее лице.

Меня не беспокоило то, что все прочитанные о ней книги различны. Теперь меня забавляло собственное стремление попасть в это новое окружение, даже путем срезания дверного косяка. Я решил, что на низших уровнях история должна обладать некоей гибкостью. Едва ли я попытался бы изменить ход надвигающегося сражения при Бородино.

В этот момент мое внимание было привлечено видом железнодорожного вагона, стоящего на подъездном пути примерно в ста ярдах от южного угла гостиницы. Я подумал, что он может принадлежать Элизе, и спросил об этом. Она подтвердила мою догадку. Я обошелся без комментариев, но у меня возникло странное ощущение наглядного подтверждения ее богатства. Не удивительно, что она меня подозревала — возможно, подозревает и сейчас, — хотя вряд ли. Я чуть не попросил у нее разрешения осмотреть интерьер вагона, потом сообразил, что эту просьбу едва ли можно считать обдуманной.

Мы пересекли подъездную аллею для экипажей, прошли мимо круглой клумбы и оказались на открытой площадке. Слева от нас тянулась длинная деревянная планка для привязывания лошадей, а впереди виднелись плотно растущие деревья и кусты. Пройдя через густые заросли, мы вышли к дощатому настилу, проложенному вдоль прибрежной полосы между океаном и бухтой.

Когда мы пошли по настилу, я посмотрел в сторону океана и увидел далеко впереди голубое небо и белые облака, гонимые ветром на север. Примерно в двухстах ярдах впереди от нас виднелись здание музея с остроконечной крышей и купальня. Неподалеку стоял сарай для лодок, к которому от этих сооружений вел другой дощатый настил. Впереди справа в море черным силуэтом выдавался казавшийся нескончаемым волнорез. На нем стоя удили рыбу с полдесятка мужчин и одна женщина. Прибрежная полоса была очень узкой — шириной не более тридцати футов — и с виду весьма запущенной, покрытой морскими водорослями, ракушками и, как мне показалось, мусором, хотя не хотелось в это верить.

Пройдя ярдов семьдесят, мы остановились у ограждения дорожки, чтобы посмотреть на бушующий прибой. Дул свежий, почти холодный морской ветер, обдавая наши лица бодрящими водяными брызгами.

— Элиза? — молвил я.

— Ричард?

Она с такой точностью воспроизвела мою интонацию, что я улыбнулся.

— Сейчас же перестаньте, — произнес я с притворной строгостью. — Хочу сказать вам нечто серьезное.

— О боже.

— Ну, не настолько серьезное, чтобы нельзя было перенести, — уверил я ее, но все-таки добавил: — Надеюсь.

— Я тоже на это надеюсь, мистер Кольер, — сказала она.

— Утром, пока мы были врозь, я думал о нас.

— Да?

Теперь ее тон не был таким легким, в нем сквозило смущение.

— И я понял, каким был безрассудным.

— Почему безрассудным?

— Потому что ожидал, будто моя преданность заставит вас…

— Не надо.

— Прошу вас, дайте досказать, — настаивал я. — Не так уж это страшно.

Тревожно взглянув на меня, она вздохнула.

— Хорошо.

— Я хочу лишь сказать, что понимаю: вам потребуется время, чтобы привыкнуть к мысли о том, что я — часть вашей жизни, и я дам вам столько времени, сколько нужно. — Сообразив, что это прозвучало высокомерно, я с улыбкой добавил: — Коль скоро вы поймете, что я теперь действительно часть вашей жизни.

Опять неуместный юмор. На лице Элизы снова отразилась тревога, и она отвернулась к океану. «Боже правый, почему я продолжаю говорить не то?» — подумал я.


— Я не хотел давить на вас, — сказал я. — Простите, если так получилось.

— Прошу вас, дайте мне подумать, — отозвалась она.

То было не приказание и не просьба, а нечто промежуточное.

Обстановка едва ли улучшилась, когда мимо прошли два человека, обсуждая на ходу жалкий вид пляжа. Как я узнал, это действительно был мусор. Шаланда, вывозившая мусор из гостиницы, время от времени не доходила до места, называвшегося «точкой балласта». Поэтому все скинутые за борт отходы приплывали обратно и засоряли берег.

Я вдруг посмотрел на Элизу.

— Вам надо уезжать сегодня вечером? — спросил я.

— По графику мы должны быть в Денвере к двадцать третьему, — сказала она.

Это был не совсем ответ на мой вопрос, но пришлось им удовольствоваться.

Я взял ее руку в свою и сжал.

— Опять прошу простить меня. Я перестану говорить вам, что не собираюсь на вас давить, не раньше, чем действительно буду это выполнять.

Сообразив, что выражение «давить на вас» может показаться ей непонятным, я вновь испытал неловкость.

Мое смущение усилилось еще больше, когда я понял, что мы пошли в сторону гостиницы. Мне хотелось найти слова, которые помогли бы вернуть чувства, испытанные нами во время молчаливой прогулки, но в голову не приходило ничего такого, отчего ситуация не усугубилась бы еще больше.

Мимо нас прошла пара: мужчина в длинном черном сюртуке, цилиндре и с тростью в руке и сигарой в зубах; женщина в длинном синем платье и капоре подходящего цвета. Проходя мимо, они улыбнулись. Мужчина дотронулся до полей шляпы и сказал:

— Мы с большим нетерпением ожидаем вечера, мисс Маккенна.

— Благодарю вас, — ответила она.

Стало еще хуже — ведь мне еще раз напомнили, что меня угораздило влюбиться не в кого-нибудь, а в «знаменитую американскую актрису».

Я напрягал мозги, стараясь придумать слова, которые смягчили бы нарастающее отчуждение.

— Вы любите классическую музыку?

Когда она ответила утвердительно, я тотчас же откликнулся:

— Я тоже. Мои любимые композиторы Григ, Дебюсси, Шопен, Брамс и Чайковский.

Ошибка. По тому, как она на меня посмотрела, я догадался, что потерял больше, чем приобрел, представ перед ней скорее как хорошо подготовленный поклонник, чем как искренний любитель музыки.

— Но самый мой любимый композитор — Малер, — добавил я.

Она ответила не сразу. Я смотрел на нее несколько секунд, прежде чем она спросила:

— Кто?

Я был сбит с толку. В одной из книг я прочитал, что ее любимый композитор — Малер.

— Я никогда о нем не слыхала, — призналась она.

Ко мне вновь возвращалось чувство растерянности. Как это могло быть, что она не слышала о Малере, когда в книге говорилось, что он ее любимый композитор? Я пребывал в сильном замешательстве, пока не сообразил, что, возможно, именно я познакомил ее с музыкой Малера. В таком случае не означает ли это, что мы будем проводить вместе больше времени? Или это ознакомление состояло в том, что я упомянул его имя? Я окончательно запутался в этих противоречивых мыслях. И тут Элиза с улыбкой повернулась ко мне — конечно, это не была улыбка любви, но все же я почувствовал, что почти счастлив.

— Извините, если я от вас отдаляюсь, — сказала она. — Просто я в таком смятении. Просто разрываюсь напополам. Обстоятельства нашей встречи и нечто такое в вас, чего мне не понять, но от чего не могу отказаться, тянет меня в одну сторону. Моя… подозрительность к мужчинам тянет в другую. Хочу честно вам признаться, Ричард. Я уже много лет сталкиваюсь с заигрываниями мужчин и могу сказать, что справляюсь с этим без всякого труда. А с вами, — она слабо улыбнулась, — так трудно, что я почти себя не узнаю. — Поколебавшись, она продолжала: — Я знаю, вы ведь понимаете, что там, где дело касается объективных достижений, женщину заставляют чувствовать ее подчиненное положение.

Ее слова меня поразили. Не только non sequitur[50], но и один из постулатов феминистского движения в 1896-м?

— Из-за этого, — продолжала она, — женщины вынуждены прикрываться субъективизмом, то есть уделять своей личности больше значения, чем следует, подчеркивая внешность и тщеславие, а не ум и способности. Я избавлена от подобного положения вещей благодаря своему успеху на сцене, но цена этого избавления — потеря престижа. В театре мужчины не доверяют женщинам. Своими достижениями мы подвергаем опасности их мир. Даже если они ценят нас за наши успехи, то выражают это особым, мужским способом. Критики всегда пишут о красоте или очаровании актрисы и никогда — о ее мастерстве в исполнении роли. Если, конечно, актриса не столь преклонных лет, что критику не о чем больше писать, как о ее игре.

Пока она говорила, во мне боролись два чувства. Одно — признание справедливости ее высказываний. Другое было сродни благоговению перед внезапно открывшейся глубиной женщины, в которую я влюбился. Понятно, что невозможно было разглядеть эту глубину в выцветшей фотографии. Элизе присуще нечто, восхищающее меня в женщине: ярко выраженная индивидуальность в сочетании со здравомыслием. Я слушал ее как завороженный.

— Как всех актрис, — говорила она, — меня ограничивает то, что мужчины требуют демонстрации только угодных им женских качеств. Я играла Джульетту, но эта роль мне не нравится, потому что мне не позволено сыграть ее как страдающее человеческое существо и приходится изображать смазливую субретку, разражающуюся цветистыми речами. Я пытаюсь выразить вот что: у меня, как у женщины и актрисы, на протяжении лет выработалась система эмоциональных защитных реакций в отношении мужчин. Мое финансовое положение еще больше расширило эту систему, добавив подозрительности к попыткам мужчин установить контакты. Так что поймите, прошу, поймите — то, что я провожу с вами столько времени, это, в свете последних событий, чудо преображенного мировоззрения. И то, что я говорю вам эти вещи, — еще большее чудо.

Она вздохнула.

— Я всегда пыталась сдерживать свою склонность к мистике, потому что чувствовала, что это может поубавить решимости, сделать легковерным ум, который должен сохранять ясность и твердость, — словом, сделать меня уязвимой. И все же свое поведение в отношении вас могу объяснить лишь этим пристрастием. Я чувствую — и уйти от этого невозможно, — что прикоснулась к какой-то неописуемой тайне, тайне, волнующей меня более, чем можно выразить, — и все-таки я не в силах от нее отвернуться.

Она виновато улыбнулась и спросила:

— Я сказала хоть одно осмысленное слово?

— Все ваши слова имеют смысл, Элиза, — уверил я ее. — Я понимаю и глубоко почитаю каждое ваше слово.

Она чуть вздохнула, словно с ее плеч сняли какой-то груз.

— Ну, хоть что-то.

— Элиза, мы не могли бы пойти в ваш вагон и поговорить об этом? — спросил я. — Мы подходим к каким-то главным вещам, сейчас нельзя останавливаться.

На этот раз с ее стороны колебаний не было. Я почувствовал ее живой отклик, когда она сказала:

— Да, давайте пойдем и поговорим. Надо попытаться разгадать эту тайну.

Миновав рощицу деревьев и высоких кустов, мы свернули к железнодорожным путям. Впереди виднелся белый каркасный домик с миниатюрным куполом. В отдалении была аллея, обсаженная по сторонам деревьями. Мы прошли мимо небольшого огорода и свернули налево к вагону. Когда мы подошли, я помог ей взойти на заднюю площадку.

Отпирая дверь, она сказала, не извиняясь, а просто констатируя факты:

— Здесь чересчур богатая отделка. Ее заказал мистер Робинсон. Меня вполне устроил бы и более скромный декор.

Ее замечание не подготовило меня к представшему передо мной зрелищу. Должно быть, я несколько секунд стоял с открытым ртом.

— Ничего себе! — выдохнул я, перестав в этот момент быть викторианцем.

Тихий смех заставил меня взглянуть на нее.

— Ничего себе? — повторила она.

— Я потрясен, — объяснил я.

Так оно и было. Пока она показывала мне вагон, я ощущал себя в окружении королевской роскоши. Обшитые панелями стены и мозаичный потолок. На полу пушистые ковры. Кресла и диваны с богатой обивкой, большие пухлые подушки — все это в роскошных зелено-золотых тонах. Лампы в виде кораблей на карданном подвесе, чтобы пламя горело прямо, независимо от раскачивания вагона. Шторы на окнах с золотой бахромой по низу. О себе громко заявляли деньги, а вот хорошего вкуса недоставало. Я был рад, что она сказала об участии Робинсона в оформлении.

За салоном размещалась ее личная гостиная. Здесь «отделка», о которой упомянула Элиза, действовала почти удушающее. Оранжевое ковровое покрытие, стены и потолок обиты штофом — потолок светло-золотистого тона, стены цвета королевского пурпура, сочетающегося с богатой обивкой дивана и кресел. У стены письменный стол и стул с прямой спинкой, над столом — небольшая лампа с абажуром такого же цвета, как потолок. В конце помещения виднелась обитая светлыми панелями дверь с узким оконцем, закрытым жалюзи. Если сначала я неправильно истолковывал отношение Робинсона к Элизе, то теперь все становилось понятным. Для него она была королевой — хотя и царствующей, как он надеялся, в одиночку.

Хотел бы я знать, не в тот ли момент, когда мы стояли в открытом проеме ее спальни, зародилось это чувство.

Трудно поверить, что определяющим фактором в тот момент, когда было все сказано о нашей взаимной потребности в понимании, оказалась столь очевидная ассоциация, как большая латунная кровать.

И все же, может быть, именно она и стала символическим напоминанием о нашем взаимном влечении, заставив нас погрузиться в гнетущую тишину, пока мы стояли там бок о бок, вглядываясь в затененное купе.

Очень медленно начал я поворачиваться к Элизе, и, словно принужденная двигаться тем же бессловесным импульсом, она тоже повернулась ко мне, и мы оказались лицом к лицу. Произошло ли это потому, что мы наконец-то остались совершенно одни, избежав угрозы вмешательства извне? Не знаю. Могу лишь с уверенностью писать об эмоциональной ауре, неуклонно и неодолимо заполняющей пространство вокруг нас.

Так же медленно я поднял руки и обнял ее за плечи. Элиза прерывисто вздохнула, обнаружив свой страх, а может быть, и осознав свои желания. Медленно, очень медленно я привлек ее к себе и, склонившись к ней, прижался лбом к ее лбу. Я ощутил на губах душистое тепло ее прерывистого дыхания. Никогда в жизни не чувствовал я подобного благоухания. Она приглушенным голосом, звучавшим почти испуганно, произнесла мое имя.

Немного откинув голову назад, я поднял руки повыше — и все так же медленно, медленно — прижал ладони к ее щекам и со всей возможной нежностью чуть отвел ее голову назад. Ее глаза впились в мои. Она с каким-то отчаянием и мольбой смотрела на меня, словно зная, что, независимо от того, найдет ли на этот раз ответ, действует по своей воле.

Наклонившись, я нежно поцеловал ее в губы. Она задрожала, и ее дыхание, подобно теплому вину, легко перетекло в мой рот.

Потом я обнял ее, близко привлекая к себе, а она лепетала с какой-то безысходностью:

— Знать бы мне, что происходит. Господи, знать бы мне.

— Ты влюбляешься.

Ее ответ прозвучал тихо, почти обреченно.

— Скорее влюбилась, — сказала она.

— Элиза. — Я крепче прижал ее к себе, чувствуя, как громко стучит мое сердце. — О боже, я люблю тебя, Элиза.

Наш второй поцелуй вышел страстным. Теперь она обнимала меня за плечи с удивительной силой.

Потом она вдруг прижалась лбом к моей груди, а из уст ее полились слова:

— Игра на сцене была единственным смыслом моей жизни — я с этим выросла, Ричард. Я думала, что это для меня единственный путь и что, раз уж я сконцентрирую на этом все свои усилия, другие вещи придут сами собой, а если не придут, значит, они не такие важные. Но они важные, важные — знаю, что это так. Сейчас я ощущаю такую острую потребность — потребность избавиться от… как это назвать?.. Силы? Воли? Способностей? Всего того, что я всю жизнь в себе воспитывала. Здесь, с тобой, в эти минуты, у меня такое сильное желание быть слабой, полностью отдать себя. Хочу, чтобы обо мне заботились, и хочу выпустить свою женскую сущность — то, что я все эти годы держала в плену, потому что считала, что так нужно. Хочу сейчас стать действительно женщиной, Ричард, и быть под твоей защитой.

Она застонала.

— Боже правый, не могу поверить, что эти слова слетают с моих губ. Да знаешь ли ты, как сильно изменил меня за такое короткое время? Знаешь? У меня никогда никого не было. Мама всегда говорила мне, что однажды я выйду замуж за богатого, знатного человека. Правда, я никогда ей не верила. Про себя я знала, что в моей жизни никого не будет. Но вот ты здесь — неожиданно, так нежданно. Отобрал у меня волю, решимость и, боюсь, даже сердце.

Она быстро отстранилась, подняв на меня глаза. Прелестное лицо залилось румянцем, глаза блестели от подступивших слез.

— Я все-таки скажу — должна сказать, — молвила она.

В этот момент случилось самое невероятное из возможного. Я говорил, что мы совершенно одни? И никакой угрозы вторжения извне?

