Обложка

Делириум

Delirium

2011

Посвящается всем, кто заразил меня амор делириа нервоза в прошлом, — вы знаете, о ком я. И всем, кто заразит меня ею в будущем, — мечтаю увидеть, кто вы. И тем и другим — спасибо.

1

Самые опасные болезни те, которые заставляют нас думать, будто с нами все в порядке.

Руководство «Ббс», цитата 42

Прошло шестьдесят четыре года с тех пор, как президент Консорциума идентифицировал любовь как болезнь, и сорок три с того времени, когда ученые довели до совершенства процедуру ее излечения. Все в моей семье прошли через это. Старшая сестра Рейчел застрахована от этой болезни уже без малого девять лет. Она говорит, что так давно защищена от любви, что даже не может вспомнить ее симптомы. Мне предстоит пройти через процедуру защиты от этой болезни ровно через девяносто пять дней третьего сентября. В мой день рождения.

Многих эта процедура пугает. Некоторые ей даже противятся. Но я не боюсь. Я с нетерпением жду этого дня. Будь на то моя воля, я бы прошла через это завтра, но ученые не берутся за излечение, когда тебе меньше восемнадцати. На ранних сроках процедура может не сработать: случаются повреждения мозга, частичный паралич, слепота или вещи гораздо серьезнее.

Мне не нравится думать, что я живу с этой болезнью в крови. Клянусь, иногда мне кажется, что я физически ощущаю, как она крадется по моим венам, будто что-то испорченное, как скисшее молоко. В такие моменты я чувствую себя грязной. Я вспоминаю о детских истерических припадках, о тех, кто противится излечению, о зараженных девушках, которые скребут ногтями по тротуару и с пеной у рта рвут на себе волосы.

И конечно, в такие моменты я вспоминаю маму.

После прохождения процедуры я буду счастлива и спокойна уже всегда.

Так все говорят — ученые, сестра, тетя Кэрол. Я пройду через процедуру, а потом эвалуаторы подберут мне в пару молодого человека. Через год-другой мы с ним поженимся. Последнее время мне стала сниться моя свадьба. В этих снах я стою под белым балдахином… В волосах у меня цветы… Рядом со мной стоит молодой человек, мы держим друг друга за руки. Но стоит мне к нему повернуться — черты его лица расплываются, и я не могу его разглядеть. Однако руки у него прохладные и сухие, а сердце в моей груди стучит спокойно, и я уверена, что оно всегда будет биться в том же ритме и никогда не начнет подпрыгивать, переворачиваться или куда-то мчаться. Всегда только равномерное «тук-тук-тук» до самой моей смерти.

Спокойствие, свободное от боли.

Но так хорошо, как сейчас, было не всегда. В школе нас просветили — в былые, мрачные времена люди не подозревали, насколько опасна эта болезнь. Долгое время они даже считали, что этот недуг — нечто хорошее, то, что надо воспевать и к чему стоит стремиться. Именно поэтому он так опасен.

«Болезнь воздействует на ваш разум, вследствие чего вы теряете способность ясно мыслить и рационально оценивать состояние своего здоровья» (пункт двенадцатый в разделе симптомов амор делириа нервоза из руководства «Безопасность, благополучие, счастье», двенадцатое издание).

Но тогда люди называли это как угодно — стресс, сердечная болезнь, беспокойство, депрессия, переутомление, бессонница, биполярное расстройство. Они даже не сознавали, что все это в действительности следствие одного заболевания — амор делириа нервоза.

Конечно, мы в Соединенных Штатах еще не до конца избавились от этой болезни. До тех пор, пока процедура излечения не будет доведена до совершенства, пока она не станет безопасной для тех, кто не достиг восемнадцати лет, мы не можем считать себя до конца защищенными. Болезнь все еще среди нас, она тянется к нам и грозит удушить любого своими невидимыми щупальцами. Множество раз я видела, как неисцеленных тащат на процедуру, а они настолько подвержены разрушительному воздействию любви, что ради нее готовы сами себе выцарапать глаза или броситься на заграждение из колючей проволоки вокруг лабораторий.

Несколько лет назад одна девушка в день своей процедуры сумела высвободиться из удерживающих приспособлений, отыскала путь на крышу и бросилась вниз. Она даже не вскрикнула. После этого еще много дней подряд, для того чтобы мы не забывали об опасности делирии, по телевизору показывали лицо этой девушки. Глаза ее были открыты, а шея повернута под неестественным углом, но щека так удобно прижималась к тротуару, что можно было подумать, будто она просто легла поспать. Удивительно, но крови было совсем мало — только тонкая темно-красная струйка стекала из уголка рта.

Девяносто пять дней — и я в безопасности. Естественно, я нервничаю. Будет больно или не будет? Я хочу поскорее излечиться. Трудно сохранять спокойствие. Трудно не бояться — хотя делирия меня пока не коснулась, я все равно не считаюсь исцеленной.

И все-таки я волнуюсь. Говорят, что раньше любовь доводила людей до безумия. От одного этого станет страшно. А еще в руководстве «Безопасность, благополучие, счастье» можно прочитать истории о людях, которые умерли оттого, что потеряли любовь, или оттого, что так ее и не встретили. Вот это пугает меня больше всего.

Любовь — самое смертоносное оружие на свете: она убивает и когда присутствует в твоей жизни, и когда ты живешь без нее.

2

Болезнь не дремлет — мы должны постоянно быть начеку. Здоровье нашей нации, наших людей, наших семей и нашего разума целиком зависит от нашей бдительности.

Раздел «Базовые меры по сохранению здоровья». Руководство «Ббс», 12-е изд.

Запах апельсина всегда напоминает мне о похоронах. Именно этот запах будит меня в день моей эвалуации. Я смотрю на часы на прикроватном столике — шесть часов.

В комнате полумрак, солнечный свет только начинает прокрадываться вдоль стен спальни, которую мы делим с двумя дочками моей кузины Марсии. Младшая Грейс, уже одетая, сидит на своей кровати и наблюдает за мной. В одной руке у нее целый, неразрезанный апельсин, она пытается грызть его своими маленькими детскими зубками, как яблоко. У меня сводит желудок, я вынуждена закрыть глаза, чтобы отогнать воспоминания о жарком колючем платье, которое меня заставили надеть на похороны мамы; о тихом перешептывании; о большой грубой руке, которая передавала мне один апельсин за другим, только бы я молчала. Тогда я по дольке съела целых четыре штуки, а когда у меня на коленях осталась только горка кожуры, я начала сосать и ее. Горький вкус помогал мне не расплакаться.

Я открываю глаза, и Грейс протягивает мне на ладошке апельсин.

— Нет, Грейси.

Я откидываю одеяло и встаю. Мой желудок сжимается и разжимается, как кулак.

— И ты знаешь — нельзя есть кожуру.

Грейс не произносит ни звука и продолжает смотреть на меня своими большими серыми глазами. Я вздыхаю и сажусь рядом с ней.

— Вот так.

Я показываю Грейс, как надо чистить апельсин ногтями, а сама стараюсь не вдыхать его запах. Яркие оранжевые спирали падают Грейс на колени, она молча наблюдает за мной. Я заканчиваю чистить апельсин, и теперь она держит его двумя руками, как будто это стеклянный шар, который страшно разбить.

Я подталкиваю Грейс локтем.

— Вперед. Теперь можно есть.

Грейс просто смотрит на апельсин. Я вздыхаю и начинаю делить его на дольки.

— Знаешь, — я стараюсь говорить мягче, после того как шар превратился в дольки, — если бы ты изредка что-нибудь отвечала, все считали бы тебя милой девочкой.

Грейс не отвечает. Вообще-то я на это и не надеюсь. Тетя Кэрол за все шесть лет и три месяца жизни Грейс не услышала от нее ни слова… ни слога. Кэрол считает, что у Грейс что-то не так с головой, но пока доктора не нашли никаких отклонений.

На днях, наблюдая за тем, как Грейс вертит в руках цветной кубик, словно это нечто прекрасное и удивительное, словно ждет, что он вдруг превратится во что-то другое, тетя сухо констатировала:

— Она просто неизлечимо тупая.

Я встаю и ухожу от Грейс, от ее больших внимательных глаз и тоненьких проворных пальцев, к окну. Мне жаль малышку.

Марсия, мама Грейс, умерла. Она с самого начала говорила, что не хочет иметь детей. Это один из минусов процедуры — у некоторых людей в отсутствие делириа нервоза мысль о том, чтобы завести детей, вызывает отвращение. Когда мать или отец неспособны нормально и ответственно относиться к своим детям, все заканчивается тем, что они топят их, душат или забивают до смерти за то, что они плачут. К счастью, такие случаи — большая редкость.

Но эвалуаторы вынесли решение, что у Марсии должно быть двое детей. На тот момент это казалось правильным. У ее семьи был высокий и стабильный годовой доход. Муж Марсии был уважаемым ученым. Они жили в огромном доме на Уинтер-стрит. Марсия все готовила из натуральных продуктов и в свободное время давала уроки игры на фортепьяно, просто чтобы чем-то себя занять.

Но когда мужа Марсии заподозрили в том, что он сочувствующий, все, естественно, изменилось. Марсия с детьми, Дженни и Грейс, вынуждена была вернуться в дом своей матери и моей тети Кэрол. Где бы они ни показывались, люди начинали перешептываться и тыкать в их сторону пальцами. Конечно, Грейс не могла этого помнить, я сомневаюсь, что она вообще помнит своих родителей.