Послышался стук в заднюю дверь вагона, и из всех голосов на свете именно голос Уильяма Фосетта Робинсона громко позвал:

— Элиза!

Это произвело на нее ужасное действие. В тот самый миг, как она услышала его голос, ожили, казалось, все побуждения, заставлявшие ее все эти годы сторониться мужчин, и она, задыхаясь от страха, отпрянула от меня и повернулась к задней двери с выражением ужаса на лице.

— Не отвечай ему, — прошептал я.

Элиза не слышала меня. Когда Робинсон снова позвал ее по имени, она торопливо подошла к висящему на стене зеркалу и, увидев свое отражение, сдавленно вскрикнула, подняв обе ладони к пылающим щекам, словно пытаясь их спрятать. Оглянувшись по сторонам, она поспешила к столу, налила в чашку немного воды из кувшина и, смочив в воде пальцы, похлопала себя по щекам. «Скомпрометирована», — подумал я. Удивительно, что я действительно это чувствовал. Я был вовлечен хотя и в абсурдную, но все же реальную и тревожащую викторианскую драму, в которой знатная дама оказалась в немыслимой ловушке — ловушке, которая грозила, как принято говорить, «поколебать самые устои» ее общественного положения. И это было не смешно — совсем не смешно. Я стоял не шевелясь, глядя, как она, вытерев щеки, плотно сжала губы — не знаю, то ли от гнева, то ли чтобы скрыть дрожь. Робинсон прокричал:

— Я знаю, что вы там, Элиза!

— Подойду через минуту, — ответила она так холодно, что я оцепенел.

Не говоря больше ни слова, она поспешно прошла мимо меня через всю гостиную. «Он за нами следил», — подумал я. Это было единственным объяснением произошедшего.

Я прошел уже половину салона, когда вдруг подумал, что она, быть может, хочет, чтобы я не показывался им на глаза. Но тут же отмел это предположение. Если Робинсон за нами следил, то будет только хуже, если я спрячусь. Как бы то ни было, я рассвирепел — кто он такой, чтобы заставлять меня прятаться? Я снова пошел вперед и встал позади Элизы, когда она открывала дверь.

Лицо Робинсона выражало такую откровенную враждебность, что я даже испугался. «Будь у него в кармане сюртука револьвер, я пропал», — подумал я. В воображении промелькнул газетный заголовок: «ИМПРЕСАРИО ИЗВЕСТНОЙ АКТРИСЫ СТРЕЛЯЕТ В МУЖЧИНУ». Или так: «СТРЕЛЯЕТ В ЕЕ ЛЮБОВНИКА».

— Думаю, вам следует пойти и отдохнуть, — сказал он Элизе дрожащим от гнева голосом.

— Вы следили за мной? — с вызовом спросила она.

— Сейчас не время спорить, — сурово ответил он.

— Я для вас актриса, которую вы наняли, а не тряпка, мистер Робинсон, — властным тоном молвила она.

Я бы потерял присутствие духа, обратись она так ко мне. «Не пытайтесь вытирать об меня ноги». Вот она, проявилась в полную силу — подоплека ее поведения, которую она так терпеливо мне объясняла и которая заставила ее резко на него наброситься.

Казалось, при ее словах Робинсон побледнел — если мог стать еще бледнее. Не говоря ни слова, он повернулся и спустился по ступеням задней площадки. Элиза вышла, и я последовал за ней. Пару минут я стоял и смотрел, как она запирает дверь, пока не сообразил, что джентльмен сделал бы это за нее. Но было поздно — она спускалась по ступеням впереди меня. Робинсон предложил ей руку, но она проигнорировала его. На ее лице отразилось негодование.

Когда я сошел на землю, Робинсон глянул на меня с такой злобой, что я едва не отпрянул.

— Мистер Робинсон, — начал я.

— Перестаньте, сэр, — прервал он меня громовым голосом, — или вам не поздоровится.

Не знаю, что именно он имел в виду, но я понял, что речь идет о физической расправе.

Робинсон взглянул на Элизу и подал ей руку. Боже правый, каким взглядом она окинула его! Ее не смогла бы превзойти и богиня в приступе неземной ярости.

— Меня проводит мистер Кольер, — сказала она.

Мне показалось, скулы Робинсона так затвердели, что от них вполне мог бы отскочить мяч, будь он у меня. Глаза его, и так несколько выпуклые, готовы были вывалиться из орбит. Никогда в жизни не видел я такого рассерженного человека. Приготовившись к защите, я почувствовал, как напрягаются у меня руки, непроизвольно сжимаясь в кулаки. Если бы не его безусловное уважение к Элизе, произошла бы кровавая стычка — не сомневаюсь.

Он резко повернулся на каблуках и, кипя от гнева, широкими шагами направился в сторону гостиницы. Я не подал руки Элизе, а сам взял ее за руку, на всем пути от вагона чувствуя, как она дрожит. Понимая, что она не хочет разговаривать, я молчал, крепко придерживая ее за плечо и шаг за шагом приноравливаясь к ее неровной походке, время от времени бросая взгляды на ее застывшее белое лицо.

Пока мы шли до двери ее номера, не было сказано ни слова. Там она повернулась и взглянула на меня, силясь улыбнуться, но получилось лишь жалкое подобие улыбки.

— Простите, что так вышло, Элиза, — сказал я.

— Вам не в чем извиняться, — ответила она. — Это все Робинсон. Он сейчас подло поступил. — Обнажив на миг зубы, она, показалось мне, выявила тигриный нрав, прячущийся за обычно сдержанным обликом. — Какая наглость, — пробормотала она. — Не позволю ему собой командовать.

— У него проскальзывают королевские манеры, — сказал я, пытаясь смягчить ситуацию.

Не поддержав мою попытку, она фыркнула.

— Он мог бы стать королем только во время чумы.

В ответ на ее замечание я не смог сдержать улыбки. Увидев это, она напряглась, полагая, видимо, что я смеюсь над ней, потом, поняв, что меня позабавило, сама невесело улыбнулась.

— Я всегда была его самой покладистой — и самой прибыльной — звездой, — сказала она. — У него нет никаких оснований вести себя со мной подобным образом. Как будто мы связаны не деловым контрактом, а брачным. — Она снова усмехнулась. — По сути дела, люди считают, что мы состоим в тайном браке. Он никогда не пытается их разубедить.

Я взял обе ее руки в свои и с улыбкой нежно пожал. Я видел, что она пытается сдержать гнев, но, очевидно, поступок Робинсона задел ее чересчур глубоко, и ей было никак не успокоиться.

— Ну так он неправ, — сказала она. — Пусть он считает все это скандальным и пошлым — тем хуже для него. Здесь затронуты мое сердце, моя жизнь. — Она судорожно вздохнула. — Поцелуй меня и отпусти, — добавила она.

Это могла быть и просьба, но прозвучала она скорее как требование. Я не стал возражать. Наклонившись, я поцеловал ее в губы. Она никак мне не ответила, и я подумал, что просьба эта выражала скорее неповиновение Робинсону, нежели потребность в моем поцелуе.

Потом, словно по волшебству, она исчезла, и я тупо смотрел на ее закрытую дверь, думая о том, что ничего не было сказано о времени нашей следующей встречи. Не означало ли это, что она больше не хочет меня видеть? Я не мог этому поверить, учитывая произошедшее в вагоне. И все же уверенности мне явно недоставало.

Вздохнув, я повернулся и, выйдя из приемной, отправился к открытому дворику. Потом, подойдя к наружной лестнице, потащился на третий этаж в свой номер. Отперев дверь, я вошел, снял сюртук и ботинки и лег на кровать. И, только вытянувшись, понял, как устал. «Слава богу, обошлось без потасовки», — подумал я. Робинсон убил бы меня.

Это происшествие совершенно лишило меня сил. Как яростно он ее защищает! Очевидно, чувства этого человека к Элизе намного превосходят расположение импресарио к подопечному. Вряд ли можно его за это винить.

Я пытался придумать способ увидеться с ней снова. Ясно, что сейчас ей надо отдохнуть, а что потом? Распорядилась ли она, чтобы мне разрешили посмотреть спектакль? Возможно, нет. Я сжимался от одной только мысли о том, что подойду к дверям Бального зала, а меня туда не пустят. Но такое случиться могло.

Я силился вспомнить все, что произошло в железнодорожном вагоне, но в сознании прокручивалось лишь одно: как она слабым, обреченным голосом произносит: «Скорее влюбилась». Я слышал, как она повторяет это вновь и вновь, и каждый раз это вызывало во мне дрожь. Она меня любит. Я встретился с Элизой Маккенна, и она меня любит.

* * *

Когда я проснулся, было темно. Испытав внезапную тревогу, я огляделся по сторонам. Взгляд не остановился ни на чем, что помогло бы мне определить свое местонахождение, и я быстро сел, пытаясь вспомнить, где расположен выключатель. Кажется, я его не видел раньше, но знал, что он должен быть около двери, так что, встав, неуверенно пошел в том направлении. Неловко шаря по стене, я действительно нащупал выключатель.

Вспыхнувший свет позволил мне перевести дух: я по-прежнему был в 1896 году. За вздохом облегчения последовала уверенная улыбка. Я находился в состоянии сна уже четыре раза и не потерял связи с эпохой; четыре раза — и просыпался без головной боли.

Родилась очередная тревожная мысль: «Я проспал, спектакль уже начался». Будучи не столь пугающей, как предыдущая, она все же привела меня в смятение, и я стал думать, как мне узнать время. «Позвонить портье!» И тут же с ухмылкой отбросил эту идею. Неужели я так и не свыкнусь с этой эпохой?

Я быстро открыл дверь и сразу заметил два лежащих на ковре небольших конверта — белый и бледно-желтый. Оба были весьма опрятными, а на желтом конверте я заметил бледно-зеленую восковую печать с изящным изображением розы. Вид ее настолько отвечал очарованию этой эпохи и так меня тронул, ибо я знал, что письмо от Элизы, что я застыл на месте, улыбаясь, как счастливый школьник.

Мне захотелось немедленно прочесть письмо, но сначала надо было узнать время. Выйдя в коридор, я посмотрел направо, потом налево. Не было видно ни души. Я запаниковал, думая, что все на спектакле, и торопливо пошел по коридору, а затем вышел на балкон.

Открытый дворик опять был похож на волшебную страну в разноцветных огнях. Поеживаясь от прохладного вечернего воздуха, забравшегося мне под рубашку, я стал вглядываться, пока не заметил идущего мужчину. Я позвал его сверху, и после повторного зова он остановился и с удивлением посмотрел наверх.

Должно быть, у меня был пугающий вид — без пиджака, с двумя зажатыми в руках конвертами, с торчащими в разные стороны после сна волосами. Мужчина никак не прокомментировал мой небрежный внешний вид, когда я спросил время, а вынул часы из жилетного кармана, открыл крышку и сообщил мне, что сейчас шесть часов тринадцать минут и двадцать две секунды. Весьма точный парень, однако.

Сердечно его поблагодарив, я вернулся в номер. Оставалось еще достаточно времени на то, чтобы умыться и поужинать. Закрыв дверь, я сел на кровать и распечатал сначала белый конверт, приберегая письмо Элизы на потом.

Внутри конверта находилась белая карточка размером примерно четыре на пять дюймов, на которой были напечатаны слова: «Администрация отеля «Дель Коронадо» надеется, что вы почтите своим присутствием (далее написано от руки) в пятницу, 20 ноября, в восемь тридцать». Внизу было приписано: «В Бальном зале — «Маленький священник». В главной роли мисс Элиза Маккенна». Я с благодарностью улыбнулся. Она позаботилась о приглашении.

Я торопливо распечатал другое письмо, стараясь не повредить печать, но у меня не получилось. Оно действительно было от нее. Признаюсь, я был поражен ее безупречным почерком. Где она научилась такой каллиграфии? Мои каракули способны лишь оскорбить ее зрение.

Притом написанные ею на бумаге слова оказались гораздо более живыми — и определенными, — чем в разговоре со мной. Неужели эта свобода высказываний объяснялась тем, что я не смущал ее своим присутствием? Вероятно, в 1896 году письма — единственное средство выражения эмоций для женщины.


«Ричард, пожалуйста, извини меня за такой конверт. (Я забыл упомянуть, что он был слегка помятым.) Он оказался у меня единственным. Можешь судить, насколько часто я пишу мужчинам.

Прости, если в этом письме выражение эмоций чересчур непосредственно. С момента нашей встречи на берегу я нахожусь в состоянии какого-то folie lucide — все чувства обострены, вижу все до странного ясно, каждый звук отчетлив и резок, каждая картина ярко запечатлевается в памяти. Короче говоря, с момента нашей встречи я сильнее чувствую окружающее.

Наверное, я была очень бледной, когда посмотрела на тебя, после того как мы впервые вместе вошли в гостиницу вчера вечером. Должно быть, так оно и было. Мне казалось, у меня в жилах нет крови. Я чувствовала себя слабой и почти не материальной — такой же, как сегодня днем в моем вагоне, — уверена, ты это заметил.

Признаюсь, что, несмотря на обостренное восприятие, вызванное твоим появлением в моей жизни, я поначалу считала тебя не более чем весьма удачливым и хитроумным охотником за состоянием — прости, что говорю это! Делаю это лишь потому, что хочу, чтобы ты все знал. Прости господи мою подозрительную натуру — но я подозревала даже Мэри (мою портниху, помнишь?) в том, что вы с ней сговорились, чтобы меня одурачить. Сто раз прошу за это прощения. Я бы могла этого и не говорить, но надо быть честной.

Пока мы были сегодня вместе, я чувствовала, что меня переполняет такое счастье, в котором мои эмоции едва не захлебнулись. Вот сейчас я сижу в своей комнате и пишу тебе, но это чувство до сих пор не покидает меня — хотя волны, слава Создателю, утихли, превратившись в неослабный движущийся поток. Хочу, чтобы ты знал, что, несмотря на мое неровное поведение на прогулке, я получила удовольствие. Нет, это слишком слабо сказано. Ты должен знать, что я была тронута. И так сильно, что расставание с тобой наполнило меня грустью, вставшей на пути моему потоку счастья. В каком же смущении я сегодня пребываю!

Я все время думаю о своих недостатках. От одной крайности, когда я выискивала (признаюсь, безуспешно) твои недостатки, перешла к другой — выискиванию лишь собственных. Для того чтобы заслужить твою преданность, я должна стать гораздо лучше, чем сейчас, — я осознаю это ясно.

Ричард, никогда раньше у меня не было романтических отношений. Я уже говорила тебе об этом и повторю в письме. У меня никогда никого не было, и я рада, так рада этому. Я никогда по-настоящему не верила — если не считать детских мечтаний, — что какой-либо мужчина заставит меня испытать такое. Что ж, дорогой мистер Колъер, я начинаю замечать ошибки, совершенные мной в жизни.

Женщины вроде меня, органически не способные за всю жизнь посвятить себя более чем одному мужчине, или самые счастливые из женщин, или самые несчастные. Я и то и другое одновременно. То, что ты меня любишь, и то, что во мне постоянно растет чувство к тебе, наделяет меня счастьем.

Мои смутные грезы заставляют страдать.

Даже в этот момент я чувствую загадочность нашей встречи; даже сейчас спрашиваю себя, откуда ты явился. Нет, обещаю не спрашивать об этом. Когда будешь готов, скажешь мне, — и, конечно, это значит меньше того, что ты сейчас здесь. Начиная с этого дня я стану искренне верить в чудеса.

С этого дня я чувствую, как находят выход мои эмоции. И все же до чего они противоречивы. В одно мгновение я жажду поведать миру буквально все о своих чувствах. В следующее мне хочется ревниво оберегать их и держать при себе. Надеюсь, я не свожу тебя с ума. Постараюсь быть последовательной и больше не метаться, подобно сбившейся с пути планете. Ибо, в конце концов, я нашла свое солнце.

Мне пора заканчивать, чтобы прийти в себя и успокоить эту лихорадку — завершить приготовления к спектаклю, потом попытаться немного отдохнуть. Я попросила, чтобы тебе доставили приглашение. Если не получишь его, спроси, пожалуйста, у портье. Я распорядилась поставить для тебя отдельное кресло в первом ряду — уверена, что это ошибка. Если я взгляну на тебя хоть раз, то, несомненно, забуду все слова роли.

Что ж, придется рискнуть. Хочу, чтобы ты был как можно ближе ко мне.

Этот ужасный человек вломился к нам как раз в пот момент, когда я собиралась произнести слова, которые, была уверена, не скажу за всю жизнь ни одному мужчине. Теперь я их напишу. Можешь всегда требовать от меня их соблюдения, ибо это всегда будет правдой.

Я люблю тебя.

Элиза».


А теперь представьте себе одурманенного любовью мужчину, который сидит на кровати, ни на что не обращая внимания, и перечитывает письмо вновь и вновь — пока у него на глазах не заблестят слезы, — настолько переполненный счастьем, что в голову ему приходит лишь одна фраза: «Господи, благодарю тебя за нее».

* * *

Было без пятнадцати семь, когда я вошел в холл, направляясь в Большой коронный зал. Наверху, на балконе второго этажа, струнный оркестр исполнял какой-то марш, и мне было так хорошо, что я едва не зашагал в его ритме. Я улыбнулся от удовольствия, увидев на той стороне холла неожиданную вещь: «Часовой улов» (так было написано на табличке) — рыбу, «пойманную на блесну в глубоком месте». По меньшей мере странно было видеть в холле великолепного отеля подвешенную таким образом громадную рыбину.

Усевшись за стол, я увидел, что никого из труппы за ужином нет. Без сомнения, все они были в своих номерах или в Бальном зале и готовились к спектаклю. Но я не страдал оттого, что был один. Я все больше чувствовал себя частью этого окружения. Совершенно другое ощущение по сравнению со вчерашним вечером.

Я заказал консоме, филе цыпленка, хлеб, сыр и вино и сидел в ожидании, с удовольствием оглядывая зал и бесстыдно подслушивая разговоры. Я едва не расхохотался, услышав, как мужчина за соседним столиком говорит своему приятелю: «Она выросла и все еще растет! Черт возьми, кто-то должен это остановить!» Судя по виду, они были коммивояжерами.

Давясь от сдерживаемого смеха, я повернулся, чтобы взглянуть на них, и увидел, что оба коренасты и приземисты. Мне так только кажется или действительно люди этой эпохи в среднем мельче нас? Похоже, так и есть. Я возвышаюсь над большинством встреченных мужчин.

Вот еще произнесенные этими мужчинами фразы — одни смешные, другие познавательные, третьи совершенно необъяснимые. Я записал то, что удалось вспомнить. «Этот мальчишка — прирожденный артист». (В смысле актер или притворщик?) «Кафры[52] играют на понижение, но есть шанс сорвать небольшой куш». (Эта попадает в категорию необъяснимых.) «А ты знаешь, что на крышу этой гостиницы ушло два миллиона штук гонта?» (Познавательно.) «Это Мекка, говорю тебе, Мекка». (По поводу гостиницы.)

Один из мужчин сказал что-то о прогрессе цивилизации, находящейся сейчас в состоянии «абсолютного расцвета». Я задумался об этом и о том, с каким выражением это было сказано.

Создавалось впечатление, что в 1896 году все вещи воспринимались более серьезно. Политика и патриотизм. Домашний очаг и семья. Бизнес и работа. Все это не просто темы для обсуждения, а строгие убеждения, легко вызывающие в людях бурные эмоции.

До некоторой степени я это не одобряю. Будучи по натуре либералом и по убеждениям приверженцем семантики, я придерживаюсь мнения, что слова не вещественны. Тот факт, что слова могут вызвать ярость и Даже смерть и разрушение на низших уровнях сознания, внушает мне ужас.

В то же время есть нечто притягательное в искренне верящих во что-то человеческих существах. Я не собираюсь подробно обсуждать ту эпоху, которую покинул. Скажу только, что вспоминается безразличное отношение ко многим вещам, в том числе к самой жизни. Напротив, в то время как отношения людей 1896 года имеют тенденцию к напыщенности, а иногда и жестокости, они, по крайней мере, опираются на принципы. Существуют непреложные ценности. И забота о человеке — это не пустой звук.

Я хочу лишь сказать, что эта другая крайность подкрепляется за счет стремления к равновесию. Побуждения, способные спасти человеческую душу, находятся где-то между упрямой непреклонностью в поведении и полной апатией.

Я размышлял над этими вещами, когда глаза мои остановились на человеке, идущем через зал в мою сторону. Я почувствовал, как ноги у меня судорожно поджались под стулом. Это был Робинсон.

Я воззрился на него, не имея представления, как себя вести. Трудно было поверить, что он пришел в многолюдный обеденный зал, чтобы меня оскорбить. Но все-таки я не был совершенно в этом уверен и почувствовал, как у меня свело живот. В конце концов я отложил суповую ложку и стал с тревогой ждать, когда он обнаружит свои намерения.

Прежде всего, он не попросил разрешения присоединиться ко мне, а, отодвинув стул, уселся напротив с непроницаемым выражением на лице, ничего не говорившем о его намерениях.

— Слушаю вас, — сказал я, приготовившись к разговору или к тому, чтобы плеснуть ему в лицо суп, если он вдруг вытащит из кармана револьвер.

Таковы были мои, вероятно, ограниченные представления о социальной агрессии в духе 1896 года.

— Я пришел, чтобы поговорить с вами, — сказал он. — Как мужчина с мужчиной.

Надеюсь, у меня на лице не слишком явно отразилось облегчение, которое я испытал, узнав, что мне не угрожает немедленная опасность быть застреленным.

— Хорошо, — сказал я тихо и спокойно, как и хотел.

Оказалось, слишком тихо.

— Что? — переспросил он.

— Хорошо, — повторил я.

Попытка говорить спокойно не удалась с самого начала.

Он пристально смотрел на меня, но не так, как смотрела Элиза. Его взгляд выражал скорее холодную подозрительность, чем открытое любопытство.

— Я хочу точно знать, кто вы такой, — сказал он. — Хочу точно знать, что вам надо.

— Меня зовут Ричард Кольер, — ответил я. — И мне ничего не надо. Получилось, что я…

Я умолк, услышав его презрительное фырканье.

— Не пытайтесь одурачить меня, сэр, — сказал он. — Ваше поведение может казаться непостижимым одной особе женского пола, но я-то все ясно вижу. Вы ищете выгоду.

— Выгоду?

Я уставился на него.

— Деньги, — прорычал он.

Он застал меня врасплох, и я расхохотался. Если бы мы сидели ближе, то получилось бы — прямо ему в лицо.

— Вы, наверное, шутите, — сказал я, понимая, разумеется, что он не шутит, но не найдя, что еще сказать.

Его лицо вновь окаменело, и у меня пропала охота смеяться.

— Предупреждаю вас, Кольер, — прогремел он. Клянусь, этот звук действительно напоминал гром. — Существует закон, и я не премину им воспользоваться.

Мне это начинало надоедать. Я чувствовал, что закипаю.

— Робинсон…

— Мистер Робинсон, — прервал меня он.

— Да. Разумеется, — сказал я. — Мистер Робинсон. Вы не понимаете, какую чепуху несете.

Он дернулся, словно я ударил его по лицу. И снова я почувствовал, что напрягаюсь. В тот момент я не сомневался, что он хочет меня ударить и, потеряв самообладание, наверняка попытается это сделать.

Не то чтобы меня это в тот момент волновало. По натуре я не драчун, и в жизни мне почти не приходилось драться. И все-таки я был определенно готов — как он выразился бы — «наброситься» на него в тот самый момент. Признаюсь, мной овладело почти непреодолимое желание расквасить ему нос. Наклонившись вперед на стуле, я сказал:

— Я бы предпочел обойтись без драки, Робинсон, но не сомневайтесь ни секунды, что я не уклонюсь от нее. Сейчас, если хотите знать, я с удовольствием думаю о том, как бы врезал вам. Вы мне не нравитесь. Вы — бандит, а я не люблю бандитов, совсем не люблю. Я выражаюсь ясно?

В тот момент мы готовы были вцепиться друг в друга. Как индюки, стояли мы друг против друга на поле предстоящей битвы. Потом его губы тронула самая презрительная улыбка из тех, что были мне когда-либо адресованы.

— Очень вы храбрый, когда вокруг много людей, — проронил он.

— Можем выйти на улицу, — быстро отреагировал я.

Господи, как мне хотелось его ударить! За всю жизнь не встречал человека, который вызывал во мне подобную враждебность.

К моему столу подошел официант, спрашивая, не собирается ли Робинсон ужинать со мной, и тем самым несколько разрядив обстановку.

— Нет, — ответил я. — Не собирается.

Уверен, это прозвучало более сухо, чем было необходимо. Официант, должно быть, подумал, что я им недоволен. И все же это лучшее, что можно было сделать в данных обстоятельствах.

Когда официант ушел, Робинсон заявил:

— Вам не удастся использовать мисс Маккенна для своей выгоды — это я вам обещаю.

— Вы совершенно правы, — ответил я. — Я и не собираюсь использовать ее для своей выгоды. Что, впрочем, совсем вас не касается.

Его лицо снова застыло, глаза холодно прищурились.

— Поговорим об условиях, — сказал он. — Назовите свою цену.

Я был настолько ошеломлен, что, невзирая на его грозный вид, опять не смог сдержать смех.

— Вы так ничего и не хотите понять, да? — сказал я, удивляясь этому человеку.

Он снова поразил меня, когда, вместо того чтобы рассердиться, холодно улыбнулся.

— Плохо сыграно, Кольер, — сказал он. — По крайней мере, теперь я знаю, что вы не безработный актер в поисках ангажемента.

Я недоверчиво хмыкнул.

— Ну вот, опять. — Я покачал головой. — Вы просто не понимаете. Не способны увидеть то, что прямо перед вами.

Очередная ледяная улыбка.

— Я вижу перед собой негодяя, — заявил он.

— Да-да, и мошенника, — добавил я, вспоминая слова Элизы. Я вздохнул. — Почему бы вам не встать и не убраться отсюда?

— Раз десять я уже натыкался на типов вроде вас, — сообщил он. — И всегда обходился с ними так, как они того заслуживали.

Я устало кивнул.

— Ну да.

В этот момент мой душевный настрой был нарушен. Меня опять настиг побочный эффект предвидения: вспомнив, как должен умереть этот человек, я испытал к нему неожиданный прилив жалости. Он утонет в ледяных водах Атлантики, так и не добившись любви женщины, которую, без сомнения, обожал. Как мог я ненавидеть его в такой ситуации?

Неожиданно — до этого момента я не считал его достаточно чувствительным — он заметил, как я переменился в лице, и это его смутило. С гневом противника он мог совладать, с нежданной жалостью — нет. Думаю, это его в некоторой степени напугало, ибо, когда он заговорил вновь, голос его утратил прежнюю твердость.

— Я сделаю так, что очень скоро она перестанет вас замечать. Можете не сомневаться.

— Мне жаль, мистер Робинсон, — сказал я.

Он проигнорировал мои слова.

— Если это не удастся, — заявил он, — уверяю вас, что не остановлюсь перед тем, чтобы ускорить вашу кончину.

Похоже, я потерял бдительность. Понадобилось добрых пятнадцать секунд, чтобы понять: он только что угрожал моей жизни.

— Как вам будет угодно, — отозвался я.

Нахмурившись, он резко отодвинул свой стул, едва не опрокинув его, встал, повернулся на каблуках и широкими шагами пошел прочь. Интересно, что он чувствовал в тот момент? Несмотря на его оскорбления, я все же испытывал к этому человеку жалость — еще одно проклятие писателя, наносящее урон такому простому инстинкту, как самосохранение. Тем не менее избежать этого было невозможно. Он любил Элизу так же сильно, как я, и любил гораздо дольше меня. Разве мог я этому не посочувствовать?

* * *

Была только половина восьмого, когда я вручил карточку человеку, стоящему у двери в Бальный зал, и меня провели к моему креслу в первом ряду. В зале было лишь несколько человек, так что у меня появилась возможность писать, не привлекая внимания. Теперь, закончив к этому моменту, я смог наконец осмотреться по сторонам.

Бальный зал совсем не такой эффектный на вид, каким я его помню. Мрачный, немного похожий на пещеру, с чрезвычайно высоким потолком, поднимающимся крутыми остроугольными уступами, которые поддерживаются поперечными балками. Высокие узкие окна, стены обшиты темными панелями, непритязательный дощатый пол. Даже стул, на котором я сижу, — складной деревянный. В целом не слишком роскошно.

Сцена тоже, хотя и большая — в ширину, думаю, футов сорок, — не отличается богатством отделки. Просцениум изогнут, и ступеней к нему нет. Не могу ничего сказать о глубине сцены, потому что занавес закрыт. Из-за него доносятся звуки лихорадочной деятельности: голоса, шаги, скрежет, удары. Хотелось бы мне пойти туда и пожелать ей удачи, но я понимаю, что не следует мешать. Вечер премьеры и так достаточно напряженный и без моего вмешательства. Надеюсь, с ней все в порядке.

Сейчас я рассматриваю программку. На обложке название пьесы и фотография Элизы. Та самая фотография. Странные чувства овладевают мной, когда я смотрю на снимок, осознавая, в какую даль привел он меня.

Внизу обложки слова: «Отель «Дель Коронадо». И. С. Бэбкок, управляющий. Коронадо-Бич, Калифорния». Переворачиваю программку и вижу на обороте рекламное объявление, превозносящее «многочисленные и разнообразные приманки», предлагаемые отелем. Самой главной из которых для скромного писаки стала миниатюрная изящная актриса по имени Элиза.

Открыв программку, я увидел на странице слева: «М-р Уильям Фосетт Робинсон представляет МИСС ЭЛИЗУ МАККЕННА в оригинальной постановке новой комедии, в четырех актах, озаглавленной «Маленький священник» Дж. М. Барри, основанной на одноименном романе». Под этим две нотные строчки с мелодией, сочиненной У. Фюрстом и озаглавленной «Мелодия леди Бэбби (в темпе вальса)». Пытаюсь восстановить эту мелодию в памяти с помощью того немногого, что помню из детских уроков музыки.

Под нотами имена действующих лиц: Гэвин Дисхарт, лорд Ринтул и капитан Холлиуэлл. Четвертое имя — леди Бэбби, дочь лорда Ринтула, и напротив него — Элиза Маккенна. При мысли, что увижу ее игру, я испытываю трепет — единственное подходящее слово.

Как бы я хотел ускорить начало спектакля! Я стану очевидцем выступления «легенды» американской сцены. Пусть даже она и не достигла еще высот своей карьеры, на сцене она должна быть великолепна. То, что эта самая женщина написала мне нежное письмо со словами «я люблю тебя», наполняет меня такой радостью, что мне хочется кричать. Мои эмоции похожи на ее: с одной стороны, мне хочется схватить за ворот каждого прохожего и рассказать всем им про все случившееся; с другой стороны, хочется, ревностно охраняя, держать все при себе.

Сейчас, когда публика начинает собираться, я оглядываю Бальный зал. Вот я вижу, как какая-то женщина смотрит в театральный бинокль на узкий, явно не используемый балкончик сбоку над сценой. Там я замечаю (улыбаясь при этом) мужчину, тайком отпивающего глоток из фляжки. Затем он прячет фляжку в карман и нервно теребит бороду. Думаю, сейчас перестану писать.

* * *

Представление вот-вот начнется. Гаснут огни, замолкает оркестр. Чувствую, что сердце у меня словно подвешено на ниточке и бьется гулко, как барабан. Почти ничего не видно, и писать невозможно.

Наконец-то! Открывается занавес. Оркестр вновь начинает играть — в программе эта вещь названа «Лунный вечер в апреле». Чтобы записывать впечатления от пьесы, вдобавок к скорописи буду пользоваться короткими фразами.

Лесная поляна. Лунный свет. Фальшивый костер, который упоминал Робинсон, — не слишком убедительно. Двое мужчин, сидя, спят. Третий стоит на часах. Четвертый мужчина в этот момент спускается с дерева. Они говорят о «маленьком священнике». «Ничто земное не ввергнет Гэвина в искушение…» Остального не понял. Боже, какое странное произношение!

Они все говорят и говорят. Сколько еще ждать ее появления на сцене? Я в волнении…

Появляется священник. Он хочет, чтобы они ушли. Они в ответ жалуются на фабрикантов. Фабула усложняется. (Где Элиза?)

Городок кишит констеблями, с ними лорд Ринтул и капитан Холлиуэлл. Быстро заглядываю в программку. Лорд Ринтул, ее отец. Капитан Холлиуэлл хочет на ней жениться. Отсюда его сотрудничество с лордом Ринтулом в деле поимки главарей восстания. Люди на сцене собираются дать сигнал тревоги при появлении войск, чтобы главари смогли скрыться. Теперь улавливаю смысл, несмотря на странную манеру изъясняться.

За сценой поет женщина. Это она? Она и поет тоже? Какой прелестный голос. Боже, я так ее люблю. Трепещу в ожидании ее появления.

Вот она! Танцует! Господи, до чего она красива, до чего грациозна. Одета в цыганский костюм. Распущенные волосы, белая кофточка, на левое плечо наброшена длинная шаль с бахромой, свисающая до подола темной юбки. Длинный шарф с бахромой повязан как передник, на шее нитка темных бус. Что за слова я читал про нее? Неземная? Утонченная? О да.

Она босая! (Раньше редко использовал восклицательный знак. Это выдает мое волнение.) Как же меня возбуждает вид ее ступней! Я видел женщин на пляжах, почти обнаженных. Ничего. Но эти босые ножки — ее ноги… Невероятно. Смотрю на нее как зачарованный. Потерял нить сюжета.