Муж Марсии исчез еще до суда. Возможно, с его стороны это было правильно. Суды по большей части — зрелище. Сочувствующих почти всегда приговаривают к высшей мере, а если нет — закрывают в «Крипте» на три пожизненных срока. Марсия, конечно, об этом знала. Спустя пару месяцев после исчезновения супруга ей предъявили обвинения вместо него. Тетя Кэрол считает, что именно по этой причине у нее остановилось сердце. На следующий день после того, как Марсии вручили повестку, она шла по улице и… бах! Сердечный приступ.

Сердце — хрупкая вещь. Поэтому и надо соблюдать осторожность.

Сегодня наверняка будет жаркий день. В комнате уже жарко, а когда я приоткрываю окно, чтобы выпустить запах апельсина, воздух с улицы проникает внутрь, как толстый язык. Я делаю глубокий вдох, втягиваю в себя чистый запах водорослей и мокрых деревьев, слушаю крики чаек, непрестанно кружащих где-то над бухтой за низкими серыми домами. Снаружи оживает автомобильный двигатель. Этот звук пугает меня, я подпрыгиваю от неожиданности.

— Нервничаешь из-за эвалуации?

Я оборачиваюсь. В дверях, скрестив руки на груди, стоит тетя Кэрол.

— Нет, — вру я.

Слабая улыбка всего на мгновение появляется на лице тети.

— Не волнуйся. Ты справишься. Иди прими душ, а потом я помогу тебе причесаться. Ответы повторим по дороге.

— Хорошо.

Тетя продолжает смотреть на меня. Это неприятно, я впиваюсь ногтями в подоконник у себя за спиной. Ненавижу, когда на меня пялятся. Конечно, надо научиться это терпеть. Во время экзамена четыре эвалуатора будут разглядывать меня около двух часов подряд. А чтобы они могли видеть мое тело, на мне будет полупрозрачный полиэтиленовый халат, такой, какие выдают в больницах.

— Я бы дала семь или восемь, — говорит тетя и кривит губы.

Это баллы, которые сделают меня счастливой.

— Но если ты не приведешь себя в порядок, больше шести не получишь.

Последний год в школе уже почти подошел к концу. Эвалуация — заключительный экзамен. За последние четыре месяца я прошла все основные тесты — математика, естествознание, устная и письменная речь, социология и философия. И предмет на выбор — фотография. Я уверена, что справилась и получу направление в колледж. Я всегда была прилежной ученицей. Академические эксперты проанализируют все мои плюсы и минусы, после чего выберут для меня колледж и специализацию.

Эвалуация — последний этап, после которого тебе подбирают пару. Через несколько месяцев эвалуаторы пришлют мне список из четырех или пяти одобренных ими претендентов. Один из них, после того как я закончу колледж, станет моим мужем. (Разумеется, если я сдам все экзамены. Девочек, не набравших нужное количество баллов, выдают замуж сразу после окончания школы.) Эвалуаторы постараются подобрать для меня парней, которые на эвалуации получили то же количество баллов, что и я. Они сделают все возможное, чтобы избежать больших различий в интеллекте, темпераменте, социальном положении и возрасте. Конечно, временами приходится слышать жуткие истории, например, о том, как восемнадцатилетней девушке достался в мужья богатый восьмидесятилетний старик.

Ступеньки издают жуткий стон, и появляется Дженни, сестра Грейс. Ей девять лет, и для своего возраста она высокая, но очень худая — одни углы и локти, а грудь похожа на вогнутый противень. Страшно сказать, но я Дженни не очень люблю. У нее такой же замученный вид, какой был у ее матери.

Дженни занимает место рядом с тетей и тоже смотрит на меня. Мой рост — пять футов два дюйма, а Дженни, не поверите, всего на несколько дюймов ниже меня. Глупо чувствовать неловкость перед собственными тетей и кузинами, но у меня по рукам начинают бегать мурашки. Я понимаю — их беспокоит то, как я покажу себя на эвалуации. Крайне важно, чтобы я получила в женихи кого-то достойного. Дженни и Грейс еще очень далеко до их процедуры. Если я удачно выйду замуж, это будет большим подспорьем для семьи. А еще мое замужество может избавить нас от сплетен, которые вот уже четыре года после скандала не дают нам покоя. Это слово преследует нас повсюду, как шорох подгоняемых ветром листьев, — «сочувствующие», «сочувствующие», «сочувствующие»…

Оно лишь немногим лучше, чем другое, которое, как змеиное шипение, годами следует за мной после смерти мамы, оставляя после себя ядовитый след. «Самоубийца». Непристойное слово, слово, которое бормочут, выжимают из себя, прикрывая рот ладонью, или тихо произносят за закрытыми дверями. Только в моих снах я слышу, как его кричат в полный голос.

Я делаю глубокий вдох и ныряю вниз, чтобы вытащить из-под кровати пластиковое ведро, так что тетя не может увидеть, как меня трясет.

— Лина сегодня выходит замуж? — спрашивает Дженни тетю.

Ее унылый голос всегда напоминает мне монотонное гудение пчел в жаркий день.

— Не говори глупостей, — отвечает тетя, но без раздражения. — Ты знаешь, что она не может выйти замуж, пока не исцелится.

Я достаю из ведра полотенце и выпрямляюсь. От этого слова — «замуж» — у меня пересыхает во рту. В брак вступают после того, как получат образование. Таков порядок.

«Брак — это порядок и стабильность, признак здорового общества» (см. раздел «Основы общества». Руководство «Ббс», с. 114).

И все равно при мысли об этом сердце у меня начинает трепетать и биться, как какое-нибудь насекомое об оконное стекло. Я, естественно, никогда не прикасалась к мальчикам — физический контакт между неисцеленными разных полов запрещен. Честно сказать, я и не разговаривала ни с кем из представителей мужского пола дольше пяти минут. Если не считать кузенов, дядю Уильяма и Эндрю Маркуса, который помогает дяде в его магазинчике «Стоп-энд-сейв», постоянно ковыряется в носу и вытирает козявки о дно банок с консервированными овощами.

И если я не сдам экзамены — Господи, пожалуйста, сделай так, чтобы я их сдала, — я выйду замуж сразу после процедуры исцеления, то есть меньше чем через три месяца. А это значит, что мне предстоит брачная ночь.

Запах апельсина все еще не выветрился из комнаты, и мой желудок совершает очередное пике. Я зарываюсь лицом в полотенце, делаю глубокий вдох и усилием воли сдерживаю рвоту.

Слышно, как внизу звякают тарелки. Тетя вздыхает и смотрит на свои наручные часы.

— Мы должны выехать меньше чем через час, — говорит она. — Так что давай пошевеливайся.

3

Господь, помоги нам крепко стоять на земле и видеть путь. Не дай нам забыть о падших ангелах, которые решили воспарить в небо, а вместо этого упали в море с опаленными солнцем крыльями. Господь, пусть мои глаза всегда смотрят вниз на дорогу, молю, не дай мне споткнуться.

Псалом 24. Раздел «Молитвы и учеба». Руководство «Ббс»

Тетя настояла на том, чтобы мы пошли к лабораториям пешком. Лаборатории, как и все правительственные здания, расположились вдоль пристаней — цепочка ярких белых домов напоминает блестящие зубы по кромке хлюпающей пасти океана. Когда я была маленькой и меня только переселили к тете, она каждый день провожала меня в школу. Мы с мамой и сестрой жили ближе к границе и меня одновременно пугали и завораживали эти темные петляющие улицы, пахнущие рыбой и отбросами. Мне всегда хотелось, чтобы тетя держала меня за руку, но она никогда так не делала. В результате я, сжав кулаки, шла за гипнотическим шорохом ее вельветовых брюк и с ужасом ждала того момента, когда над гребнем последнего холма появится школа Святой Анны для девочек — темное каменное здание, все в трещинах и выщербинах, словно обветренное лицо рыбака.

Поразительно, насколько все меняется. Тогда меня пугали улицы Портленда, и я не отходила от тети ни на шаг. Теперь я знаю их так хорошо, что могу с закрытыми глазами гулять по всем закоулкам. А сегодня больше всего на свете мне хочется быть одной. Океан скрыт за неровной стеной улиц, но я чувствую его запах, и он снимает напряжение. Морская соль делает воздух плотным и осязаемым.

— Помни, — говорит в тысячный раз тетя, — они хотят узнать тебя как конкретного человека, это — да, но, если ты будешь давать пространные ответы, для тебя откроется больше вариантов на будущее.

Тетя всегда говорит о замужестве словами из руководства «Ббс»: долг, ответственность, непоколебимость.

— Поняла, — отвечаю я.

Мимо нас проезжает автобус, на его борту красуется трафарет герба школы Святой Анны, и я втягиваю голову в плечи, мысленно представляя, как Кара Макнамара или Хилари Паркер смотрят в грязные окна, хихикают и тычут в меня пальцами. Все знают, что сегодня у меня день эвалуации. В год разрешено пройти процедуру только четырем девушкам, так что все места давно расписаны.

Тетя заставила меня накраситься, и теперь у меня такое чувство, будто мое лицо покрыто лоснящейся пленкой. Дома, в ванной комнате, глядя в зеркало, я подумала, что со всеми этими невидимками и заколками похожа на рыбу — рыба с кучей металлических крючков в голове.

Я не люблю краситься и наряжаться, меня не вдохновляет блеск для губ. Моя лучшая подруга, Хана, считает, что я ненормальная. А как иначе? Она-то просто великолепна. Даже когда Хана завязывает волосы в небрежный узел на затылке, это выглядит так, будто она только что сделала прическу в салоне красоты. Я не страшная, но и не красавица. Где-то посерединке. Глаза у меня не зеленые и не коричневые, а вперемешку. Я не худая и не толстая. Единственное, что можно сказать о моей внешности с полной определенностью, — я маленькая.