Танцуя, она удалилась со сцены, послав священнику воздушный поцелуй. Это все? Нет, конечно, нет — у нее главная роль. Но какое разочарование. Без нее сцена пуста.

Теперь сцена действительно опустела, все ушли. Входит мужчина и начинает взбираться на дерево. Вот! Она вернулась.

Они разговаривают. Голос у нее бесподобный — безупречный инструмент. О чем они говорят? А-а. Он знает, кто она такая, — видел ее в замке Ринтул, когда ловил — шпика? Наверное, я ослышался.

Она просит его не говорить — пришла, чтобы предупредить их о приходе солдат. Слышала разговор отца с Холлиуэллом и решила их перехитрить. Но путь преграждают английские солдаты. Единственный способ предупредить вожаков — три раза дунуть в рог, который принес этот человек. Но он боится. Если он это сделает, солдаты его схватят.

Человек уходит. Элиза — Бэбби — пытается сама дунуть в рог. Очаровательно. Не получается. Беспомощно надувает щеки. Она восхитительна. Неужели это та самая женщина, что так серьезно на меня смотрела? Там, наверху, она вся искрится и сияет, как солнечный свет.

Приходит священник. Он распекает ее, думая, что она цыганка. Она говорит ему… Боже правый, что она ему говорит? Теперь ее «р-р» тоже очень раскатистое.

Могли бы дать к пьесе субтитры. Не то чтобы я уделял так много внимания диалогу, когда она на сцене. Я слишком очарован ее созерцанием и музыкой ее голоса, грацией движений.

Ладно, надо прислушаться. Что-то о… не понял. А-а! Она просит его три раза дунуть в рог, чтобы отец смог ее отыскать.

Он тоже дует! Забавно. Он замечает людей на городской площади (за сценой). Смущается. Она говорит, что подан сигнал тревоги. «После того как я запретил?» — говорит он.

Это выражение его лица. Она только что сказала ему, что он подал сигнал тревоги. Он разгневан, бросает рог и прогоняет Бэбби.

Входят лорд Ринтул и капитан Холлиуэлл. Актер, играющий Ринтула, — тот, что был в зале для завтрака — Джепсон, кажется? Они «заглядывают» в городок и говорят, что видят, как священник уговаривает толпу сложить оружие. Какая-то цыганка велит им сражаться. Холлиуэлл обещает Ринтулу до утра упрятать цыганку в тюрьму. Сомневаюсь.

Возвращается Гэвин. Ринтул его благодарит. Входит солдат. Главари восстания скрылись. Рассерженные Ринтул и Холлиуэлл уходят. Священник остается один.

Она вернулась, моя очаровательная Элиза. Глазея на нее, я совсем потеряю нить сюжета. Она слишком увлечена. Сейчас она не Элиза, она Бэбби — целиком и полностью. Должно быть, в этом ее секрет — полное отождествление с образом.

Ах да, забыл сказать, что на ней капор и длинный плащ. За ней охотятся.

— Помогите мне! — умоляет она священника.

— Изыди! — восклицает он.

Входят два солдата.

Забавно. Она хватает его за руку и на чистом английском говорит: «Представь меня, дорогой». Священник, Дисхарт, смотрит на нее, разинув рот. Она объясняет сержанту, что в такую ночь женщина должна быть «подле своего мужа». Священник лишается дара речи. Наконец приходит в себя. «Сержант, я должен сообщить вам…»

«Да-да, любимый, — торопливо перебивает она. — О той цыганке».

Священник сбит с толку, когда она указывает куда-то за сцену. «Она, крадучись, пришла оттуда, а потом убежала вон туда», — говорит она сержанту.

Дисхарт повторяет попытку.

— Сержант, я должен…

— Дорогой, пойдем домой, — перебивает она.

— Дорогая! — восклицает он.

Она улыбается.

Как я люблю эту улыбку.

— Да, любимый, — говорит она.

Солдаты уходят.

— Вы сказали, что вы моя жена, — говорит Дисхарт.

— Вы не возразили, — отвечает она.

— Да, не возразил, — мямлит он.

Она говорит, что возьмет вину на себя, если солдаты узнают о его «ужасном поведении». Он возражает. Он не хочет, чтобы она угодила в тюрьму. Потихоньку влюбляется. Разве это удивительно? В нее влюблен не один я, а вся зрительская аудитория. По залу, как волны, прокатываются вздохи обожания. Ее очарование неотразимо. Оно распространяется за просцениум. Она притягивает к себе публику.

Она дарит ему цветок, откалывая его от платья, — и уходит.

Не уходи, Элиза.

Гэвин смотрит на цветок. На сцену врывается человек, хватает цветок, бросает на землю. «Подними, если осмелишься!» — кричит он. Дисхарт поднимает цветок и, вдевая в петлицу, уходит. Занавес. Конец первого действия.

* * *

Антракт. Размышляю о ее игре. Она созвучна ее личности. Такая искренность. Честность. Сдержанность стиля. Никаких излишеств. Я опасался, что она будет играть в духе этой пьесы — напыщенно, цветисто. Этого нет. Никаких ухищрений. Она очень естественна. Не перестает поражать ее чувство комического. Она очаровательна и восхитительна, потому что кажется такой очарованной и восхищенной. Вокруг нее атмосфера лукавого веселья, буквально переполняющая зал. Ее кокетство проявляется в неожиданных вспышках. Она передает в игре уверенность в своих женских чарах, вполне отдавая себе отчет в уязвимости священника, — не поэтому ли ее так любит женская аудитория? Каждое ее движение пронизано пикантной утонченностью. То и дело чувствуешь, что затронуты новые струны, усиливающие впечатление. Присутствуют, без сомнения, все качества прекрасной трагической актрисы. И проявятся они естественным путем. Я не буду иметь к этому никакого отношения.

Что еще сказать? Что, как бы живо она ни исполняла свою роль, всегда остается чувство, что возможности ее раскрылись не до конца. Да. Как-то я читал одну книгу… нет, нельзя больше думать о таких вещах.

Ладно, только одно — это так к месту. В этой книге упоминается об энергетическом поле, излучаемом актерами и актрисами, — продолжении так называемой ауры. Это энергетическое поле, говорится в книге, может при определенных обстоятельствах (необычайное взаимопонимание между зрителем и актером) бесконечно расшириться и захватить всю аудиторию — о подобном явлении свидетельствует физика. Увидев Элизу, можно в это поверить.

Она вовлекла в свою ауру всех нас.

А теперь я…

* * *

Когда чей-то голос позвал меня по имени, я перестал писать и, оглядевшись по сторонам, увидел, что человек, забравший у меня билет при входе, протягивает мне сложенный листок бумаги.

— Это вам, сэр, — сказал он.

Поблагодарив, я взял листок, и мужчина ушел. Засунув авторучку и почтовую бумагу во внутренний карман сюртука, я развернул листок и прочитал: «Кольер, мне надо срочно поговорить с вами по поводу здоровья мисс Маккенна. Это вопрос жизни и смерти, так что не подведите. Я жду вас в фойе. У. Ф. Робинсон».

Послание меня потрясло. «Вопрос жизни и смерти»? Встревоженный, я встал и поспешил к двери по коридору. Что могло случиться с Элизой? Я только что видел ее на сцене, и она была ослепительна. Все-таки Робинсон чрезмерно озабочен ее благополучием.

Я вошел в фойе и огляделся. Никаких признаков Робинсона. Высматривая его повсюду, я прошел через людный зал — может быть, он ждет где-то в углу. Да помогут мне небеса в моей глупой наивности! Я не успел даже достать записку, когда ко мне приблизились двое здоровяков.

— Кольер? — спросил один из них, старший по возрасту, с выступающими желтыми зубами и густыми висячими усами.

— Да, — ответил я.

Он так сильно вцепился в мое правое плечо, что я с трудом перевел дух.

— Прогуляемся, — сказал он.

— Что? — уставившись на него, пролепетал я.

Каким же легковерным может быть человек! Даже и тогда я еще не понял.

— Прогуляемся, — повторил он, оскалившись в зловещей улыбке.

Он повел меня в сторону парадного входа, а его напарник так же больно схватил меня за левую руку.

Первой моей реакцией было изумление, второй — гнев на Робинсона из-за того, что он меня одурачил, и на себя, из-за собственной доверчивости. Я попытался высвободить руки, но хватка была железной.

— Я не стал бы сопротивляться, — пробормотал старший мужчина. — Если будешь упорствовать, пожалеешь.

— Точно, — подтвердил другой.

Я бросил на него взгляд. Он был моего возраста, чисто выбрит, с красными обветренными щеками. Как и напарник, он был крепко сбит, в слишком облегающем костюме. Он рассматривал меня бледно-голубыми глазами.

— Просто иди и не шуми, — добавил он.

Я отказывался верить в происходящее. Это было слишком смехотворно.

— Отпустите меня, — сказал я, с трудом сдерживая смех.

— Скоро тебе будет не до смеха, — объявил старший.

При этих словах вся моя веселость улетучилась. Я уставился на него, различив в его дыхании запах виски.

Мы уже подходили к входной двери. Оказавшись на улице, я потеряю последний шанс.

— Отпустите меня, или я позову на помощь, — сказал я. — Сейчас же.

У меня перехватило дыхание, когда младший придвинулся ко мне, держа правую руку в кармане сюртука, и я почувствовал, как к моему боку прижимается что-то твердое.

— Только пикни, и поплатишься жизнью, Кольер, — прошипел он.

Меня поразило бесстрастное выражение его лица. «Мне все это только кажется», — думал я. Это была единственная защитная реакция, к которой мог прибегнуть мой рассудок. Столь неестественная мелодрама не может происходить в реальности. Похищен двумя крепкими молодчиками? В такой абсурд невозможно было поверить.

Но все же пришлось поверить, ибо все происходило на самом деле — открылась входная дверь, и двое молодчиков вывели меня на крыльцо. До меня вдруг дошло. Неужели я преодолел семьдесят пять лет, стремясь к Элизе, только для того, чтобы все так кончилось?

— Нет, — сказал я, рванувшись, чтобы высвободить руки, и сумев высвободить левую. — Вы не…

Мой голос пресекся сдавленным криком — моим собственным, — когда старший быстро повернулся ко мне и двинул меня под ребра железным кулаком. Согнувшись пополам, я повалился на него, чувствуя, как грудь и живот пронзают приступы боли, а перед глазами все темнеет. Я почувствовал, как они подняли меня и повели вниз по ступеням. Смутно различая проходящих мимо людей, я попытался попросить о помощи, но, задохнувшись, не мог говорить.

Потом мы оказались на дорожке, сворачивающей от подъездной аллеи к прибрежной полосе. Меня немного оживил дующий в лицо холодный ветер. Я жадно вдыхал воздух.

— … делать этого, Кольер, — услышал я обрывки фразы. — Это была глупая ошибка.

— Отпустите меня, — потребовал я. Какое-то время мне казалось, что идет дождь, потом я понял, что от удара у меня потекли из глаз слезы. — Отпустите.

— Не сразу, — ответил старший мужчина.

Теперь мы шли по дощатому настилу, направляясь к купальне. Я пытался собраться с мыслями. Должен найтись какой-то выход. Сглотнув, я откашлялся.

— Если дело в деньгах, — сказал я, — то я заплачу больше, чем Робинсон.

— Мы не знаем никакого Робинсона, — откликнулся младший, впиваясь мне в плечо пальцами.

На какой-то миг я поверил ему, потом вспомнил записку, из-за которой попал в эту передрягу.

— Знаете, — сказал я, — говорю вам, я заплачу больше, чем он, если вы…

— Мы отправились на прогулку, молодой человек, — прервал меня старший.

Я взглянул через плечо на гостиницу, и меня охватила паника.

— Прошу вас, — сказал я. — Не делайте этого.

— Мы сделаем это, — отозвался старший тоном, от которого я содрогнулся.

Вдруг до меня дошло, как сильно он от меня отличается. Несмотря на неприязнь к Робинсону, я мог отождествить себя с некоторыми его чертами. Этот же человек — и его сообщник — были мне совершенно чужды, представляя тот тип людей 1896 года, с которым у меня не было ничего общего. Он был враждебен, почти как марсианин. Притом я понимал, что он способен меня убить. Эта мысль приводила меня в ужас. Взяв себя в руки, я спросил, куда они меня ведут.

— Узнаешь в свое время, — ответил он. — А теперь не шуми, или снова тебе врежу.

У меня по спине поползли мурашки. Возможно ли, чтобы Робинсон приказал меня убить? Мысль об этом приводила меня в ужас, но ничего непостижимого в ней не было. Самый простой способ избавиться от меня. Неужели я так сильно его недооценил, считая всего лишь забиякой, в то время как он, по сути дела, не остановился бы ни перед чем, чтобы отстоять свои интересы касательно Элизы.

Я заговорил, но тут же, скривившись, замолчал, когда они сильнее вцепились пальцами мне в руки. Физическое сопротивление бесполезно — я понимал это с ужасающей ясностью. Если и можно как-то выпутаться из этого, то не с помощью мускулов, а хитростью.

Когда мы проходили мимо купальни, я резко посмотрел вбок: в этот момент открылась дверь и показалась молодая пара. Внутри я заметил балкон и под ним два больших бетонных резервуара с водой; в один из них спускался под наклоном длинный деревянный желоб. В бассейне с теплой водой (видно было, как над поверхностью поднимается пар) двое мальчишек «скакали» на деревянной лошадке, раскачиваясь из стороны в сторону. Их смех гулко отдавался под потолком. За ними наблюдал сидящий на краю бассейна старик с белой бородой, в черном купальном костюме из двух частей, закрывавшем шею и руки до локтя, а также ноги до колен.

Потом дверь закрылась, и парочка пошла к нам навстречу. Я уставился на молодого человека, прикидывая, способен ли он помочь. Идущий справа от меня молодчик, казалось, прочитал мои мысли, ибо сильнее сжал мое плечо, заставив меня зашипеть от боли.

— Молчи, — предупредил он.

Когда парочка прошла мимо нас в сторону гостиницы, меня затрясло от обиды.

— Умно поступил, — сказал старший.

— Куда вы меня ведете? — спросил я.

— В старый Мехико, — ответил младший.

— Что?

— Там мы разрежем тебя на куски и сбросим в глубокий колодец.

Я вздрогнул.

— Очень смешно.

Правда, я совсем не был уверен, что он шутит.

— Ты мне не веришь? — поддразнивал он. — А зачем бы мне врать?

Я с несчастным видом оглянулся на гостиницу.

— Думаешь, вру? — переспросил он, ткнув меня в бок.

— Идите к черту, — промямлил я.

Он так сильно сдавил мне плечо, что я вскрикнул.

— Не люблю молодых нахалов, позволяющих себе так со мной разговаривать, — сказал он. — По-моему, следует еще наподдать тебе в поддыхало. — Он еще раз сильно сдавил мне руку. — Как думаешь, Кольер?

— Ладно, — уступил я. — Ваша взяла.

Он чуть отпустил мою руку.

— Знаешь, что мы с тобой сделаем? — сказал он, но это был не вопрос. — Вывезем тебя на лодке в море, привяжем на шею камень и бросим в воду на съедение акулам.

— Слушай, Джек, — сказал старший. — Хватит пугать парня. А то у него волосы поседеют раньше времени.

— Его время пришло, — ухмыльнулся Джек.

В этот самый момент до меня дошел весь ужас ситуации. Через плечо я бросил взгляд на гостиницу и, увидев, как она далеко, не смог сдержать горестного стона.

— Он стонет, Эл, — сказал младший. — Думаешь, он болен?

Охваченный отчаянием, я не обратил на него внимания. Так это конец? Неужели мой путь к Элизе окончится бесчеловечным убийством на берегу? Как я мог так слепо недооценить Робинсона? Последние его слова, обращенные ко мне, были о том, что он может «ускорить мою кончину». Да, может — и уже это делает, — и я навсегда потеряю Элизу, проведя с ней лишь несколько коротких мгновений. Прочитанные мной книги не лгали — ее жизнь окажется в точности такой, как там написано. Ее «скандал в Коронадо» уже окончен. Мы больше никогда не увидимся вплоть до того вечера в 1953-м, когда на вечеринке в Колумбии, штат Миссури, она узнает меня в девятнадцатилетнем юноше и умрет несколько часов спустя. Это все, что я совершил за свое ггутешествие: нескончаемый круг несчастий, бесконечный возврат к своему убийству, новому рождению и жизни до того дня, когда я перенесусь назад во времени, чтобы вновь быть убитым.

Я повернулся к старшему из мужчин.

— Прошу вас, — сказал я, — не делайте этого. Вы не понимаете. Я явился сюда из тысяча девятьсот семьдесят первого года, чтобы встретиться с мисс Маккенна. Мы любим друг друга и…

— До чего же трогательно, — произнес Джек притворно сочувственным тоном.

— Это правда, — проигнорировав его, продолжал я. — Я действительно это сделал. Я прошел сквозь время, чтобы…

— Ой-ой-ой, — запричитал Джек.

— Черт бы тебя побрал! — не выдержал я.