— Если, не дай Господь, тебя спросят о твоих кузенах, не забудь сказать, что плохо их знала.

— Угу.

Я слушаю тетю вполуха. День жаркий, слишком жаркий для июня, и, несмотря на то что утром я извела на себя уйму дезодоранта, пот начинает щипать мне поясницу и под мышками. Справа от нас залив Каско, по обе стороны его охраняют острова Пикс-айленд и Грейт-Диамонд-айленд с возвышающимися на них дозорными вышками. А дальше открытый океан, а за океаном — уничтоженные болезнью города и страны.

— Лина? Ты меня слушаешь?

Кэрол берет меня за руку и поворачивает лицом к себе.

— Синий, — механически, как попугай, говорю я, — мой любимый цвет — синий. Или зеленый.

Черный — слишком нездорово; красный вызовет у них раздражение; розовый — как-то по-детски; оранжевый — для фриков.

— А чем ты любишь заниматься в свободное время?

Я мягко выворачиваюсь от тети.

— Мы уже это повторяли.

— Это важно, Лина. Возможно, это самый важный день в твоей жизни.

Я вздыхаю. Впереди с жалобным механическим скрипом медленно открываются ворота, преграждающие путь к правительственным лабораториям. Уже успели образоваться две очереди — одна из девочек, у второго входа в пятидесяти футах вторая — из мальчиков. Я щурюсь от солнца и пытаюсь разглядеть знакомые лица, но океан ослепляет, и перед глазами мельтешат черные мушки.

— Лина? — напоминает о себе тетя Кэрол.

Я делаю глубокий вдох и начинаю спич, который мы репетировали уже миллион раз:

— Мне нравится работать в школьной газете. Меня увлекает фотография, потому что она позволяет поймать и сохранить отдельный момент жизни. Мне нравится ходить с друзьями на концерты в Диринг-Оак-парк. Я люблю бегать, два года я была вторым капитаном команды по кроссу. Я заняла первое место на дистанции пять километров. Еще я часто сижу с маленькими членами моей семьи, мне действительно нравятся дети.

— Ты ерничаешь, — говорит тетя.

— Я люблю детей, — повторяю я, предварительно приклеив на лицо улыбку.

На самом деле, если не считать Грейси, я не очень-то люблю детей. Они такие крикуны и непоседы, постоянно все хватают, пускают слюни и писаются. Но я понимаю, что когда-нибудь у меня появятся свои дети.

— Уже лучше, — говорит тетя Кэрол. — Продолжай.

— Мои любимые предметы — математика и история, — заканчиваю я.

Тетя удовлетворенно кивает.

— Лина!

Я оглядываюсь. Хана только-только выбралась из машины родителей и машет мне рукой. Легкая туника соскользнула с загорелого плеча, светлые локоны развевает ветер. Все мальчики и девочки, которые выстроились в очередь в лаборатории, поворачиваются в ее сторону. Появление Ханы всегда так действует на людей.

— Лина! Подожди!

Хана на бегу продолжает махать мне рукой. На узкой дороге у нее за спиной автомобиль начинает медленный маневр к развороту — вперед-назад, вперед-назад, пока не поворачивается на сто восемьдесят градусов. Машина родителей Ханы черная и гладкая, как пантера. Несколько раз мы катались на ней вместе с Ханой, и я чувствовала себя настоящей принцессой. Сейчас мало у кого остались машины, и еще меньше тех, кто пользуется ими по назначению. Бензин очень дорог и выдается строго по норме. Некоторые из представителей среднего класса установили свои машины перед домами, как статуи, — новенькие и безжизненные с чистенькими, девственными шинами.

— Привет, Кэрол, — говорит, поравнявшись с нами, запыхавшаяся Хана.

Из ее приоткрывшейся сумки выглядывает журнал, и она заталкивает его обратно. Это одно из правительственных изданий «Дом и семья». Заметив, что у меня от удивления ползут брови на лоб, Хана корчит кислую физиономию.

— Мама заставила взять с собой. Сказала, чтобы я читала в ожидании эвалуации. Что это произведет благоприятное впечатление.

Хана подносит пальцы к горлу и изображает, будто ее рвет.

— Хана! — зло шипит тетя.

Тревога в ее голосе заставляет меня вздрогнуть. Кэрол практически никогда не теряет самообладания, даже на одну минутку. Она быстро оглядывается по сторонам, как будто опасается, что на залитых утренним солнцем улицах притаились эвалуаторы и регуляторы.

— Не волнуйтесь. За нами не шпионят, — говорит Хана.

Она поворачивается к тете спиной и одними губами говорит мне «пока», а потом улыбается.

Двойная очередь из мальчиков и девочек растет и выползает на улицу. Стеклянные двери лабораторий с шипением открываются, появляются медсестры, в руках у них планшеты с зажимами для бумаги. Медсестры начинают препровождать собравшихся в комнаты ожидания. Тетя легко и быстро, словно птичка лапкой, касается моего локтя.

— Тебе лучше занять место в очереди.

Голос тети снова звучит нормально. Хотела бы я, чтобы ее спокойствие передалось и мне.

— И, Лина…

— Что?

Чувствую я себя не очень хорошо. Лаборатории, кажется, где-то далеко, и они такие ослепительно яркие, что я с трудом могу на них смотреть, а тротуар перед нами мерцает от жары. В голове у меня все время вертится фраза: «самый важный день в твоей жизни». Солнце светит как огромный прожектор.

— Удачи. — На долю секунду у тети на лице появляется улыбка.

— Спасибо.

Я была бы не против, если бы она сказала что-нибудь еще. Например, «уверена, что ты будешь на высоте» или «постарайся не волноваться». Но тетя просто стоит и смотрит на меня, лицо ее спокойно и непроницаемо, как всегда.

— Не беспокойтесь, миссис Тиддл, — говорит Хана и подмигивает мне. — Я прослежу, чтобы она не облажалась по полной программе. Обещаю.

И я сразу перестаю нервничать. Хана вообще не напрягается, она такая беззаботная и настоящая.

Мы вдвоем идем к лабораториям. Хана ростом почти пять, футов и девять дюймов. Когда мы гуляем, мне, чтобы не отстать, приходится идти вприпрыжку, и в итоге я всегда чувствую себя как прыгающий на воде поплавок. Но сегодня мне это безразлично. Я рада, что Хана со мной. Одна бы я точно не выдержала.

— Господи, — говорит Хана, когда мы подходим к очереди. — Твоя тетя так серьезно ко всему этому относится?

— Но это действительно важно.

Мы становимся в очередь. Кое-кого я узнаю — некоторых девушек я вроде бы видела в школе; видела, как некоторые из ребят играли в футбол за школой для мальчиков «Спенсер преп». Один парень замечает, что я их рассматриваю. Он вопросительно поднимает брови, и я поскорее опускаю глаза, у меня мгновенно вспыхивает лицо и сводит желудок.

«У тебя будет пара, меньше чем через три месяца», — говорю я себе.

Но эти слова не несут никакого смысла, так же как в детстве, когда мы играли в сочинялки из заданного набора слов и в результате всегда получалась какая-то белиберда вроде: «Мне нужен банан для быстроходного катера» или «Дай мой мокрый башмак своему сердитому кексу».

— Ага, я знаю. Поверь, я читала руководство «Ббс» не меньше других, — Хана сдвигает солнечные очки на лоб, делает невинные глаза и говорит приторно-сладким голосом: — «День эвалуации — волнующий ритуал, который подготовит вас к будущему счастью, стабильности и браку».

Хана опускает очки обратно на нос и кривится.

— Ты в это не веришь? — спрашиваю я, понизив голос до шепота.

В последнее время Хана ведет себя странно. Она не такая, как другие, — открытая, независимая, бесстрашная. Это одна из причин, почему я хотела стать ее подругой. Я всегда была стеснительной и всегда боялась, что сделаю или скажу что-то не так. Хана совсем не такая.

Но в последнее время все это как-то усилилось. Во-первых, Хана стала наплевательски относиться к учебе. Несколько раз из-за того, что она перечила учителям, ее вызывали к директору. А еще иногда она вдруг ни с того ни с сего прекращает разговор, просто замолкает, как будто натыкается на невидимый барьер. И я часто замечаю, как она смотрит на океан, словно замышляет уплыть отсюда.

А сейчас я смотрю на нее, в ее чистые серые глаза, на ее тонкие, напряженно сжатые губы, и мне становится страшно. Я представляю, как моя мама взмахнула руками за секунду до того, как камнем упасть в океан; представляю лицо той девушки, которая бросилась с крыши лаборатории. Я гоню прочь мысли о болезни. Хана не больна. Этого не может быть. Я бы знала.

— Если они действительно хотят, чтобы мы были счастливы, они должны позволить нам самим выбирать, — ворчит Хана.

— Хана, — резко говорю я, — возьми свои слова обратно.

Критика системы — самый серьезный проступок.

Хана поднимает руки, будто сдается.

— Хорошо, хорошо. Беру свои слова обратно.

— Тебе известно — самостоятельный выбор не приносит счастья. Что было раньше? Хаос, насилие, война. Люди были несчастны.

— Я же сказала — беру свои слова обратно.

Хана улыбается, но я все еще злюсь и поэтому отворачиваюсь.

— И потом, — продолжаю я, — они дают нам выбор.