— Нет, это тебя черт бы побрал! — огрызнулся он.

Заметив, как он запускает левую руку под сюртук, я похолодел.

«Мне конец», — подумал я.

— Ну, потише. — Старший отпустил меня и схватил Джека. — Спятил, что ли? Так близко от гостиницы?

— Наплевать! — ответил молодчик. — Хочу всадить ему пулю в глупую башку.

— Засунь пушку подальше в карман, не то я, с Божьей помощью, расквашу тебе физиономию, — заявил старший тоном, сразу же уверившим меня в том, насколько он человечнее — и опаснее напарника.

Джек, не шевелясь, свирепо смотрел на него. Старший похлопал его по плечу.

— Ну же, парень, — сказал он. — Подумай хорошенько. Хочешь попасть за решетку?

— Чтобы этот хлыщ послал меня и ему это сошло с рук? — пробубнил Джек.

— Он напуган, Джек. Разве можно его винить?

— Уж я постараюсь напугать его до смерти, — ухмыльнулся Джек.

— Может статься, — сказал Эл. — А сейчас давай-ка поторопимся.

Его слова ужаснули меня гораздо больше, чем слова Джека, ибо я понимал, что это не пустые угрозы. Уж если он решит меня убить, так и будет — только и всего.


Мы опять пошли, и я с удивлением взглянул на Эла, когда тот хмыкнул.

— О чем ты там говорил? — спросил он. — Никогда раньше не слышал, чтобы человек так просил за свою жизнь.

Мысль о том, что он уже много лет убивает людей, заставила меня содрогнуться.

Сначала я не хотел ему отвечать, потом решил, что молчание мне не поможет.

— Я говорю вам правду, — сказал я. — Я приезжал в эту гостиницу семьдесят пять лет спустя — в тысяча девятьсот семьдесят первом году. Я решил…

— Когда ты родился? — прервал он меня.

— В тысяча девятьсот тридцать пятом.

С его губ сорвался хриплый смех, и меня окутали винные пары.

— Ну тогда, если ты еще не родился, как же ты можешь сейчас идти рядом с нами?

— Он полоумный, давай от него избавимся, — сказал Джек.

Мысль о том, насколько трудно мне будет разъяснить им загадку моего поступка, повергла меня в отчаяние. Но и выбора у меня не было.

— Слушайте, — сказал я. — Я приехал в этот отель четырнадцатого ноября тысяча девятьсот семьдесят первого года. Увидел фотографию мисс Маккенна и влюбился в нее.

— А-а, — протянул Джек.

Заскрежетав зубами, я продолжал:

— исследовал законы времени и смог перенестись в тысяча восемьсот девяносто шестой год. Это правда, — быстро добавил я, заметив улыбку Эла. — Клянусь, это правда. Я родился двадцатого февраля тысяча девятьсот тридцать пятого года. Пришел…

Эл грубовато похлопал меня по плечу.

— Ты хороший парень, Кольер, но умом точно тронулся.

Тогда я понял бесполезность попыток убедить его в этом. А это не оставляло мне иной возможности, как только, подальше уйдя от гостиницы, потерять связь с 1896 годом и таким образом скрыться от них, и только-то.

Дощатый настил кончился, и мы вступили на песчаный берег, продолжая идти на юг. Я снова оглянулся на гостиницу. Казалось, мы удалились от нее уже на несколько километров. Глядя на нее, я вдруг преисполнился твердой решимости: я так легко не сдамся.

— Не обязательно держать меня за руки, — сказал я. — Никуда я не денусь.

Я попытался придать голосу выражение смиренной обиды.

— Верно, никуда не денешься, — согласился Эл.

Он отпустил мою руку, Джек сначала не отпускал.

Я напряженно ждал. Прошла минута-другая, и он тоже отпустил меня.

Едва он это сделал, как я рванулся вперед и побежал со всех ног, ожидая в любой момент услышать звук выстрела из револьвера Джека и ощутить удар пули в спину.

— Нет, Джек! — раздался крик Эла, и я понял, что мои страхи были небеспочвенными.

На бегу я петлял, поднимая ноги как можно выше и понимая, что единственный мой шанс — оторваться от них, и это реальная возможность, поскольку оба они намного тяжелее меня.

Я смотрел вперед, опасаясь оглядываться. Впереди не видно было никакого ориентира — ни дома, ни иных признаков жизни. Я стал немного забирать влево, надеясь описать широкий полукруг и в конце концов повернуть в сторону гостиницы. Мне казалось, я слышу позади топот бегущих ног, но полной уверенности в этом не было. Выстрел все не раздавался. На краткий миг во мне поселилась надежда.

Но она тут же угасла, когда что-то ударило меня по ногам сзади и я рухнул вперед на песок. Перевернувшись, я увидел, что надо мной возвышается Джек. Бормоча проклятия, он бросился на меня, и, чтобы отбить его удар, я выбросил вверх левую руку. Он угодил твердым, как камень, кулаком мне в предплечье, и я чуть не задохнулся от боли. Еще несколько его ударов, и я бы, истекая кровью, потерял сознание.

Тут на него навалился старший, и Джек, прежде чем успел размахнуться еще раз, был рывком поднят на ноги и отброшен в сторону. Не успел я отдышаться, как Эл, склонившись надо мной, схватил меня за грудки. Вскочив на ноги, я увидел, как он отводит руку для удара. Я попытался парировать, но он со всей силы угодил мне в плечо, проехав твердой ладонью по щеке, отчего челюсть и глаз пронизала слепящая боль.

— Ну, теперь уж довольно, — сказал он. Невероятный силач, он встряхнул меня, как ребенка. — Еще один такой трюк, и мы таки тебя прикончим.

Опустив меня на землю, он повернулся, чтобы предупредить бросок Джека вперед, сдерживая его с той же легкостью, что и меня.

— Пусти меня к нему, Эл! — Полуослепший, я стоял, глядя, как старший мужчина удерживает сообщника на расстоянии, пытаясь его утихомирить. — Полегче, парень, — говорил он. — Умерь свой пыл.

Значит, они не собирались меня убивать. Сознание этого, поначалу принеся облегчение, теперь все усугубляло. Знай я об этом, дождался бы более благоприятной возможности удрать от них. После происшедшего такая возможность больше не представится.

Только после того как старший рассердился и сказал Джеку, чтобы тот помнил, что за все отвечает он, молодой перестал сопротивляться. Несколько минут спустя они снова подхватили меня под руки и повели по пляжу. Теперь Джек немилосердно вцепился в меня, но я терпел. Сквозь стиснутые зубы я спросил старшего, что они собираются со мной сделать.

— Прикончить, — опередил его Джек. — Будешь мертвее мертвого.

— Нет, Джек, — почти устало сказал Эл. — Ты ведь знаешь, что я не пойду на убийство.

— Так что вы собираетесь со мной сделать? — спросил я.

— Не дать тебе вернуться в гостиницу, — сообщил мне Эл. — До отправления поезда.

— Это вам Робинсон велел?

— Думаю, джентльмена звали именно так, — кивнул Эл. — Ты ему обязан жизнью. Он не один раз повторил, чтобы мы тебя не трогали, только продержали бы несколько часов вне гостиницы. — Он с отвращением фыркнул. — Мы вообще тебе ничего не сделали бы, если бы ты все время не сопротивлялся. Но, наверное, таковы все молодые. Мой Пол был таким же.

Он ничего больше не сказал, и я подивился, почему Робинсон проявил в отношении моей жизни такую щепетильность, хотя, казалось, ничего так не желал, как моей скорой кончины. Выходит, я снова заблуждался на его счет? Я с досадой отогнал от себя эту мысль. Это не имело никакого значения. Потерять Элизу было все равно что потерять жизнь. Правда, я читал о том, что она осталась в гостинице, но как можно было строить на этом свою дальнейшую жизнь? Был ли какой-то смысл в том, что она останется одна, когда вся труппа уедет? Что ее мать и в особенности Робинсон оставят ее здесь одну? Разве Робинсон стал бы все это затевать только затем, чтобы оставить ее здесь?

Притом мое внезапное исчезновение могло бы лишь натолкнуть ее на мысль, что я пропал точно так же, как появился, — загадочно, необъяснимо. Возможно, ей не пришло бы в голову, что Робинсон приказал меня похитить. Она уехала бы вместе с труппой. Иного логического пути не было. Для меня оставалась бы одна возможность — заработать достаточно денег, чтобы последовать за ней в Нью-Йорк. Эта возможность представлялась нереальной. Какую мог бы я найти работу, которая не потребовала бы многих месяцев для того, чтобы заработать денег на железнодорожный билет через всю страну? Месяцев, за которые Элиза могла бы перемениться в отношении меня. Не говоря уже о неотступном ощущении (теперь уже почти убеждении), что моя связь с 1896 годом будет на некоторое время ограничена гостиницей и ее ближайшими окрестностями. Если уж я боялся потерять связь с гостиницей, еще не исчезнувшей из виду, то как осмелился бы удалиться от нее на тысячи миль? Что же оставалось? Написать Элизе? В надежде, что она вернется, Робинсон стал бы отслеживать все приходящие письма. И она никогда не увидела бы моих.

Я вздрогнул, когда старший произнес:

— Вот он.

Приглядевшись, я увидел впереди низкие темные очертания какого-то сарая.

— Это твой дом на следующие несколько часов, Кольер, — сказал Эл.

— И навсегда, — тихо добавил Джек.

Я с ужасом посмотрел на него.

— В чем дело? — спросил Эл.

Джек промолчал, а я с трудом сглотнул.

— Он собирается меня убить, — сказал я.

— Никто не собирается тебя убивать, — рявкнул Эл.

«Но все же у Джека есть пушка, — подумал я. — А если его желание прикончить меня настолько сильно, что для его выполнения он убьет Эла? Бандитские разборки». Опять до смешного театрально, до ужаса реально.

Но вот мы подошли к сараю. Эл потянул дверь, которая громко заскрипела, и втолкнул меня внутрь. Споткнувшись, я все же удержался на ногах, поморщившись от боли в левом глазу. В сарае было совершенно темно. На миг я подумал было пошарить на полу в поисках чего-нибудь, чем можно их ударить. Но в кармане Джека был револьвер, и я заколебался. В следующее мгновение зажглась спичка, осветив мерцающим светом лица людей, которые вели суровую жизнь, безнадежно ожесточившую их.

Я смотрел, как Эл вынимает из кармана свечку и поджигает фитиль, потом устанавливает свечку на грязный пол. Длинное желтое пламя осветило помещение, и я осмотрелся по сторонам. Окон не было, лишь обшарпанные деревянные стены.

— Ладно, привяжи его, — велел Эл сообщнику.

— Зачем суетиться? — возразил Джек. — Одна пуля в черепок, и никаких хлопот.

— Джек, делай, что тебе говорят, — рявкнул Эл. — Дождешься — скоро я потеряю терпение.

Недовольно шипя, Джек пошел в угол сарая и, наклонившись, подобрал моток грязной веревки. Когда он повернулся в мою сторону, я с ужасом понял, что настает моя последняя минута. Если я сейчас отсюда не выберусь, то никогда больше не увижу Элизу. Эта мысль заставила меня собраться с духом, и я, в отчаянии стиснув зубы, со всей силы обрушил кулак на лицо Джека. Вскрикнув от неожиданности, он неуклюже отлетел к стене. Быстро обернувшись, я заметил, как изменилось лицо старшего. Я понимал, что у меня нет шансов сбить его с ног, и, резко метнувшись в сторону, нырнул к двери и распахнул ее. Оказавшись снаружи, я перекатился с одного бока на другой и начал подниматься на ноги.

Но тут же почувствовал, как сильная рука Эла хватает меня за фалду сюртука. Меня рывком затащили в сарай и бросили на пол. Левая рука неловко подвернулась, и я вскрикнул.

— Ты так и не образумишься, Кольер? — спросил взбешенный Эл.

— Теперь ему крышка, будь он неладен!

Я услышал за собой хриплый голос Джека и, обернувшись, увидел, как он стоит, покачиваясь и запустив руку в карман.

— Подожди за дверью, — велел Эл.

— Ему крышка, Эл.

Джек вытащил пистолет из кармана и, вытянув руку, стал в меня прицеливаться. Я бессмысленно на него уставился, словно парализованный.

Я не заметил, чтобы Эл пошевелился. Я увидел только, как Джек получил удар по голове сбоку и свалился на землю, а револьвер вылетел у него из рук. Эл подобрал его и засунул в карман, потом наклонился над Джеком, сгреб его за шиворот и ремень, отнес к двери и вышвырнул наружу, как мешок картошки.

— Попробуй только сюда войти, и пуля окажется в башке у тебя! — завопил он.


Затем повернулся, тяжело дыша, и уставился на меня.

— А с тобой не так-то легко справиться, парень, — сказал он. — Чертовски трудно.

Наблюдая за ним, я сглотнул, боясь издать хоть звук. Его дыхание выровнялось, и он резким движением схватил моток веревки и распустил его. Встав на колени, он принялся обматывать веревку вокруг меня, сохраняя на лице застывшее выражение.

— Надеюсь, ты не станешь больше дергаться, — сказал он. — Только что ты был на волосок от гибели. Советую больше не рисковать.

Пока он меня связывал, я не двигался и хранил молчание, стараясь не морщиться, когда он сильно затягивал веревку. Я ничего не собирался больше предпринимать, как не собирался и вымаливать свободу. Приму все как должное и успокоюсь.

Вдруг он хмыкнул, что заставило меня вздрогнуть. В первое мгновение в голову пришла безумная мысль: «Господи, все это было шуткой, сейчас он меня отпустит». Но Эл лишь сказал:

— Мне нравится твоя храбрость. Ты отличный парень. Джек — сильный мужик, а ты едва не уложил его на месте. — Он вновь усмехнулся. — Это выражение удивления на его лице многого стоит. — Протянув руку, он взъерошил мне волосы. — Ты напоминаешь мне моего Пола. У него тоже храбрости было хоть отбавляй. Готов поспорить, что уложил добрую дюжину дикарей, прежде чем сам свалился. Проклятые апачи.

Я пристально посмотрел на Эла, когда тот покончил с веревкой. Сын, убитый индейцами апачи? Эту информацию мне было не переварить — чересчур она была чужда. Все, что я знал, — это то, что остался в живых благодаря ему и что, как бы я ни просил, он меня не освободит. Оставалось надеяться, что я смогу быстро распутать веревки после их ухода.

Завязав последний твердокаменный узел, Джек с кряхтением поднялся и взглянул на меня.

— Что ж, Кольер. Нам пора расставаться.

Он полез за чем-то в задний карман брюк и стал там шарить. Я уставился на него, чувствуя, как сильно бьется у меня сердце. Увидев в его руках этот предмет, я похолодел. Я не вырвусь из своих пут и не вернусь к отправлению поезда.

Он зашел мне за спину.

— Поскольку я не собираюсь сидеть здесь и караулить еще несколько часов, — заявил он, — придется тебя вырубить.

— Не надо, — пробормотал я.

Мне было с собой не совладать. Никогда раньше я не видел дубинку. Отвратительное, устрашающее оружие.

— Ничего не поделаешь, парень, — сказал он. — Только не двигайся сейчас. Если будешь сидеть смирно, я попаду в нужное место. А если станешь сопротивляться, могу случайно раскроить тебе череп.

Я закрыл глаза и стал ждать. «Элиза», — подумал я. На миг мне показалось, что я вижу ее лицо и на меня смотрят эти неотступно преследующие меня глаза. Потом голову опалило вспышкой боли, и я провалился в темноту.

* * *

Придя в себя, я последовательно испытал целую серию мучений: пульсирующую боль в затылке, болезненность мышц живота, онемение рук и ног. Все тело пронизывал неприятный озноб. Наконец я открыл глаза и вперился в темноту, пытаясь вспомнить, где нахожусь. Я чувствовал, что мои руки, ноги и туловище туго стянуты веревками — следовательно, я по-прежнему нахожусь в 1896 году, должен находиться. Но который сейчас час?

Я попытался сесть. Безуспешно — я был настолько крепко связан, что больно оказалось даже глубоко дышать. Напрягая зрение, я продолжал всматриваться вперед. Постепенно темнота отступила, и я заметил слабый свет, проникающий сквозь трещины в стене. Так это точно 1896 год — я связан и брошен в сарае. Я попытался пошевелить ногами, морщась от боли. Они были настолько крепко связаны вместе, что кровообращение почти прекратилось.

— Давай, — сказал я, приказывая себе думать, действовать.

Если я смогу хотя бы подняться, то доковыляю до двери и распахну ее, может быть, найду на пляже кого-нибудь, кто придет мне на помощь. Я изо всех сил пытался приподнять спину от пола, почувствовав, как подо мной холодно. «Костюм, наверное, совсем испачкался», — подумал я. Я прилагал все усилия, чтобы сесть, и эта незначащая мысль меня раздражала.