Обычно эвалуаторы предоставляют список из четырех или пяти одобренных кандидатов, и ты можешь выбрать одного из них. И все счастливы. С тех пор как разработали процедуру и браки стали устраивать эвалуаторы, в Мэне было зарегистрировано не больше дюжины разводов, а во всех Штатах меньше тысячи. И почти во всех этих случаях либо супруг, либо супруга подозревались в том, что они сочувствующие, то есть развод был необходим и одобрялся государством.

— Ограниченный выбор, — поправляет меня Хана. — Мы вынуждены выбирать из тех, кого выбрали для нас.

— Не бывает неограниченного выбора. Такова жизнь.

Хана открывает рот, хочет что-то сказать, но вместо этого просто начинает смеяться. А потом она тянется ко мне и сжимает мою руку — два коротких пожатия и два длинных. Наш старинный знак, мы придумали его еще во втором классе и использовали, когда одной из нас бывало плохо. Это наш способ сказать: все хорошо, я с тобой.

— Ну ладно, ладно, успокойся. Я люблю эвалуацию. Так хорошо? Да здравствует день эвалуации!

— Вот так лучше, — говорю я, но все равно еще никак не могу прийти в себя.

Очередь шаркающими шажками продвигается вперед. Мы проходим через металлические ворота, украшенные поверху спутанной колючей проволокой, и ступаем на подъездную дорожку, которая ведет к лабораторным корпусам. Девочек ждет корпус 6-С, мальчиков — 6-В, и очередь начинает раздваиваться.

По мере приближения к цели нас возле каждых дверей обдает потоком кондиционированного воздуха. Удивительное ощущение, как будто тебя на секунду с ног до головы, как мороженое на палочке, покрывают ледяной глазурью. В такие моменты я убираю с шеи хвост и мысленно проклинаю жару. Дома у нас нет кондиционеров, только уродливые вентиляторы на длинной ножке, которые издыхают посреди ночи. Но и этих уродов тетя Кэрол почти никогда не разрешает включать. Вентиляторы потребляют слишком много электроэнергии, так она говорит, а мы не можем позволить себе такую роскошь.

Наконец перед нами остается всего несколько человек. Из здания лаборатории выходит медсестра с пачкой планшетов и авторучками и начинает раздавать их стоящим в очереди.

— Пожалуйста, аккуратно заполните все графы, включая те, что касаются вашей медицинской и семейной истории.

Сердце у меня начинает подпрыгивать к самому горлу, аккуратно пронумерованные графы — фамилия, инициалы, адрес проживания, возраст — сливаются воедино. Я рада, что Хана стоит впереди меня. Она кладет планшет на предплечье и начинает легко и быстро заполнять анкету.

— Следующий.

Двери снова открываются, появляется вторая медсестра и жестом приглашает Хану войти. За ее спиной в холодном полумраке просматривается белая комната ожидания с зеленым ковром на полу.

— Удачи! — говорю я Хане.

Хана на секунду оборачивается и улыбается, но я замечаю, что у нее начали сдавать нервы — она закусила губу, а между бровей у нее появилась тоненькая морщинка.

Хана направляется в сторону двери в лабораторию, но потом вдруг резко разворачивается и подходит ко мне. У нее какое-то дикое выражение на лице, такой я Хану еще не видела. Она хватает меня за плечи, я от страха роняю планшет.

— Нельзя узнать, что такое счастье, если хоть раз не почувствуешь себя несчастной, — сипло, как будто сорвала голос, шепчет Хана мне в самое ухо.

— Что?

— Ты не можешь быть по-настоящему счастлива, если хоть иногда не будешь несчастна. Ты же понимаешь это?

Хана отпускает меня еще до того, как я успеваю ответить, лицо у нее безмятежное и прекрасное, как всегда. Она наклоняется, подбирает с пола мой планшет и с улыбкой передает его мне. Потом поворачивается и проходит через стеклянные двери. Двери за ней закрываются, как гладкая поверхность воды над уходящим ко дну предметом.

4

Дьявол прокрался в Эдем. Он принес с собой семя болезни — амор делириа нервоза. Семя проросло и превратилось в великолепную яблоню, которая принесла плоды красные, как кровь.

Стивен Хорейс, доктор философии.
Книга Бытия: Полная история мира и познанной Вселенной. Изд. Гарвардского университета

К тому времени, когда медсестра пропускает меня в комнату ожидания, Ханы там уже нет — исчезла в белых стерильных коридорах с дюжиной одинаковых белых дверей, — но в комнате еще ожидают своей очереди с полдесятка девушек. Одна из них сидит, сгорбившись над своим и планшетом, быстро вписывает ответы, перечеркивает их и снова вписывает. Другая девушка выпытывает у медсестры, в чем разница между «хроническим состоянием» и «состоянием, предшествующим настоящему». Похоже, ее вот-вот хватит удар — на лбу вздулась вена, а голос поднялся до истеричной ноты. Мне интересно, не собирается ли она написать в своей анкете: «склонна к немотивированному тревожному состоянию».

Все это совсем не смешно, но мне хочется смеяться. Я закрываю рот ладонью и фыркаю. Меня всегда тянет смеяться, когда я нервничаю. В школе на тестировании у меня постоянно возникает эта проблема. Может быть, надо упомянуть о ней в анкете?

Медсестра забирает у меня планшет и проверяет, все ли графы я заполнила.

— Лина Хэлоуэй? — уточняет она ясным и четким голосом, таким, мне кажется, говорят все медсестры, как будто их этому специально обучают.

— Угу, — мычу я в ответ и тут же поправляюсь: — Да, это я.

Тетя предупредила меня, что эвалуаторы приветствуют формальные ответы на вопросы. И все же, когда посторонний человек произносит мое настоящее имя, у меня появляется странная тяжесть внизу живота. Последние десять лет я живу под фамилией тети, и пусть фамилия дурацкая (Хана говорит, что так малыши просятся пописать), но она хоть не напоминает о моих маме и папе. И Тиддлсы — реальные люди, а Хэлоуэй — не больше чем воспоминание. Но в официальных случаях я должна выступать под фамилией, данной мне при рождении.

— Следуй за мной, — говорит медсестра и указывает в сторону одного из коридоров.

Каблуки медсестры четко выстукивают по линолеуму. Свет в коридоре ослепительно яркий. Нервная дрожь пробирается от желудка к голове, голова начинает кружиться, и я, пытаясь успокоиться, представляю океан, его прерывистое дыхание и кружащих в небе чаек.

«Скоро все это кончится, — говорю я себе. — Все скоро кончится, ты пойдешь домой и больше никогда не будешь думать об эвалуации».

Кажется, что коридор будет тянуться бесконечно. Где-то впереди открываются и закрываются двери, и через секунду, когда мы сворачиваем за угол, мимо нас пробегает девушка. Лицо у девушки красное, можно легко догадаться, что она плакала. Должно быть, она только что прошла через эвалуацию. Я припоминаю, что она из первой партии девушек, приглашенных в корпус лабораторий.

Я невольно ей сочувствую. Эвалуация обычно длится где-то от получаса до двух, но существует примета — чем дольше тобой занимаются эвалуаторы, тем лучше обстоят твои дела. Конечно, это не всегда так. Два года назад Марси Дэйвис прославилась тем, что в общей сложности провела в лаборатории сорок пять минут и получила при этом самый высокий балл — десять. А в прошлом году Кори Винд поставила рекорд по продолжительности пребывания в лаборатории — три с половиной часа, заработала всего лишь три балла. Ясное дело, эвалуация проводится по определенной системе, но и в этой системе может присутствовать определенный процент случайности. Порой мне кажется, что весь процесс задуман так, чтобы как можно больше запугать и напугать.

У меня вдруг возникает дикое желание промчаться по этим чистым стерильным коридорам и пинком пооткрывать все двери. Но следом за этим желанием тут же приходит чувство вины. Это самый неподходящий момент для того, чтобы сомневаться в необходимости эвалуации, и я мысленно чертыхаюсь в адрес Ханы. Это все из-за того, что она мне сказала у дверей в лабораторию.

«Ты не можешь быть по-настоящему счастливой, если хоть иногда не будешь несчастна. Ограниченный выбор. Мы вынуждены выбирать из тех, кого выбрали для нас».

А я рада, что выбирают за нас. Рада, что мне не надо делать выбор, но еще больше я рада, что мне не приходится прилагать усилия, чтобы кто-то выбрал меня. Конечно, будь я такой, как Хана, я была бы не против, чтобы все осталось как в старые времена. У Ханы золотые волосы, яркие серые глаза, идеально ровные зубы и смех такой, что, когда она смеется, все в радиусе двух миль оборачиваются и тоже смеются. Даже неловкие движения в ее исполнении выглядят мило. Если она уронит учебники, так и хочется броситься ей на помощь. А вот когда я спотыкаюсь или проливаю кофе себе на блузку, все отворачиваются. Я прямо вижу, как они думают про меня: «Какая неуклюжая!» А когда я оказываюсь в окружении незнакомых людей, мой мозг превращается в мутную серую субстанцию, точно как каша, которая покрывает улицы в оттепель после сильного снегопада. Хана другая, она никогда не теряется и всегда знает, что сказать.

Ни один парень в своем уме не выберет меня, когда в мире есть такие девушки, как Хана. Это все равно что остановить свой выбор на черством печенье, когда на самом деле хочешь большую порцию мороженого со взбитыми сливками, вишней и шоколадной крошкой. Так что я буду счастлива получить свой аккуратно отпечатанный список «одобренных кандидатур». Это хоть какая-то гарантия того, что я не останусь одна. Не важно, если никто не считает меня красивой (хотя иногда мне хочется, чтобы кто-нибудь пусть на секунду, но посчитал). Меня выберут, даже если я останусь без глаза.