Не справившись, я с глухим звуком повалился назад, слабо вскрикнув от острой боли в затылке. Разбил ли все-таки мне Эл череп, несмотря на то что я сидел смирно? Похоже на то. Пришлось надолго закрыть глаза, и тогда только боль утихла. Я ощутил смрадную атмосферу сарая — смешанный запах гниющего дерева и сырой грязи. «Запах могилы», — подумал я. По голове снова разлилась боль. «Расслабься». Я закрыл глаза. Интересно, ушел ли уже поезд? Не исключено, что на тот случай, если я вернусь, Элиза могла бы немного задержать отправление. Надо освободиться.

Я открыл глаза и осмотрелся по сторонам, пытаясь сориентироваться. Мне показалось, я увидел очертания двери, и, стараясь не замечать новый приступ боли, начал передвигаться в том направлении. Я представил себе, как извиваюсь и изгибаюсь на полу. Зрелище было нелепым, но не смешным. «Рыба, выброшенная на берег», — подумал я. В те минуты я во всех отношениях был рыбой.

Пришлось остановиться, потому что я с трудом дышал, каждый вдох вызывал боль в груди, и на голову накатывали волны темноты. «Расслабься, расслабься», — думал я. Теперь это была скорее мольба, нежели приказ. Я старался контролировать дыхание, пытался внушить себе, что пьеса длинная, в четырех действиях, что много времени уйдет на то, чтобы разобрать декорации и погрузиться в вагоны, и что даже помимо этого Элиза сможет задержать труппу с отъездом. Это возможно. Надо в это верить. Не было…

Затаив дыхание, лежал я не шевелясь, захваченный на несколько секунд — пять, шесть или больше? — тем же ощущением, которое испытывал, лежа на кровати в номере 527 — как раз перед тем, как перенестись назад во времени, — ощущение приближения к состоянию неопределенности, нахождения вне места, в переходном состоянии. «Господи, нет, — думал я, — пожалуйста, не надо». Я лежал в темноте, съежившись, как ребенок, и молясь, чтобы меня миновал этот неясный ужас, раскачиваясь на грани двух эпох.

Потом это состояние прошло, я снова был в сарае, плотно застряв в 1896 году. Почти невозможно описать это состояние точнее. Оно больше ощущается плотью, нежели рассудком, — интуитивное чувство местонахождения. Я подождал, чтобы убедиться в том, что оно сохраняется, потом снова пополз к двери. Теперь я продолжал двигаться, несмотря на то, что сдавливание грудной клетки сильно затрудняло дыхание, ткани гортани разбухли, и я задыхался.

К тому моменту как я добрался до двери, мою грудь пронизывала острая боль. «Сердечный приступ, — пришла мысль, — должно быть, так это бывает». Я пытался улыбкой отогнать эту мысль. Думаю, получилась жалкая гримаса. Я прижался головой к двери, ожидая, когда утихнет боль. Постепенно она действительно утихла, ослабла также пульсация в голове. Пора. Подняв плечи как можно выше, я навалился на дверь.

Она не подалась.

— О нет, — застонал я.

Неужели они ее заперли? Я сокрушенно уставился на дверь. Я могу оставаться здесь еще несколько дней. Меня била дрожь. Боже правый, я могу умереть от жажды. Эта мысль наполнила меня ужасом. Этого не может быть. Все это — ночной кошмар. Скоро я проснусь. Даже думая об этом, я прекрасно понимал, что не сплю.

Прошло некоторое время, прежде чем я собрался с мыслями, когда страх отступил, и я мог соображать. Стиснув зубы, я медленно повернулся так, чтобы подошвы моих ботинок упирались в дверь. Передохнув несколько секунд, я резко согнул ноги и ударил ими в дверь.

Когда после третьего удара дверь с треском распахнулась, я издал громкий вздох облегчения. Я лежал, тяжело дыша, но улыбался, несмотря на боль в голове. На небе была луна; меня осветил бледный свет. Я посмотрел на свое тело. Грудь, руки и ноги от бедра до лодыжки были обмотаны веревками. Хорошо он надо мной потрудился.

Тогда я медленно выполз наружу, двигаясь наподобие гигантского червяка. Оказавшись на улице, я заметил, что дверь была закрыта на деревянную задвижку, которую я сшиб ударом ног. «Будь это замок…» — подумал я, но тут же отбросил эту мысль. «Не трать время на пустые страхи», — велел я себе. Хватало реальных проблем, ждущих решения. Я снова оглядел себя. Единственное место, откуда я мог начать, находилось около моей правой кисти. Напрягшись, я сумел дотянуться до узла — он был как маленький камень. Слабо теребя его — все, что мог сделать, — я ничего не добился. Я недоумевал, почему так болит правая рука, пока не вспомнил, что ударил ею Джека.

Я продолжал теребить узел, но совершенно безуспешно. Вдруг я остановился в припадке злого отчаяния и боли.

— Помогите! — завопил я.

Голос мой звучал напряженно и хрипло.

— Помогите!

Я умолк, ожидая услышать ответный крик. Кроме отдаленного шума прибоя, не было слышно ничего. Я снова закричал и кричал до тех пор, пока не заболело горло. Тщетно. Вокруг никого не было. Надо было выпутываться самостоятельно. Изогнувшись, я попытался увидеть гостиницу, но она исчезла из виду. «Элиза, не уезжай, — думал я. — Дождись меня, пожалуйста, Дождись меня».

На несколько секунд мне показалось, что я опять ускользаю, перемещаюсь в сторону этой тонкой грани между временами. Я лежал неподвижно, пока это не прошло — на сей раз быстрее. «Почему это происходит?» — удивлялся я. Из-за удара по голове, из-за моей удаленности от отеля? Или из-за всех потрясений, происшедших со мной?

Чтобы снова не навлечь на себя такое, я старался переключиться на сиюминутные проблемы. Еще раз внимательно себя осмотрев, я начал изобретать способ ослабить путы. Мне удалось кое-что придумать: я принялся ослаблять веревки вокруг колен, стараясь разъединить колени и растянуть веревку. Прижав друг к другу края ботинок, я увеличил усилие за счет рычага и смог сильнее нажимать коленями на веревку. Мои губы растянулись в улыбке, когда я увидел, что веревки ослабли. Теперь я мог слегка раздвинуть ноги.

Стараясь не обращать внимания на пульсирующую боль в голове и покалывание в груди, я продолжал трудиться над веревкой, пока не сумел приподнять носок правого ботинка и зацепиться им за нижнюю часть веревки. Потом надавил на веревку ступней — носок ботинка соскользнул. Я упрямо попробовал опять, на этот раз ощутив, как давление веревок на ноги ослабевает.

Не знаю, сколько ушло на это времени, но постепенно я спустил веревки вниз, и теперь они плотно опутывали мои лодыжки. Я попытался вытащить через просвет правый ботинок, но не смог. Напрягшись (должно быть, от моих усилий ослабли также веревки, стягивающие грудь, потому что дышать стало не так мучительно), я стал проталкивать вниз левый ботинок, пока он не соскользнул с ноги. Затем вытащил из пут правую ступню, а потом левую. Ноги были свободны!

Радость победы быстро потускнела, когда я понял, что вторая половина трудов будет намного сложнее. Стараясь не поддаваться унынию, я сосредоточился на том, чтобы встать. Ноги у меня настолько онемели, что на это ушло более минуты — первые пять раз я падал. Потом, когда восстановилась циркуляция крови, ощущая покалывание и боль, я сумел подняться, хотя и медленно, на подгибающихся ногах.


Я огляделся по сторонам. Что теперь? Бежать назад в гостиницу до половины связанным? Мысль показалась мне абсурдной. Надо было полностью освободиться. Мой ищущий взгляд остановился на фундаменте сарая, камни которого были скреплены крошащимся цементным раствором. Там, где стена на несколько дюймов отошла от фундамента, край цемента казался весьма острым. Торопливо приблизившись к нему, я упал на колени и, наклонившись вперед, принялся тереть веревку об этот край.

Через несколько минут веревка начала истираться, и я набрал в легкие побольше воздуха, надеясь еще больше ее ослабить. Это не помогло. Я продолжал работать еще быстрее.

Но вскоре пришлось остановиться и прислониться головой к сараю — все поплыло у меня перед глазами, и я понял, что вот-вот потеряю сознание. «Не сейчас, — подумал я, — не сейчас, когда свобода так близка». Я несколько раз прерывисто вздохнул. «Не уезжай, Элиза, — мысленно молил я. — Задержи поезд. Скоро я буду там. Очень скоро».

Головокружение уменьшилось, и я вновь принялся тереть веревку о край цемента. Прошла минута-другая, и я смог спустить ее по бедрам и освободиться. Я сделал глубокий вдох. Лицо и шея у меня были мокрыми от пота. Вынув носовой платок, я промокнул им кожу, потом, сделав еще один глубокий вдох, пошел в сторону гостиницы.

Поначалу, не видя впереди огней, я подумал, что иду не в том направлении, остановился и повернулся. В другом направлении тоже не было огней. Меня пробрал озноб. Как же узнать, куда идти? «Погоди-ка», — подумал я. Вход в сарай был примерно со стороны океана. Похоже, я шел правильно. Снова развернувшись, я заспешил по берегу.

Постепенно я осознал, что поднимаюсь по пологому откосу. Раньше я этого не заметил, должно быть пребывая в глубоком отчаянии. Я пытался держать темп, однако ноги у меня, казалось, были налиты свинцом. Пришлось остановиться и передохнуть, прижимая левую ладонь к затылку, чтобы ослабить пульсирующую боль. Меня напугала обнаруженная там шишка. Создавалось ощущение, что бейсбольный мяч разрезан пополам и зашит под кожу. Даже слегка дотронувшись до нее, я зашипел от боли.

Немного погодя я заставил себя идти дальше. Наконец, поднявшись на откос, я увидел вдали гостиницу — на расстоянии по меньшей мере мили, а скорее двух. Застонав при мысли о том, какое расстояние предстоит преодолеть, я устремился вниз с откоса, немного скользя при спуске. Дойдя до низа и с трудом проковыляв по песку, добрался до линии прибоя, где почва была плотной, и потрусил вперед, стараясь не двигаться плавно. Не отрывая взгляда от купола гостиницы, я попытался выкинуть из головы все мысли о боли, все дурные предчувствия. «Она не уехала». Только эту мысль я и позволял себе.

К тому времени, как дошел до дощатого настила, я дышал с трудом и ноги так устали, что, несмотря на мою решимость, пришлось остановиться. Теперь, почти одновременно с ритмом дыхания, пронизывая меня по временам, возникало и пропадало чувство дезориентации. Я старался его проанализировать в надежде, что смогу отразить эти постоянные атаки. Вероятно, оно возникало вследствие потрясений, через которые мне пришлось пройти. Когда я снова буду с Элизой, это чувство пройдет и ее любовь вновь привяжет меня к этой эпохе.

Не дав рассудку нанести ответный удар, состоящий в предположении, что ее может не быть в гостинице, я неуклюже зашагал по настилу, стиснув зубы и устремив взгляд на гостиницу. «Она еще там, — твердил я про себя. — Она не уедет. Железнодорожный вагон будет стоять все там же. Она прикажет оставить его там, пока…»

Я остановился, застигнутый приступом головокружения. «Этого не может быть», — думал я. Но глаза мои отчетливо видели, что это так. Подъездной железнодорожный путь был пуст.

«Нет». Я покачал головой. Ладно, вагон уехал, а Элиза осталась — имеет это смысл или нет. Я ведь читал об этом. Она отправила труппу вперед себя в Денвер. Но сама по-прежнему здесь.

Я сам не заметил, как вновь перешел на бег. Гостиница была слабо освещена; почти все окна темные — могло быть три или четыре часа утра. «Не имеет значения, — сказал я себе. — Она в своем номере, не спит. Ждет меня». Я не стал рассматривать другие варианты, просто не мог себе этого позволить. Во мне жил такой огромный страх, что, если бы я дал ему волю, он бы меня поглотил. «Она здесь», — думал я. Сконцентрировавшись на этой мысли, я воздвигал барьер против страха. Она здесь. Она здесь.

Пока бежал по дорожке, я оглядел себя и увидел, каким был грязным и неопрятным. Появись я в холле в таком виде, меня могли бы остановить, а мне нельзя задерживаться. Повернув налево, я сбежал по наклонной дорожке к Пасео-дель-Мар и завернул за угол гостиницы. Теперь справа от меня проплывал огромный белый фасад. Я слышал, как по дорожке стучат подошвы моих ботинок. При каждом вдохе в груди жгло и кололо. «Не останавливайся, — произнес мысленный голос. — Она здесь. Продолжай идти. Уже почти пришел. Беги». Мне не хватало воздуха, и я чуть замедлил шаги. Дойдя до южной лестницы, я начал подниматься, повиснув на перилах. Казалось, прошло столетие с тех пор, как мы вместе шли по этим ступеням; миллион лет с тех пор, как я встретил ее на пляже. «Она здесь, — настаивал голос — Беги. Она здесь».

Дверь террасы. С усилием толкнув ее, я ввалился внутрь и направился к боковому коридору. Она здесь, ждет в своей комнате. В точности как я читал об этом. Мои ботинки стучали по половицам. Все вдруг поплыло у меня перед глазами.

— Ноябрь тысяча восемьсот девяносто шестого года, — тревожно забормотал я. — Сейчас ноябрь тысяча восемьсот девяносто шестого года.

Я завернул в открытый дворик и побежал по дорожке. «Она здесь», — говорил я себе. Когда по щеке у меня покатилась слеза, я понял, что размытость зрения и вызвана слезами.

— Она здесь, — произнес я вслух. — Здесь.

Свернув в общую гостиную, я, шатаясь, дошел до ее двери и, рухнув на нее, постучал.

— Элиза!

Прислушиваясь, я стал ждать. В ушах отдавались удары сердца. Я снова постучал.

— Элиза!

Ни звука из-за двери. Я с трудом сглотнул и приложил к двери правое ухо. Она должна быть там. Она просто спит. Сейчас она встанет, подбежит к двери и откроет ее. Я стучал снова и снова. Она откроет дверь и окажется в моих объятиях — моя Элиза. Она не могла уехать. После такого письма! Сейчас она бежит к двери. Сейчас. Сейчас. Сейчас!

— Господи!

На меня словно что-то обрушилось. Она уехала. Робинсон уговорил ее уехать. Она сейчас едет в Денвер. Я никогда больше ее не увижу.

В тот момент меня покинули все силы. Повернувшись, я привалился к двери и медленно сполз на ковер — все поплыло у меня перед глазами. Прижав к лицу ладони, я заплакал. Точно так же, как плакал целую вечность тому назад в жарком, душном подвальчике. Правда, тогда это были слезы счастья, облегчения и радости: я знал, что встречу Элизу. Теперь же я плакал от горькой безысходной печали, от сознания того, что уже никогда ее не увижу. Пусть время делает свое дело. Неважно, в каком году я умру. Теперь ничто не имеет значения. Я потерял Элизу.

— Ричард!

Я поднял глаза, настолько ошеломленный, что не мог пошевелиться. Я буквально не мог поверить своим глазам, видя, как она мчится через общую гостиную.

— Элиза. — Я попытался встать, но ноги и руки меня не слушались. Я выкрикнул: — Элиза!

Но вот она добежала до меня и упала передо мной на колени, и мы с жадностью и отчаянием прильнули друг к другу.

— Любовь моя, любовь моя, — шептала она. — О, любимый.

Я зарылся лицом в ее волосы, прижимаясь к их шелковистому душистому теплу. Она не уехала. Она все-таки меня дождалась. Я целовал ее волосы, шею.

— О боже, Элиза. Я думал, что потерял тебя.

— Ричард. Любимый.

Она немного отодвинулась от меня, и мы стали целоваться. Я чувствовал ее мягкие губы под своими губами. Судорожно вздохнув, она вдруг отстранилась от меня, прикоснувшись пальцами к моей щеке, и на лице ее отразилось внезапное беспокойство.

— Ты ранен, — сказала она.

— Все хорошо, все хорошо.

Я улыбнулся ей и, поднося к губам ее руки, поцеловал одну за другой.

— Но что с тобой случилось? — спросила она с тревожным выражением на прелестном лице.

— Дай мне тебя обнять, — сказал я.

Она прижалась ко мне, и мы снова прильнули друг к другу. Она гладила мои волосы.

— Ричард, мой Ричард, — бормотала она. Когда она нечаянно задела шишку у меня на затылке, я вздрогнул. Затаив дыхание, она снова отодвинулась, с ужасом глядя на меня. — Боже правый, что с тобой случилось? — спросила она.

— Меня… увели, — ответил я.

— Увели?

— Похитили. — Это слово вызвало у меня улыбку. — Все хорошо, все в порядке, — успокоил я, гладя ее по щеке. — Ты же видишь: я здесь. Не волнуйся.

— Но как же мне не волноваться, Ричард? Тебя ударили. У тебя на щеке кровоподтек, а сам ты такой бледный.

— Я выгляжу ужасно? — спросил я.