Наконец медсестра останавливается перед одной из дверей, которая ничем не отличается от остальных.

— Сюда. Можешь оставить свою одежду и все остальное в вестибюле. Будь добра, надень халат завязками назад. Можешь не торопиться, попей воды, помедитируй.

Я представляю сотни и сотни девушек, которые сидят в позе «лотос» и монотонно повторяют «Ом», и меня снова душит смех.

— Однако имей в виду — чем дольше ты готовишься, тем меньше времени остается у эвалуаторов на то, чтобы тебя узнать, — говорит медсестра и улыбается.

Улыбка у нее натянутая, и вообще все натянутое — кожа, глаза, лабораторный халат. Медсестра смотрит прямо на меня, но у меня такое чувство, как будто мысленно она уже идет по коридору обратно в комнату ожидания, чтобы забрать очередную девушку, провести все по тому же коридору и произнести ту же заученную речь. Мне кажется, что я совсем одна за этими толстыми стенами, которые заглушают звуки, не пропускают солнечный свет, ветер и тепло. Здесь все такое совершенное и ненатуральное.

— Когда будешь готова, пройдешь вот за эту синюю дверь. Эвалуаторы будут ждать тебя в лаборатории.

Медсестра уходит, цокая каблуками по линолеуму, а я вхожу в вестибюль. Это небольшая комната с таким же ярким, как в коридоре, освещением, и похожа она на обыкновенную смотровую: в углу стоит и периодически пикает какое-то медицинское оборудование, смотровой стол накрыт тонкой калькой, в воздухе витает едкий запах антисептиков. Я раздеваюсь, и от кондиционированного воздуха моя кожа превращается в «гусиную», а волоски на руках встают дыбом. Теперь эвалуаторы будут смотреть на меня как на волосатое животное.

Я складываю одежду, включая бюстгальтер, в аккуратную стопочку и надеваю халат. Халат из сверхтонкого синтетического материала, так что сквозь него можно разглядеть меня всю и контур от нижнего белья тоже.

«Скоро. Скоро все это кончится».

Я делаю глубокий вдох и вхожу в синюю дверь.

В лаборатории освещение еще ярче, чем в коридоре и вестибюле. Свет бьет в глаза, так что первое впечатление обо мне у эвалуаторов такое — некая девушка, жмурится, шарахается назад и закрывает лицо рукой. Передо мной, как в каноэ, проплывают четыре силуэта. Потом глаза мои адаптируются, и я различаю сидящих за длинным низким столом эвалуаторов. Помещение очень большое и практически пустое, если не считать четырех эвалуаторов, а в углу — придвинутый к одной из стен стальной операционный стол. Сверху меня освещает двойной ряд ламп, и я замечаю, какой здесь высокий потолок — футов тридцать, не меньше. Мне отчаянно хочется скрестить руки на груди, чтобы хоть как-то прикрыться. У меня пересыхает во рту, а в голове воцаряется ярко-белая, как свет ламп, пустота. Я не могу вспомнить, как должна себя вести, не могу вспомнить, что должна говорить.

К счастью, одна из эвалуаторов, женщина, заговаривает первой.

— Анкета у тебя с собой?

Голос у нее доброжелательный, но кулак у меня в животе все равно сжимает мои кишки.

«О господи, — думаю я, — сейчас я описаюсь. Описаюсь прямо здесь».

Я пытаюсь представить, что скажет Хана после того, как все это закончится, и мы будем гулять по горячим от солнца тротуарам и вдыхать соленый воздух океана.

«Боже, — скажет она, — только время зря потеряла. Эти эвалуаторы просто сидели, как четыре жабы на бревне, и пялились на меня».

— А, да…

Я делаю шаг вперед, и воздух, кажется, становится плотнее и не пускает меня дальше. Когда до стола остается пара футов, я протягиваю эвалуаторам планшет. За столом трое мужчин и одна женщина, но долго на них смотреть я не в состоянии. Механически зафиксировав в памяти какие-то носы, темные глаза и пару поблескивающих очков, я отступаю на прежнюю позицию.

Мой планшет перескакивает от эвалуатора к эвалуатору, а я стою по стойке «смирно» и стараюсь казаться расслабленной.

У меня за спиной вдоль задней стены, на высоте около двадцати футов от пола тянется галерея с ярусами белых кресел. Туда можно попасть через небольшую красную дверь, а кресла, очевидно, предназначены для студентов, докторов, интернов и младших научных сотрудников. Ученые в лаборатории не только демонстрируют процедуру, после нее они производят полную медицинскую проверку и часто занимаются трудными случаями других болезней.

До меня доходит, что они, вероятно, демонстрируют процедуру исцеления прямо здесь, в этой самой комнате. Вот для чего, должно быть, здесь установлен операционный стол. Страх снова начинает сжимать мои внутренности в кулак. Я часто представляла себе, что значит быть исцеленной, но почему-то никогда не задумывалась о самой процедуре. О твердой металлической поверхности операционного стола, о ярких мигающих у тебя над головой лампах, о трубках, проводах и… о боли.

— Лина Хэлоуэй?

— Да, это я.

— Отлично. Почему бы тебе для начала не рассказать нам немного о себе?

Эвалуатор в очках наклоняется вперед, разводит в стороны руки и улыбается. У него крупные и квадратные белые зубы, они напоминают мне кафель в ванной комнате. Из-за отражения в очках мне трудно разглядеть его глаза, и мне было бы легче, если бы он их снял.

— Расскажи нам о том, чем ты любишь заниматься. Какие у тебя интересы, хобби, любимые предметы в школе.

Я начинаю произносить заготовленные фразы о фотографии, пробежках и прогулках с друзьями. Эвалуаторы кивают, они делают записи в своих блокнотах, на их лицах появляются одобрительные улыбки, и я понимаю, что все идет хорошо, но при этом даже не слышу себя. Мое внимание зациклено на металлическом операционном столе, я продолжаю искоса на него поглядывать, а он в ответ подмигивает и блестит, как лезвие бритвы.

И тут вдруг я начинаю думать о маме. Мама прошла через три процедуры, но так и не исцелилась. Болезнь одержала верх. Глаза мамы стали пустыми, щеки провалились, болезнь повела ее дюйм за дюймом к краю песчаного утеса и заставила шагнуть вперед в чистый прозрачный воздух.

Во всяком случае, так мне рассказывали. Тогда мне было шесть лет. Я помню только, как она ночью прикоснулась к моему лицу теплыми пальцами и прошептала мне свой последние слова: «Я люблю тебя. Помни об этом. Они не могут это отнять».

Я на секунду закрываю глаза, все вытесняет мысль о том, как мама корчится от боли на операционном столе, а рядом дюжина ученых в лабораторных халатах наблюдают и хладнокровно делают записи в своих блокнотах. Три раза ее привязывали к металлическому столу; три раза толпа наблюдателей на галерее фиксировала ее реакцию на иглы, а потом и на лазер. Обычно пациентам перед процедурой делают анестезию, и они ничего не чувствуют, но тетя как-то проговорилась, что перед третьей процедурой моей маме решили не вводить обезболивающее. Они решили, что анестезия, возможно, мешает ее мозгу исцелиться.

— Не хочешь выпить воды? — предложила женщина эвалуатор номер один и указала на бутылку с водой и стакан на столе.

Она заметила, что я на секунду отключилась от происходящего, но это ничего. Я оттарабанила личный отчет и, судя по лицам эвалуаторов, справилась. Они смотрят на меня, как родители, которые гордятся тем, что их ребенок вставил правильные колышки в правильные дырочки.

Обрадовавшись короткой передышке, я наливаю себе стакан воды и делаю несколько глотков. Я чувствую, что у меня взмокли от пота подмышки, и благодарю Бога за то, что это нельзя увидеть. Я стараюсь смотреть только на эвалуаторов, но этот чертов стол так и лезет в глаза.

— Хорошо, Лина, а теперь мы зададим тебе несколько вопросов. Мы хотим, чтобы ты отвечала искренне. Не забывай, мы стараемся узнать тебя как человека.

«А как еще? — Этот вопрос непроизвольно выскакивает в моем сознании. — Я что — животное?»

Я делаю глубокий вдох, заставляю себя улыбнуться и киваю.

— Хорошо.

— Какие книги твои самые любимые?

— «Любовь, война и насилие» Кристофера Малли, — как автомат отвечаю я, — «Граница» Филиппы Гарольд.

Нет смысла гнать образы из головы — они хлынули потоком. Одно-единственное слово возникает в моем мозгу, как будто его выжгли каленым железом. Боль. Они хотели, чтобы мама прошла через процедуру в четвертый раз. Они пришли за ней в ту ночь, когда она умерла, пришли, чтобы забрать ее в лаборатории. Но она не пошла с ними, она убежала в темноту и прыгнула с утеса в пустоту.

«Я люблю тебя. Помни об этом. Они не могут это отнять».

Тогда мама разбудила меня этими словами, и теперь, после того как она давным-давно исчезла, они снова вернулись ко мне. Их повторяли на ветру сухие деревья, шептали в холодном предрассветном воздухе замерзшие листья.

— И «Ромео и Джульетта» Уильяма Шекспира.

Эвалуаторы кивают и записывают. «Ромео и Джульетта» в списке рекомендуемой литературы для каждого первогодка в классе здоровья.

— Почему «Ромео и Джульетта»? — спрашивает эвалуатор номер три.

«Это произведение пугает» — так я должна ответить на этот вопрос. «Ромео и Джульетта» — назидательная история, в ней рассказывается об опасностях, которые подстерегали людей старого мира, до того как изобрели способ исцеления от амор делириа нервоза. Мне кажется, что горло у меня начинает распухать и уже нет никакой возможности выдавить из него хоть слово. Слова застревают в горле, как колючки репейника на одежде во время пробежки через фермы. И в этот момент у меня в ушах начинает шуметь океан, я слышу его отдаленное урчание, представляю, как его тяжелые воды накрывают мою маму.

И все, что я могу выговорить:

— Это прекрасно.

Все четыре эвалуатора, словно связанные одной ниткой марионетки, мгновенно вскидывают головы.

— Прекрасно? — переспрашивает женщина-эвалуатор и морщит нос.

Воздух начинает звенеть от напряжения, и я понимаю, что допустила ошибку… большую ошибку.

Эвалуатор в очках подается вперед.

— Интересное слово ты использовала. Очень интересное.

Теперь, когда он демонстрирует свои зубы, они напоминают мне белые клыки оскалившегося пса.

— Может, по-твоему, страдание прекрасно? Может, тебе доставляет удовольствие насилие?

— Нет-нет, совсем не так.

Я стараюсь привести мысли в порядок, но в голове у меня продолжает бессловесно рычать океан, и рычание его с каждой секундой становится все громче и громче. А теперь еще к рычанию добавился слабый крик, как будто крик мамы долетает до меня через пропасть десятилетия.

— Я просто хотела сказать… в этой истории есть что-то печальное…

Яркий свет и рычание тянут меня ко дну, я барахтаюсь и пытаюсь вырваться. Самопожертвование. Я хочу сказать что-то о самопожертвовании, но не нахожу нужных слов.

— Продолжим, — говорит эвалуатор номер один.

Когда она предлагала мне выпить воды, ее голос звучал так мило, но теперь в нем нет и намека на доброжелательность.

— Поговорим о чем-нибудь простом. Например, какой цвет ты любишь больше других?

Часть моего сознания, рациональная и обученная, кричит: «Синий! Скажи синий!» Но другая, которая существовала еще раньше, пробивается через волны шума и выпрыгивает на поверхность.

— Серый.

— Серый? — растерянно переспрашивает четвертый эвалуатор.

Сердце по спирали, как в воронку, устремляется в желудок. Я понимаю, что сделала, — я провалилась, я прямо так и вижу, как набранные мной баллы стремятся к нулю. Но уже ничего не исправить. Со мной все кончено. Шум в ушах усиливается, он похож на топот перепуганных животных и не дает думать.

— Не то чтобы серый, — тороплюсь объяснить я. — Перед восходом солнца есть момент, когда все небо становится таким бледным, почти бесцветным… Это не совсем серый и не белый, мне всегда он нравился, потому что когда на него смотришь, веришь, что вот-вот случится что-то хорошее.

Но меня уже не слушают. Все эвалуаторы встрепенулись и смотрят куда-то мне за спину, лица у них такие, как будто они пытаются уловить в речи иностранца знакомые слова. А потом вдруг шум и крики врываются в комнату, и я понимаю, что все это время они существовали не только в моем сознании. Действительно кричат люди, действительно шум стоит такой, как будто бегут сразу тысячи ног. И третий звук присутствует тоже, он служит фоном для всего остального — бессловесное мычание, люди неспособны издавать такой звук.

Я ничего не могу понять, все происходит как во сне. Женщина эвалуатор встает со своего места и говорит:

— Что за черт…

— Сядьте, Хелен, — одновременно с ней говорит эвалуатор в очках. — Я пойду узнаю, в чем дело.

И в ту же секунду синие двери распахиваются, и в лабораторию врывается грохочущее копытами стадо коров, настоящих, реальных, живых, мычащих коров.

«Действительно насмерть перепуганные животные», — думаю я.

На долю секунды я выпадаю из реальности и мной овладевает гордость, оттого что я верно определила звук, предшествующий их появлению. А потом я понимаю, что через пару секунд меня втопчут в пол очень крупные, очень тяжелые и очень напуганные животные, и тут же ныряю в угол, за операционный стол.

Операционный стол служит надежным укрытием. Я осторожно выглядываю, только чтобы видеть, что происходит в лаборатории.

Эвалуаторы к этому моменту уже запрыгнули на свой стол, их со всех сторон окружают коричневые и пестрые туши коров.

Женщина-эвалуатор вопит как резаная.

— Спокойно! Спокойно! — кричит эвалуатор в очках, а сам цепляется за женщину, как будто он вот-вот утонет, а она — спасательный плот.

У некоторых коров на голове болтаются нелепые парики, на других накинуты халаты, точно такие, как тот, который на мне. На секунду я перестаю верить, что все это происходит на самом деле. Возможно, все это — сон, и я скоро проснусь в своей постели, и это будет утро дня эвалуации. Но потом я замечаю на боках коров надписи: «НЕ ИСЦЕЛЕНИЕ. СМЕРТЬ». Это написано чернилами как раз над выжженными клеймами с номерами, которые указывают на то, что участь этих коров — скотобойня.

По спине у меня пробегает холодок, и все начинает становиться на свои места. Каждые два года заразные — люди, которые живут в Дикой местности между цивилизованными городами и районами, — проникают в Портленд и устраивают своего рода протестные акции. В один год они заявились посреди ночи и нарисовали на домах всех до единого ученых красные черепа. В другой они умудрились проникнуть в центральный полицейский участок, тот, где координируют передвижения патрулей по Портленду, и перетащили всю мебель, включая кофейные автоматы, на крышу. Это, правда, было очень смешно и, если подумать, невероятно, потому что Централ — самое охраняемое здание в Портленде. Для людей, которые живут в Дикой местности, любовь не болезнь, и они не верят в исцеление. Они думают, что исцеление — это бесчеловечно. Отсюда и надпись на бедных коровах.

Теперь я все поняла — коров нарядили так специально. Как будто мы, те, кто проходит через эвалуацию, — стадо скотов.

Коровы вроде как успокоились. Они больше не ведут себя агрессивно и начинают просто бродить по лаборатории. Женщина-эвалуатор размахивает планшетом и хлопает коров, когда они таранят стол, слизывают со стола и начинают жевать бумаги, как я понимаю — записи эвалуаторов. Слава богу. Может, они съедят все записи, и у эвалуаторов не останется свидетельств моего провала.

Сейчас, когда я спряталась за операционным столом и не рискую угодить под копыта, все это кажется мне довольно веселым.

А потом я слышу это. Непонятно каким образом среди всего этого топота и криков я слышу у себя над головой смех, смех недолгий и мелодичный, как будто кто-то сыграл два-три аккорда на пианино.

Галерея. На галерее стоит парень и наблюдает за хаосом, который творится внизу. И — смеется.

Как только я поднимаю голову, его внимание переключается на меня. У меня перехватывает дыхание, я как будто вижу его в объектив фотоаппарата, и мир на это короткое мгновение щелчка затвора перестает существовать.

У него золотисто-каштановые волосы, как осенние листья в ту пору, когда они только начинают опадать, и глаза яркого янтарного цвета. Я вижу его и сразу понимаю, что он один из тех, кто устроил все это. Я знаю, что он живет в Дикой местности, знаю, что он — заразный. Страх сдавливает мой желудок, я открываю рот, чтобы закричать — сама не знаю, что именно, — и в этот момент он едва заметно кивает мне… И я не могу произнести ни звука. А потом он делает нечто совершенно неправдоподобное.

Он мне подмигивает.

Наконец срабатывает сигнализация. Она воет так громко, что я вынуждена закрыть уши руками. Я поворачиваюсь в сторону эвалуаторов. Заметили они этого парня или нет? Но эвалуаторы продолжают свои танцы на столе, а когда я снова смотрю на галерею, там уже никого нет.

5

Наступишь на трещину — сломаешь маме спину.
Наступишь на камень — все вокруг помрут.
Наступишь на палочку — заболеешь.
Смотри, куда идешь, и все останутся живы.
Детская считалка

Сегодня мне опять приснился этот сон.

Я стою на краю большого утеса из белого песка. Земля под ногами неустойчивая. Уступ, на котором я стою, начинает крошиться, куски спрессованного песка отслаиваются и летят с высоты тысяч футов вниз в океан. Волны с белыми барашками бьют с такой бешеной силой, что океан становится похож на гигантский бурлящий котел с кипящей водой. Я в ужасе оттого, что вот-вот упаду, но по какой-то причине не могу двинуться с места и отойти назад, хотя чувствую, как почва у меня под ногами рассыпается на миллионы молекул и превращается в воздух, в ветер. В любую секунду мне грозит падение.

И всего за мгновение до того, как подо мной не останется ничего, кроме воздуха, за долю секунды до того, как ветер засвистит вокруг меня во время падения, волны внизу расходятся, и я вижу лицо мамы. Бледное распухшее лицо все в синих пятнах раскачивается под поверхностью океана. Мама смотрит на меня, ее рот открыт, как будто она кричит, а руки раскинуты в стороны, словно она хочет принять меня в свои объятия.

И я просыпаюсь. Я всегда просыпаюсь именно в этот момент.

Подушка мокрая, в горле першит. Я плакала во сне. Рядом, свернувшись калачиком, лежит Грейси — одна щека прижата к простыне, губы что-то повторяют беззвучно. Она всегда забирается ко мне в кровать, когда мне снится этот сон. Наверное, Грейс как-то его чувствует.