— О, любовь моя. — Она накрыла ладонями мои щеки и нежно поцеловала меня в губы. — Ты для меня — самое прекрасное, что есть на свете.

— Элиза.

Я почти лишился дара речи. Мы держали друг друга в объятиях, и я целовал ее щеки, шею, волосы.

Вдруг я засмеялся надтреснутым смехом.

— Держу пари, видок у меня ужасный.

— Нет, нет. Просто я беспокоюсь за тебя. — Она улыбнулась мне в ответ, а я провел по ее щеке кончиком пальца, вытирая теплые слезы. — Входи и дай мне приложить что-нибудь к твоей щеке.

— Я в порядке, — повторил я.

В тот момент никакая боль на свете не могла бы меня остановить.

Моя любовь снова была со мной.

21 НОЯБРЯ 1896 ГОДА

Она взяла мой сюртук, чтобы почистить, — он весь был заляпан песком и землей. Теперь я безмятежно сидел на диване в комнате Элизы, с обожанием глядя на нее, а она в это время осторожно обмывала мне лицо и руки теплой водой. Я поморщился, когда она прикоснулась к моей правой кисти, и, посмотрев на руку, впервые заметил, что она сильно разбита, а несколько суставов сломано.

— Как ты ее повредил? — с тревогой спросила Элиза.

— Ударил кое-кого, — ответил я.

Осторожно обмывая мою руку, Элиза еще больше помрачнела.

— Ричард, — наконец не выдержала она, — кто тебя… увел?

Я чувствовал ее напряжение.

— Двое мужчин, — ответил я.

Видно было, как она судорожно сглотнула. Потом подняла на меня глаза; ее милое лицо было печальным и бледным.

— По приказу Уильяма? — очень тихо спросила она.

— Нет, — не раздумывая сказал я, убеждая ее и удивляя себя самого.


Не понимаю, зачем я его защищал. Может быть, потому — мне сейчас это пришло на ум, — что не хотел ее сердить и расстраивать, таким чудесным было возникшее между нами чувство.

Она смотрела на меня с тем хорошо мне знакомым выражением, в котором читалось сильное желание узнать.

— Ты говоришь правду? — спросила она.

— Да, — ответил я. — Во время первого антракта я пошел прогуляться, и эти… эти двое, наверное, решили меня ограбить. — Меня вдруг пронзил страх: видела ли она нетронутые деньги в кармане моего сюртука? — Потом они связали меня и оставили в сарае, думаю, для того чтобы успеть убраться, прежде чем я заявлю в полицию.

Я знал, что она мне не верит, но знал также, что должен продолжать врать. Робинсон все-таки многое значил в ее профессиональной жизни, и ее бы сильно расстроила мысль о его вероломстве после всех этих лет. И он все же совершил это ради того, что считал ее благополучием, искренне обеспокоенный за нее, хотя и заблуждавшийся на этот счет. Возможно, дело было в моем тайном предвидении того, что он погибнет на «Лузитании» и его преданность не найдет у нее отклика. Точно я не знал. Не сомневался лишь, что нельзя допустить, чтобы она так жестоко в нем разочаровалась. По крайней мере, не с моей помощью.

— Он не мог такое сделать, — сказала она.

Я понимал, что она сейчас пытается себя в этом убедить. Вероятно, она не хотела верить в виновность Робинсона, и я порадовался, что солгал ей. Наша встреча не должна была омрачиться подобным откровением.

— Конечно. — Я выдавил из себя жалкую улыбку. — Если бы мог, я бы его обвинил.

Она сдержанно улыбнулась.

— А я была уверена, что виноват он, — сказала она. — Перед его отъездом у нас произошла ужасная ссора. То, как он настаивал на том, что ты не вернешься, заставило меня думать о его причастности к этому. Мне пришлось пригрозить ему разрывом наших деловых отношений, и только тогда он уехал без меня.

— А твоя мать?

— Она осталась здесь, — ответила Элиза. Должно быть, выражение моего лица выдало мою реакцию, ибо она улыбнулась, нежно целуя мне руку. — Она в своей комнате — успокоилась и спит. — Элиза невесело усмехнулась. — С ней я тоже сильно повздорила, — призналась она.

— Я причинил тебе ужасные неприятности, — посетовал я.

Она быстро положила салфетку в чашку с водой и прижалась ко мне, положив голову мне на плечо и обняв меня правой рукой.

— Ты сделал для меня лучшее из того, что у меня было в жизни, — сказала она. — Подарил мне любовь.

Наклонившись вперед, она поцеловала меня в левую кисть, потершись о нее щекой.

— Когда я во втором действии взглянула в зрительный зал и увидела твое кресло незанятым, то подумала, что тебя задержала какая-то мелочь. Но время шло, а ты все не возвращался, и мне с каждой минутой становилось тревожней. — Она горько усмехнулась. — Зрители, должно быть, сочли меня сумасшедшей — так странно я поглядывала на них, чего никогда себе не позволяла раньше. Совершенно не помню, как отыграла третье и четвертое действия. Должно быть, я выглядела совсем как автомат.

Она вновь засмеялась — тихо и печально.

— Знаю, актеры думали, что я сошла с ума, потому что во время антрактов я все время подсматривала в зал из-за занавеса. Я даже попросила Мэри поискать тебя, думая, что ты заболел и ушел в номер. Когда, вернувшись, она сказала, что тебя нигде нет, я была в панике. Я знала, что ты бы прислал записку, если б уехал. Но записки не было. Только Уильям все твердил о том, что ты навсегда уехал, потому что он угрожал разоблачить тебя как охотника за состоянием.

— Вот как?

Я возвел глаза к небесам. Уильям отнюдь не облегчал мне задачу защиты его доброго имени. Но дело было сделано. Не было смысла растравливать раны.

— Можешь себе представить мои потуги при всем этом сыграть комедию? — спросила Элиза. — Уверена, это был ужаснейший в моей карьере спектакль. Еслибы зрители могли купить овощи, не сомневаюсь, они бы меня закидали.

— А я думаю, ты была великолепна, — возразил я.

— О нет. — Выпрямившись, она взглянула на меня. — Ричард, если бы я тебя потеряла после всех этих лет ожидания… после нашей странной встречи, которую я так пыталась постичь… Если бы я тебя потеряла после всего, то не пережила бы этого.

— Я люблю тебя, Элиза, — сказал я.

— И я тебя люблю, — отозвалась она. — Ричард. Мой.

Я ощутил на губах сладость ее поцелуя. Теперь настала моя очередь смеяться над пережитыми мучениями.

— Если бы ты меня видела, — сказал я. — Как я лежал в кромешной тьме сарая, связанный так крепко, что едва дышал. Как бился на грязном полу, наподобие только что выловленной трески. Как вышибал ногами дверь, потом пытался ослабить веревки. Как наконец освободил ноги. Как терся веревкой о край цемента. Бежал, как полоумный, к гостинице. Увидел, что твоего вагона нет. Никого не нашел в твоей комнате…

Теперь смех кончился, оставалась лишь память о боли. Я обнял ее, и мы сжали друг друга в объятиях, как двое испуганных детей, встретившихся после долгих ужасных часов разлуки.

Потом вдруг, вспомнив что-то, она поднялась и пошла через комнату, взяв с письменного стола какой-то сверток. Вернувшись, она протянула его мне.

— От меня с любовью, — сказала она.

— Это я должен делать тебе подарки, — возразил я.

— Еще сделаешь.

То, как она это сказала, наполнило меня внезапной радостью, и в сознании промелькнули картины наших будущих совместных лет.

Я открыл сверток. Под бумагой оказалась коробочка из красной кожи. Подняв крышку, я увидел внутри золотые часы на золотой цепочке. У меня перехватило дыхание.

— Тебе нравится? — спросила она с детским нетерпением.

— Изумительно, — выговорил я.

Я поднял часы за цепочку и посмотрел на крышку, украшенную по краю изящной гравировкой, а в центре — изображениями цветов и завитками.

— Открой крышку, — сказала она.

Я нажал на головку часов, и крышка откинулась.

— О, Элиза, — только и мог я выговорить.

Циферблат был белым, с расположенными по краю крупными римскими цифрами, над каждой из которых стояла маленькая красная арабская цифра. В нижней части циферблата размещался крошечный кружок с цифрами и секундной стрелкой не толще волоса. Изготовленные фирмой «Элджин», часы были абсолютно типичными для той эпохи и по весу, и по материалу.

— Позволь мне завести их для тебя, любимый, — сказала она.

Я с улыбкой вручил ей часы и наблюдал, как она вытаскивает крошечный рычажок внизу часов и устанавливает стрелки, посмотрев в другой конец комнаты, — было почти без четверти час. Сделав это, она задвинула рычажок назад и завела часы. Меня настолько очаровал ее сосредоточенный вид, что я не удержался — наклонился и поцеловал ее в затылок. Вздрогнув, она прильнула ко мне, потом повернулась и с улыбкой протянула мне часы.

— Надеюсь, они тебе понравились. Это лучшее, что мне удалось найти за такое короткое время. Обещаю подарить тебе наилучшие в мире часы, когда найду их.

— Это и есть наилучшие в мире часы, — сказал я. — Других мне не захочется. Спасибо тебе.

— Тебе спасибо, — пробормотала она в ответ.

Я поднес часы к уху, с удовольствием прислушиваясь к четкому, размеренному тиканью.

— Надень их, — попросила она.

Я нажал на крышку, и она со щелчком встала на место. Элиза почему-то нахмурилась.

— Что такое? — спросил я.

— Ничего, любовь моя.

— Нет, скажи мне.

— Ну. — Казалось, она смущена. — Если нажать на головку, после того как закроешь крышку…

Она не закончила фразу.

— Извини, — сказал я, смущенный этим новым напоминанием того, насколько мне не хватает осведомленности о мелочах жизни в 1896 году.

Начав прилаживать часы и цепочку к жилету, я подумал о том, что Элиза, не подозревая об этом, выбрала для меня подарок, непосредственно связанный со временем.

У меня ничего не получилось. С робкой улыбкой я поднял глаза.

— Боюсь, я не очень-то ловок.

Элиза проворно расстегнула одну из пуговиц моего жилета и продела цепочку в петлицу. Улыбнувшись мне в ответ, она бросила взгляд на футляр от часов.

— Ты не прочитал мою карточку, — сказала она.

— Извини, не заметил.

Снова открыв футляр, я увидел карточку, пришпиленную булавкой к низу крышки. Сняв ее, я прочитал написанные изящным почерком слова: «Любовь, моя услада».

Я вздрогнул — не сумел сдержаться. «Ее предсмертные слова», — пронзила меня мысль. Я попытался отогнать ее.

Элиза все-таки заметила мое выражение.

— Что случилось, любимый? — встревожилась она.

— Ничего.

Никогда я столь открыто не лгал.

— Случилось. — Она взяла мою руку в свою и требовательно посмотрела на меня. — Скажи мне, Ричард.

— Дело в этой строчке, — объяснил я. — Она меня тронула. — Я почувствовал, как в воздухе начинает расти напряжение. — Откуда эта строчка? — настаивал я. — Ты сама ее сочинила?

Она покачала головой, и я увидел, что она тоже борется с дурным предчувствием.

— Из гимна. Ты когда-нибудь слышал о Мэри Бейкер Эдди?[53]

«Что мне следует ответить?» — думал я. Еще не успев ничего решить, я услышал собственный голос, отвечающий:

— Нет. Кто она?

— Основательница новой религии, известной под названием «Христианская наука». Я однажды услышала этот гимн на службе. Она сама написала текст гимна.

«Я никогда не скажу тебе, что ты неправильно запомнила эти слова, — подумал я, — и никогда, никогда не скажу, какие слова за ними следуют».

— После службы я с ней встречалась, — продолжала она.

— Правда? — произнес я с удивлением в голосе, но поймал себя на этом.

Если я никогда не слыхал о миссис Эдди, то как могу выказывать удивление тем, что Элиза с ней встречалась?

— Это случилось около пяти лет назад. — Если она и заметила мой просчет (а я уверен, что это так), то предпочла этого не показывать. — В то время ей было семьдесят лет, и все же… если бы у меня был магнетизм этой женщины, Ричард, я могла бы стать величайшей актрисой в мире. Она обладала самой удивительной мистической силой, какую я встречала у женщины — или мужчины. Когда говорила, она словно околдовывала свою паству. Худощавая, не обладающая профессионально поставленным голосом — но эта непонятная сила, Ричард, эта энергия! Она меня буквально заворожила. Я не видела ничего, кроме этой хрупкой фигурки на возвышении. Все прочие звуки, кроме музыки ее голоса, проходили мимо меня.

Я чувствовал, что она сосредоточилась на этой теме, потому что все еще испытывала неловкость из-за моего поведения, и, желая положить этому конец, я обнял ее, привлекая к себе.

— Я люблю свои часы, — сказал я. — И люблю особу, подарившую их мне.

— Особа тебя тоже любит, — произнесла Элиза почти печально.

Но потом заставила себя улыбнуться.

— Ричард?

— Что?

— Ты не будешь обо мне ужасно думать, если…

Она замолчала.

— Если что?

Я не знал, чего ждать.

Она все не решалась, вид у нее был растерянный.

— Что, Элиза?

Я улыбнулся, но почувствовал легкий спазм в желудке.

Казалось, она собралась с духом.

— Я ослабла не только от любви, — сказала она.

Я все еще не понимал ее и напряженно ждал.

— Я приказала еще раньше принести сюда вина и еды — печенье, сыр, фрукты.

Она бросила взгляд в угол комнаты, и я заметил тележку с накрытыми блюдами на ней; из серебряного ведерка высовывалась бутылка вина — раньше я не обратил на это внимания. Я с облегчением засмеялся.

— Ты хочешь сказать, что голодна? — спросил я.

— Знаю, что это не романтично, — смущенно молвила она. — Правда, я всегда хочу есть после спектакля. А сейчас, когда внутреннее напряжение прошло, чувствую себя вдвойне проголодавшейся. Ты меня простишь?

Я притянул ее к себе, опять рассмеявшись.

— Ты извиняешься, и за что? — спросил я, целуя ее в щеку. — Ну, давай покормим тебя. Теперь, когда я об этом думаю, понимаю, что тоже сильно проголодался. Все эти прыжки и скачки нагнали хороший аппетит.

Она радостно улыбнулась и так сильно сжала меня в объятиях, что я поморщился.

— О, я люблю тебя! — воскликнула она. — И я так счастлива, что могла бы полететь! — Она осыпала мое лицо быстрыми поцелуями, потом отодвинулась. — Не желаете ли разделить со мной поздний ужин, дорогой мистер Кольер?

Не сомневаюсь, что моя улыбка была полна обожания.

— Сейчас загляну в календарь назначенных встреч, — важно произнес я.

Она опять обняла меня, да так сильно, что я зашипел от боли.

— О-о. — Она быстро отодвинулась. — Я сделала тебе больно?

— Если ты такая сильная, когда голодна, — сказал я, — то что же случится после ужина?

— Подожди и увидишь, — пролепетала она, и губы ее тронула слабая улыбка.

Она встала и протянула мне руку. Я тоже встал, подошел вместе с ней к тележке и придвинул для нее кресло.

— Спасибо, любимый, — сказала она.

Я сел напротив, глядя, как она открывает блюда, на которых лежали печенье, сыр и фрукты.

— Не откроешь ли бутылку? — попросила Элиза.

Вынув бутылку из ведерка, я прочитал этикетку.

— Как, здесь нет неохлажденного красного бордо? — не подумав, спросил я.

У нее напряглись скулы, и она немного подалась назад в кресле.

— Что случилось? — спросил я.

Я старался говорить беззаботно, но меня смущало выражение ее лица.

— Откуда ты знаешь, что это мое любимое вино? — изумленно спросила она. — Я никому не говорила, кроме матери. Даже Робинсон не знает.

На протяжении нескольких секунд я пытался придумать ответ, но вскоре понял, что такового быть не может. Я вздрогнул, когда она отвернула от меня лицо.

— Почему я тебя боюсь? — тихо проговорила она.

— Нет, Элиза. — Я протянул к ней руку через столик, но она отодвинула свою. — Не бойся, пожалуйста, не бойся. Я люблю тебя. И никогда не причиню тебе зла. — Мой голос, как и ее, прерывался и дрожал. — Не бойся, Элиза.

Она взглянула на меня, и, к своей печали, я увидел, что на лице ее отразился страх — ей было его не скрыть.

— В свое время я все тебе расскажу, — сказал я. — Обещаю. Просто не хочу тебя сейчас тревожить.

— Но ты меня все-таки тревожишь, Ричард. Кое-какие сказанные тобой вещи. Иногда — выражение твоего лица. Они меня пугают. — Она поежилась. — Я уже почти поверила в то…

Она умолкла с мучительной улыбкой.

— Во что?

— Что ты не совсем человек.