Я убираю волосы с ее лица и откидываю влажные от пота простыни. Мне будет жаль оставлять ее здесь, когда придется уехать. Наши секреты сделали нас ближе, крепко привязали друг к другу. Она единственная знает о холоде, о том ощущении, которое иногда овладевает мной в постели. Эта холодная черная пустота не дает дышать, как будто меня бросили в ледяную воду. В такие ночи, как эта, я думаю (хоть это противозаконно и неправильно) о странных и жутких словах: «я люблю тебя». Я пытаюсь представить, каково это — произнести их вслух, пытаюсь вспомнить, как они звучали, когда их произносила мама.

И конечно, я храню секрет Грейс. Я единственная знаю, что она не дурочка и не заторможенная. С ней вообще все в порядке. Я одна слышала, как она говорит. Однажды, когда Грейс заснула со мной в постели, я проснулась как раз перед рассветом — ночные тени только начинали уползать со стен спальни. Грейс тихонько плакала в подушку и все повторяла и повторяла одно-единственное слово. Она затыкала себе рот одеялом, и я с трудом могла ее расслышать.

«Мамочка, мамочка, мамочка…»

У меня было такое ощущение, что Грейси хочет пробиться через это слово, как будто оно душит ее. Я обняла ее, прижала к себе, и, казалось, слово настолько лишило ее сил, что прошло несколько часов, прежде чем она снова заснула, с распухшим лицом, раскрасневшаяся от слез, и тело ее постепенно расслабилось.

Это и есть причина, по которой она не разговаривает. Все остальные слова вытеснило одно-единственное, которое до сих пор эхом звучит в уголках ее памяти, — «мамочка».

Я знаю. Я помню.

Я сажусь на кровати и смотрю, как свет постепенно начинает заливать стены, слушаю чаек, пью воду из стакана на прикроватной тумбочке. Сегодня второе июня. Осталось девяносто четыре дня.

Я бы хотела, чтобы для Грейс исцеление наступило раньше. Меня успокаивает мысль о том, что когда-нибудь и она пройдет через процедуру. Когда-нибудь и она будет спасена, ее прошлое и эта боль превратятся в приятную на вкус кашицу, которой кормят с ложечки младенцев.

Когда-нибудь придет день, и мы все будем спасены.


К тому времени, когда я заставляю себя спуститься вниз позавтракать, официальная версия инцидента в лабораториях уже в эфире. Тетя Кэрол готовит завтрак, она приглушила звук нашего маленького телевизора, и бормотание дикторов снова нагоняет на меня сон — мне как будто песок в глаза насыпали.

«Вчера в лаборатории вместо груза медикаментов по ошибке направили грузовик с предназначенным на убой скотом, результатом этого стала беспрецедентная и забавная неразбериха, которую вы можете видеть на экранах своих телевизоров». И видеоряд: медсестры визжат и шлепают планшетами мычащих коров.

Такого просто не может быть, но, коль скоро никто не упомянул о заразных, все счастливы. Предполагается, что мы о них не знаем. Они вроде как и не существует. Считается, что людей, живущих в Дикой местности, уничтожили в ходе молниеносной войны пятьдесят лет назад.

Пятьдесят лет назад правительство закрыло границы Соединенных Штатов. Граница постоянно охраняется военными. Никто не может пробраться внутрь. Никто не может выбраться наружу. Каждый санкционированный законом населенный пункт также должен существовать внутри отведенных границ. Таков закон. Все передвижения между населенными пунктами совершаются только по официальному письменному разрешению муниципалитета, заявку на разрешение надо подавать за полгода до предполагаемой поездки. Это все для нашей же безопасности. «Безопасность, безгрешность, сообщество» — девиз нашей страны.

В целом действия правительства оказались успешными. С тех пор как закрыта граница, мы не знаем, что такое война, и практически не совершаются преступления, если не считать мелкие кражи. В Соединенных Штатах больше нет места ненависти — среди исцеленных, по крайней мере. Только спорадические случаи ухода из общества нарушают общую идеальную картину, но ведь любая медицинская процедура связана с определенным риском.

И пока все усилия правительства, направленные на избавление страны от заразных, терпят неудачу. Это единственный недостаток администрации и системы в целом. Поэтому мы и не говорим о заразных, а делаем вид, будто Дикая местность и люди, которые там живут, не существуют. Даже слово «заразный» практически не употребляется, только в тех редких случаях, когда исчезает человек, заподозренный в том, что он сочувствующий, или какая-нибудь парочка зараженных пропадает, как раз перед прохождением через процедуру исцеления.

Единственная хорошая новость для меня — это то, что результаты вчерашней эвалуации признаны недействительными. Всем назначат новый день эвалуации, а это означает, что у меня появился второй шанс. И на этот раз я его не упущу. Вчера в лаборатории я вела себя как последняя идиотка, а сейчас сижу за кухонным столом, и все вокруг такое чистое, ясное и правильное. Я смотрю на щербатые, потрескавшиеся синие чашки с кофе, слышу непредсказуемый писк микроволновки (один из немногих электроприборов помимо простых лампочек, которыми нам разрешает пользоваться Кэрол), и вчерашний день кажется мне долгим, запутанным сном. Это настоящее чудо, что кучка фанатичных заразных решила выпустить на волю стадо коров как раз в тот момент, когда я заваливала самый важный экзамен в своей жизни. Не понимаю, что на меня тогда нашло. Я думаю об очкастом эвалуаторе, который демонстрировал свои зубы, о том, как из моего рта вырывается слово «серый», и начинаю кривиться. Дура, ну какая я дура.

Вдруг я осознаю, что Дженни что-то мне говорит.

— Что? — переспрашиваю я и фокусирую на ней взгляд.

Я наблюдаю за тем, как она педантично разрезает тост на четыре равные части.

— Я спросила, что с тобой такое? — Руки Дженни двигаются взад-вперед, лезвие ножа звякает по тарелке. — Ты будто бы сейчас блеванешь.

— Дженни, — обрывает ее Кэрол, она стоит возле раковины и моет посуду. — Не произноси таких слов, пока твой дядя завтракает.

— Я прекрасно себя чувствую.

Я отрываю кусочек тоста, провожу им по брусочку масла, который тает на тарелке в центре стола, и заставляю себя его съесть. Мне сейчас только старого доброго семейного допроса не хватает.

— Просто устала.

Кэрол поворачивается от раковины и смотрит на меня. У нее лицо куклы. Даже когда тетя разговаривает, когда она раздражена, радуется или растеряна, ни один мускул на ее лице не дрогнет, оно всегда сохраняет это отстраненное выражение.

— Не могла заснуть?

— Я спала, — отвечаю я, — просто плохой сон приснился.

В торце стола дядя Уильям отрывается от своей газеты.

— О господи, — говорит он. — Знаешь что? Ты мне сейчас напомнила. Мне тоже приснился плохой сон.

Кэрол приподнимает брови, даже Дженни выглядит заинтересованной. Это очень большая редкость, чтобы исцеленный увидел сон. Кэрол как-то рассказала мне, что в те редкие случаи, когда она еще видела сны, там всегда было полно тарелок. Тарелки громоздились одна на другую, превращались в высоченные стопки и тянулись к самому небу. Иногда она взбиралась по этим стопкам, хватаясь за края тарелок, пыталась выбраться на самый верх, к облакам, но тарелки никогда не кончались, они уходил и в бесконечность. Насколько я знаю, моя сестра Рейчел вообще перестала видеть сны.

Дядя Уильям улыбается.

— Я шпаклевал окно в ванной. Кэрол, помнишь, на днях я тебе говорил, что там дует? Так вот, я замазываю окно, но каждый раз, как только я заканчиваю, замазка отлетает, прямо как снежные хлопья, и ветер снова задувает в ванную, и мне приходится начинать сначала. Я все замазывал и замазывал это окно, казалось, целыми часами без перерыва.

— Очень странно, — говорит тетя с улыбкой и подносит к столу тарелку с глазуньей.

Дядя любит, чтобы яичница была очень жидкой, так что желтки в пятнах масла трясутся, как будто обруч на животе раскручивают. От этой картины у меня сводит желудок.

— Неудивительно, что я проснулся таким усталым, — говорит дядя Уильям. — Всю ночь по дому работал.

Все смеются, кроме меня. Я давлюсь еще одним куском тоста и думаю о том, будут ли мне сниться сны после процедуры.

Надеюсь, что нет.


Этот год первый с шестого класса, когда у нас с Ханой нет ни одного общего урока, так что я вижусь с ней только после школы. Мы встречаемся в раздевалке и отправляемся на пробежку. Хотя сезон бега по пересеченной местности закончился две недели назад. (Когда наша команда отправилась на региональные соревнования, это был третий раз, когда я оказалась за пределами Портленда. Мы тогда отъехали не дальше чем на сорок миль по серому и унылому муниципальному хайвею, но я так разволновалась, что даже глотать не могла.) Мы с Ханой, несмотря на окончание сезона, стараемся как можно чаще бегать вдвоем. Даже во время каникул.


Я начала бегать в шесть лет, после того как моя мама совершила самоубийство. Первым днем, когда я пробежала зараз целую милю, был день ее похорон. Мне сказали, чтобы я, пока тетя готовит дом для поминок и накрывает стол, оставалась на втором этаже вместе с кузинами. Марсия и Рейчел должны были меня подготовить, но в процессе моего одевания они начали спорить о чем-то и совсем перестали обращать на меня внимание. Тогда я спустилась вниз, чтобы попросить тетю застегнуть мне платье на спине, а там в это время вместе с тетей была ее соседка миссис Эйснер. Когда я вошла в кухню, она как раз говорила тете: «Конечно, это ужасно. Но она все равно была безнадежна. Так будет гораздо лучше. И для Лины тоже, так лучше. Кто захочет иметь такую мать?»