— Элиза. — Мой смех тоже прозвучал вымученно. — Я слишком человек. — Я сглотнул. — Просто… не могу тебе сказать, откуда я пришел, по крайней мере сейчас. В этом нет ничего ужасного, — быстро прибавил я, видя, что выражение ее лица снова меняется. — Я уже говорил тебе. Это совсем не ужасно. Просто — чувствую, что сейчас не стоит об этом говорить. Я пытаюсь защитить тебя. И нас.

То, как она посмотрела на меня, заставило вспомнить слова Нэта Гудвина о ее больших серых глазах, которые «словно могли заглянуть в самые потаенные уголки человеческой души».

— Я люблю тебя, Элиза, — с нежностью произнес я. — И всегда буду любить. Что еще я могу сказать?

Она вздохнула.

— Ты уверен, что не можешь рассказать?

— Уверен. — Действительно, я был в этом уверен. — Не сейчас.

Она опять надолго замолчала, но наконец произнесла:

— Хорошо.

Хотелось бы мне описать ураган испытанных мной при этом чувств. Я на самом деле не знал, насколько это для нее важно, но чувствовал, что это была, возможно, самая трудная уступка, какую ей пришлось сделать в жизни.

— Спасибо, — сказал я.

Я налил нам вина, она передала мне сыра с печеньем, и мы с минуту молча ели. Мне хотелось дать ей время прийти в себя. Наконец она вновь заговорила:

— Я уже много лет нахожусь на перепутье, Ричард. Я понимала, что мне придется избавиться от всех романтических мечтаний, полностью посвятить себя работе. Мужчина, которого я всегда ждала, так и не думал появляться. — Она поставила бокал и взглянула на меня. — И тут возник ты. Внезапно. Таинственно.


Она взглянула на свои руки.

— Чего я боюсь больше всего, так это позволить той самой таинственной силе завладеть мной. Каждую секунду она мне угрожает. Даже и сейчас твоя внешность и манера себя вести настолько меня завораживают, что я опасаюсь, что никогда тебя не узнаю до конца и не отгадаю, кто ты на самом деле. Вот почему меня терзает твоя таинственность. Я уважаю твои желания и верю, что ты думаешь о моем благополучии. И все же…

Она обреченно махнула рукой.

— Как у нас все сложится? С какого момента мы начнем по-настоящему друг друга узнавать? Словно я случайно обнаружила в тебе осуществление своей самой потаенной фантазии — и благодаря тебе обрели плоть мои самые тайные мечты. Я заинтригована и очарована — но не могу прожить жизнь только с этими эмоциями. Я не хочу быть леди Шалотт[54], видя любовь только как отражение в зеркале. Я хочу увидеть тебя, я хочу тебя узнать. Точно так же, как хочу, чтобы ты разглядел и узнал меня — полностью и без иллюзий. Не знаю, так ли это. Я не уверена, что ты не смотришь на меня сквозь ту же дымку восхищения, сквозь которую смотрю на тебя я. Мы реальные люди, Ричард. У нас реальные жизни, и мы должны решать свои жизненные проблемы, если собираемся объединить наши судьбы.

Меня успокоило сознание того, что она думает почти так же, как я, несмотря на некоторое смущение при выражении своих мыслей. В тот момент, опасаясь, что она заподозрит, будто я ей поддакиваю, мне не захотелось ей этого говорить, поэтому я сказал лишь:

— Согласен с тобой.

— К примеру, — продолжала она, — если говорить о моей карьере, ты ведь не попросишь меня бросить работу, верно?

— Бросить работу? — Я с удивлением смотрел на нее. — Может быть, я и помешался от любви, Элиза, но не совсем сошел с ума. Лишить мир того, что ты можешь дать? Боже правый, я о таком и не мечтаю. Ты великолепна на сцене.

Ее облегчение казалось неполным.

— А не станешь ли ты ожидать от меня появления на сцене исключительно в твоих пьесах?

Я не удержался от смеха.

— Элиза, — с мягким упреком произнес я. Это было забавно, но, вероятно, в выражении моего лица или интонации она почувствовала какое-то неодобрение, потому что казалась сбитой с толку. — Неужели ты все это время считала, что за каждым моим словом скрываются потаенные амбиции тщеславного драматурга?

На ее лице моментально отразилась печаль. Она быстро протянула руку через столик, и я сжал ее.

— О, любимый, прости меня! — воскликнула она.

Я улыбнулся ей.

— Мне не за что тебя прощать. Есть вещи, о которых нам следует поговорить. Ничего нельзя утаивать. Честно признаюсь, что в данный момент не знаю, как буду зарабатывать на жизнь, но можешь быть уверена, что не пьесами, в которых ты должна будешь играть. Может быть, я не напишу ничего. Или буду вместо пьес писать романы. Я умею писать — достаточно хорошо.

— А я и не сомневаюсь, что умеешь, — сказала она. — Только…

— Что такое? — спросил я, видя, что она замолчала.

Она медленно сжала мои пальцы.

— Чем бы ты ни занимался, — сказала она, — и откуда бы ни пришел, теперь, когда ты здесь, — она с тревогой взглянула на меня, — пожалуйста, не покидай меня.

* * *

Воздух был почти неподвижным, когда мы шли по берегу. Я обнимал ее за талию.

— Вот я объясняю тебе, что мы должны быть реалистами, — сказала она. — А сама продолжаю цепляться за фантастичность всей этой истории. Наверное, я ужасно непостоянна, да, Ричард?

— Нет, — успокоил я. — Конечно нет. В наших отношениях есть нечто фантастическое. Я тоже это чувствую.

Она со вздохом прильнула ко мне.

— Надеюсь, я никогда не проснусь, — мечтательно произнесла она.

Я улыбнулся.

— Мы не проснемся.

— Я действительно мечтала о тебе, — призналась она. — Во сне и наяву. Я говорила себе, что это лишь исполнение какого-то внутреннего стремления, но не переставала грезить. Я говорила себе, что это реакция на пророчество той индианки, потом на предсказание Мэри. Даже за последние несколько дней, когда я сознательно тебя ждала, надеясь увидеть каждый раз во время прогулки по берегу, я говорила себе, что это всего лишь фантазии. Но не смогла заставить себя в это поверить.

— Я рад, что не смогла.

— О, Ричард! — воскликнула она во внезапном порыве. — Что за тайна свела нас вместе? Я хочу это знать и все же не хочу. Правда, сама удивляюсь своей прихоти узнать эту тайну. Зачем мне знать? Что может быть важнее, чем быть с тобой? Разве может что-то иметь значение, помимо моей любви к тебе, твоей любви ко мне?

Ее слова окончательно избавили меня от сомнений.

— Ничего помимо этого действительно не имеет значения, Элиза. Все остальное может подождать.

— Да, — пылко произнесла она. — Да, пусть подождет.

Остановившись, мы повернулись друг к другу, обнялись и поцеловались, и ничто во всем мире не имело значения.

Но вот наш поцелуй прервался.

— Нет, — сказала она вдруг с притворной строгостью. — Если мне предстоит стать миссис Ричард Кольер, я настаиваю на том, чтобы ты знал, на какой ужасной особе собираешься жениться.

— Рассказывай. — Я старался говорить так же строго, как она. — О, говори еще, прекрасный ангел.

Я нахмурился, но, когда она ущипнула меня за руку, рассмеялся.

— Вам лучше сохранять серьезность, молодой человек, — поддразнивая меня, сказала Элиза, и в то же время я почувствовал, что говорит она искренне. — Держу пари, ты думаешь, что будешь прекрасно проводить время.

— А разве нет?

— Нет. — Она зловеще указала на меня. — Ты станешь мужем ненормальной перфекционистки, которая доведет тебя до ручки. — Она старалась подавить шаловливую улыбку, грозившую испортить все дело. — Представляешь ли ты, дорогой мой, что, если будет свадьба, я составлю ее подробный проект? Проект! Как архитектор проектирует здание, так я в уме разработаю каждую деталь этой церемонии. — Шаловливая улыбка исчезла. — Здание, которое, я уверена, немедленно даст осадку, если вообще будет построено.

— Продолжай, — сказал я.

— Отлично.

Она вздернула подбородок и строго на меня посмотрела. «Леди Барбара? — подумал я. — Или леди Макбет?»

— Меня также очень беспокоит роль женщины в нашем обществе, — сообщила она.

— Расскажи об этом.

Она ущипнула меня за руку.

— Так слушай, — сварливо сказала она.

— Да, мэм.

— Продолжаю: я не считаю, что роль женщины в обществе должна быть столь ограниченной, как сейчас.

— И я тоже.

Она пристально взглянула на меня.

— Ты меня разыгрываешь? — спросила она с неподдельным смущением.

— Нет.

— Но ты улыбаешься.

— Потому что обожаю тебя, а не потому, что с тобой не согласен.

— Ты…

Она умолкла и вновь посмотрела на меня.

— Что такое?

— Ты действительно считаешь, что женщинам следует…

— Потребовать освобождения? Да. И не просто требовать — я знаю, что в конце концов они его обретут.

Наконец-то хоть какое-то достижение из той, другой эпохи имеет действительную ценность!

— Подумать только! — изумилась она.

Я молчал. Она прищурила глаза, и на ее лице появилось такое очаровательное лукавое выражение, что мне пришлось взять себя в руки, чтобы не рассмеяться.

— Но единственная задача женщины — найти мужа и подчиняться ему, — сказала она. Это не было утверждением, просто она проверяла меня. — Единственная роль женщины состоит в продолжении рода. — Она выдержала паузу. — Разве это не правильно?

— Нет.

Она смотрела на меня с молчаливой настороженностью. Потом обреченно вздохнула.

— Ты действительно отличаешься от других, Ричард.

— Соглашусь с этим, только если это заставит тебя любить меня еще больше, — откликнулся я.

Выражение ее лица не изменилось.

— Я и так люблю тебя, — в замешательстве сказала она. — Так откровенно я могу разговаривать только с человеком, которого люблю. Это правда.

— Конечно. — Я кивнул.

— Ни один человек еще не узнал меня по-настоящему, — продолжала она. — Даже моя мать. А ты уже успел так глубоко заглянуть в мою душу… — Она покачала головой. — Просто не верится.

— Я тебя понимаю, Элиза, — сказал я.

— Думаю, понимаешь.

Голос ее прозвучал немного недоверчиво.

Мы шли некоторое время в молчании, потом остановились и стали смотреть на море в направлении мыса Лома, где периодически вспыхивал и гас маяк. Немного погодя я перевел взгляд на серебряный круг луны и алмазную россыпь звезд на небе. «Ничего не может быть прекраснее этого», — подумал я. Даже в раю не могло бы быть лучше.

Казалось, она прочла мои мысли, ибо вдруг повернулась и, обвив меня руками, прильнула ко мне.

— Я почти боюсь такого счастья, — тихо произнесла она.

Обхватив ладонями голову Элизы, я наклонил ее назад. Она подняла на меня глаза, и я увидел там слезы.

— Ты не должна больше бояться, — сказал я. Наклонившись, я поцеловал ее глаза и почувствовал на губах ее теплые слезы. — Я всегда буду тебя любить.

Судорожно вздохнув, она прильнула ко мне.

— Забудь то, что я говорила о женщинах, — пролепетала она. — Нет, не в смысле совсем забыть. Просто помни — это лишь часть того, что я чувствую и в чем нуждаюсь. Другая часть — это то, что я ощущаю сейчас: так долго не осуществляемые желания. Я притворялась, что не понимаю этого, но всегда понимала. — Я почувствовал, что она сильнее обнимает меня. — Это было мое неутоленное женское естество. Оно жаждало утоления, Ричард.

— Не надо больше слов, — сказал я.

Развернувшись, мы пошли назад к гостинице. Казалось, мы оба знаем, зачем возвращаемся. Мы больше ничего не говорили, а шли молча, держась за руки. Билось ли ее сердце так же часто, как мое? Я не знал. Все, что я знал — как знала и она: что теперь не имеет значения, какая именно тайна нас соединила. Не имеет значения, был ли я для нее какой-то потаенной, ожившей наконец фантазией, или она была тем же самым для меня. Как она выразилась, довольно и того, что мы вместе переживаем эти моменты. Ибо, невзирая на голос разума, всегда должен наступить такой момент, когда сердце говорит громче. А тогда заговорило сердце каждого из нас, и нельзя было ослушаться его приказа.

Впереди на фоне темного неба силуэтом вырисовывалась громада гостиницы. Невероятно, но над ней повисли два белых облака. Я сказал «невероятно», потому что эти облака по форме напоминали две огромные головы в профиль.

— Та, что слева, — твоя, — сказал я, совершенно уверенный в том, что она тоже увидела головы и поймет, о чем я говорю.

— Да, это я, — согласилась она. — У меня в волосах звезды. — Пока мы шли, она склонила ко мне голову. — А та, что справа, ясное дело, твоя.

Всю остальную часть пути мы молча смотрели на эти гигантские призрачные лица над крышей гостиницы.

Когда мы подошли к двери ее комнаты, она без слов вынула из сумочки ключ и подала мне, умиротворенно улыбаясь. Я отпер дверь, и мы вошли. Закрыв дверь, я запер ее и опять повернулся к Элизе. Не обращая внимания на соскользнувшую на пол шаль, Элиза прижалась ко мне. Мы стояли не шевелясь, обнимая друг друга.

— Странно, — прошептала она.

— Что, любовь моя?

— Передавая тебе ключ, я совсем не боялась, что ты меня осудишь. Даже не думала об этом.

— Тут не о чем думать, — сказал я. — Ты ведь знаешь, я не оставил бы тебя одну на ночь.

— Да, — пролепетала она. — Знаю. Я не смогла бы пережить эту ночь в одиночестве.

Отведя руки, она скользнула ими вверх по моей груди и обняла меня за шею. Я привлек ее к себе, и наш поцелуй был поцелуем мужчины и женщины, полностью принимающих друг друга — душой и телом.

Прильнув ко мне, она шептала слова, казалось, льющиеся из ее уст горячим потоком.

— Когда ты вчера подошел ко мне на берегу, я думала, что умру — на самом деле умру. Я не могла говорить, не могла думать. Сердце билось так сильно, что я едва дышала. С того момента, как увидела из окна тот пляж и начала думать о твоем возможном появлении, я непрерывно терзалась. Я была капризной, нервной, раздражительной, то начинала плакать, то успокаивалась. За эту неделю я пролила больше слез, чем за всю жизнь. Я подгоняла труппу и перегружала работой себя. Уверена, они думали, что я схожу с ума. Прежде я всегда была такой выдержанной, такой надежной, спокойной. Но только не на этой неделе. О, Ричард, я превратилась в помешанную.

Ее губы горели под моими губами. Я чувствовал, как она обнимает меня за голову, запуская пальцы мне в волосы.

Тяжело дыша, она отстранилась от меня. Лицо ее выражало страх.

— Долго я подавляла все это в себе, — призналась, она. — И я боюсь это выпустить.

— Не бойся, — сказал я.

— Мне страшно. — Она порывисто прильнула ко мне. — Милый, любовь моя. Я боюсь. Боюсь, что это тебя уничтожит. Это так низменно, так…

— Не низменно, — сказал я. — Это естественно; прекрасно и естественно. Не надо сдерживаться. Доверься голосу сердца. — Я поцеловал ее в шею. — И своему телу.

Ее дыхание обжигало мне щеку.

— О боже, — прошептала она.

Она была страшно напугана. Бурный темперамент, столь долго сдерживаемый, теперь прорывался, и она боялась выпустить его, считая разрушительным.

— Мне не хочется тебя пугать, Ричард. Что, если это тебя поглотит? Оно такое сильное, такое сильное. Никто никогда об этом не догадывался. Это как ужасный голод, в котором я не признавалась себе всю жизнь. — Трясущимися руками она гладила мои щеки. — Я не хочу подавлять тебя, не хочу оттолкнуть или…

Поцелуем я заставил ее замолчать. Она цеплялась за меня, как утопающий. Казалось, ей никак не перевести дух. Ее сотрясала неудержимая дрожь.

— Выпусти это, — говорил я ей. — Не пугайся этого чувства. Я ведь не боюсь. Его не следует бояться. Оно прекрасно, Элиза. И ты прекрасна. Ты — женщина. Пусть эта женщина обретет свободу. Дай выход ее эмоциям. Освободи ее — и дай ей насладиться. Утоли свой голод, Элиза. В этом нет ничего шокирующего. Ничего отталкивающего. Это удивительно, и это чудо. Не сдерживайся больше ни секунды. Люби, Элиза. Люби.

Она расплакалась. Я был только рад — это принесет облегчение. Тесно прижавшись ко мне, она вздрагивала от рыданий. Я чувствовал, как наступает ее освобождение, кончаются годы сурового заточения. Она наконец отпирала дверь той подземной темницы, в которой томилось ее естество. Меня настолько глубоко тронуло ее освобождение, что я готов был рыдать вместе с ней. По ее щекам неудержимым потоком текли слезы, губы дрожали, а ее прильнувшее ко мне тело непрестанно сотрясалось.

Потом наши губы слились, и ее губы, отвечая на мой поцелуй, постепенно становились требовательными, с искренней настойчивостью забирая то, что им причиталось.