Это было сказано не для моих ушей. Миссис Эйснер, когда меня увидела, ахнула и сразу захлопнула рот, как будто пробка влетела обратно в горлышко бутылки. А тетя просто стояла и молчала. В эту секунду весь мир и все мое будущее свелись к этой кухне, к этому безупречно чистому кремовому линолеуму на полу, к этим ярким лампочкам и подвижной зеленой массе желе «Джелл-О» на столе. Это было все, что у меня осталось после того, как ушла мама.

Я почувствовала, что больше не в силах там находиться. Я не могла видеть тетину кухню, которая, как я поняла, будет и моей кухней, не могла смотреть на желе «Джелл-О». Моя мама терпеть не могла «Джелл-О». Все мое тело начало покалывать, как будто тысячи комаров поселились в моих венах и принялись жалить меня изнутри. От этого покалывания мне хотелось подпрыгивать, кричать, извиваться.

И я стала бегать.


Когда я вхожу в раздевалку, Хана стоит, поставив одну ногу на скамейку, и завязывает шнурки. Мой страшный секрет заключается в том, что я, помимо всего прочего, люблю бегать с Ханой потому, что это единственная-разъединственная, малюсенькая-премалюсенькая мощь, которую я способна делать лучше, чем она. Но я не признаюсь в этом ни за что на свете.

Я даже сумку на пол поставить не успеваю, а Хана уже схватила меня за руку и тянет к себе.

— Нет, ты можешь в это поверить? — Она заговорщицки улыбается, ее глаза сверкают, как калейдоскоп синих, зеленых и желтых огней. Так всегда бывает, когда она возбуждена. — Это точно были заразные. Во всяком случае, все так говорят.

У всех спортивных команд закончился сезон тренировок, и в раздевалке, кроме нас, никого нет, но при слове «заразные» я инстинктивно оглядываюсь по сторонам.

— Тише ты!

Хана отступает на шаг и откидывает волосы за плечо.

— Расслабься. Я провела рекогносцировку. Даже в туалет заглядывала. Все чисто.

Я открываю шкафчик, который все десять лет в школе Святой Анны считался моим. На дне ковер из оберток от жевательной резинки, клочков каких-то записей, скрепок, а поверх него — скромная стопка моей одежды для пробежек, две пары кроссовок, спортивный свитер, десяток использованных наполовину дезодорантов, кондиционер и духи. Меньше чем через две недели я заканчиваю школу и уже больше никогда не загляну в этот шкафчик. На секунду мне становится грустно. Это может показаться неэстетичным, но мне всегда нравился аромат спортзала, эта смесь из запахов моющих средств, дезодоранта, футбольных мячей и даже всепроникающего запаха пота. Он меня успокаивает. Странно устроена жизнь — ты ждешь чего-то, и тебе кажется, что ожидание это длится целую вечность, а когда желаемое приходит, все, чего тебе хочется, — это тихонько заползти обратно, в то время, когда перемены еще даже не наступили.

— И кстати, что значит — «все так говорят»? В новостях сказали, что произошла ошибка, что-то там напутали с грузоперевозками.

Я не хуже Ханы понимаю, что все это чушь собачья, но мне просто необходимо повторить вслух официальную версию.

Хана молча смотрит на меня и выжидает. Как обычно, ей плевать на то, что я ненавижу, когда кто-то смотрит, как я переодеваюсь.

— Не будь идиоткой, — говорит она. — Если это передали в новостях, значит, это точно вранье. И потом, как можно перепутать корову с коробкой лекарств?

Я пожимаю плечами. Ясное дело — Хана права. Она продолжает смотреть на меня, и я чуть отворачиваюсь. Я всегда стеснялась своего тела, не то что Хана или другие девочки из нашей школы. Мне так и не удалось избавиться от неприятного ощущения, будто мое тело в самых важных местах как-то не так скроено. Это как с картиной любителя — издалека вроде как все нормально, а как только начинаешь приглядываться, сразу замечаешь промашки и неточности.

Хана начинает делать растяжку, но не собирается закрывать тему. Дикая местность всегда вызывала у нее интерес, за другими моими знакомыми я такого не замечала.

— Если подумать, это просто поразительно. Так все спланировать. Для этого надо как минимум пять или шесть человек, может, даже больше, чтобы скоординировать все действия.

На секунду я вспоминаю о парне, которого видела на галерее для наблюдающих. Я вспоминаю его блестящие волосы цвета осенних листьев и то, как он запрокидывал голову, когда смеялся. Я никому о нем не рассказывала. Даже Хане. А теперь у меня такое чувство, что надо бы рассказать.

— Кто-то, наверное, знал коды доступа. Может, кто-то из сочувствующих…

Громко хлопает дверь в раздевалку, мы с Ханой подскакиваем и в испуге таращимся друг на друга. Кто-то быстро ступает по линолеуму. После секундного колебания Хана легко перескакивает на безопасную тему: цвет мантий для выпускной церемонии, он в этом году оранжевый. И в этот момент из-за ряда шкафчиков, покручивая свисток на пальце, появляется наша преподаватель физкультуры миссис Джоансон.

— Хоть не коричневый, как в «Филстон преп», — говорю я, хотя и слышала Хану вполуха.

Сердце бухает у меня в груди, я продолжаю думать о парне с галереи и одновременно прикидываю: слышала миссис Джоансон слово «сочувствующий» или нет? Но она, проходя мимо нас, просто кивает, так что тревожиться не о чем.

Я уже стала настоящим мастером в этом деле: говорю одно — думаю о другом; притворяюсь, что слушаю, хотя на самом деле нет; изображаю спокойствие и счастье, а сама с ума схожу от злости и раздражения. Этот талант из тех, что совершенствуется с годами. Необходимо усвоить, что тебя слушают всегда. В первый раз, когда я говорила по сотовому тети и дяди, меня удивляли помехи, которые то и дело прерывали наш с Ханой разговор. Тетя потом объяснила, что это были всего-навсего правительственные прослушивающие устройства. Эти устройства произвольно подключаются к разговорам по сотовым телефонам, записывают их и мониторят по ключевым словам: «любовь», «заразные» или «сочувствующие». Надо сказать, что прослушивают не кого-то конкретно, а всех подряд. Только так еще хуже. Меня почти всегда преследует ощущение, будто в любую секунду чей-то всевидящий глаз может высветить мои крамольные мысли, как луч прожектора ловит дикое животное и лишает его способности двигаться.

Иногда мне кажется, что во мне две Лины. Одна поверх другой. Первая, та, что снаружи, кивает, когда надо кивать, говорит то, что надо сказать, а вторая, скрытая в глубине, волнуется, видит сны и вместо «синий» говорит «серый». Большую часть времени они действуют синхронно, и я почти не замечаю между ними разницы, но порой мне кажется, что это два абсолютно разных человека и они способны в любую секунду разорвать меня на части. Однажды я призналась в этом Рейчел. Рейчел только улыбнулась и сказала, что все это пройдет после процедуры. Она сказала, что после процедуры все встанет на свои места и жизнь мирно и тихо потечет своим чередом — один день будет плавно переходить в другой, другой в третий и так далее…

— Я готова, — говорю я и закрываю шкафчик.

Слышно, как миссис Джоансон, насвистывая, расхаживает в душевой. Потом звук сливного бачка, потом включается кран в умывальнике.

— Сегодня маршрут выбираю я, — говорит Хана, сверкая глазами и, прежде чем я успеваю возразить, хлопает меня по плечу: — Засалила! Ты — вода.

С этими словами она легко перескакивает через скамейку и со смехом устремляется к выходу из раздевалки. Мне остается только бежать следом.

С утра прошел дождь и остудил все вокруг, а теперь из луж испаряется вода и над улицами Портленда повисает тонкая мерцающая пленка тумана. Небо у нас над головами ярко-синее, залив спокоен, побережье, как широкий пояс, удерживает его серебряную гладь на месте.

Я не спросила Хану, куда она собралась бежать, но меня совсем не удивляет, когда она направляется к Старому порту и дальше к пешеходной дорожке, которая идет вдоль Коммерсиал-стрит в сторону лабораторий. Мы стараемся придерживаться маленьких улочек, где движение не такое активное, но толку от этого никакого. Сейчас три тридцать, занятия во всех учебных заведениях закончились, и улицы заполнены возвращающимися домой студентами. Мимо с грохотом проезжают несколько автобусов и даже протискивается парочка автомобилей. Считается, что машины приносят удачу, поэтому, когда они проезжают мимо, люди тянут к ним руки и проводят пальцами по сверкающим капотам и чистым блестящим стеклам, которые в результате очень скоро перестают сверкать и блестеть.

Мы с Ханой бежим бок о бок и делимся свежими сплетнями. Вокруг слишком много людей, и мы не говорим ни о провалившейся вчерашней эвалуации, ни о том, что это могли провернуть заразные. Вместо этого Хана рассказывает мне о своем экзамене по этике, а я рассказываю ей о том, как Кора Дервиш подралась с Минной Уилкинсон. Еще мы говорим об Уиллоу Маркс, которая не появлялась в школе с прошлой среды. Ходят слухи, что Уиллоу задержали регуляторы, они застукали ее в Диринг-Оак-парке после комендантского часа… с парнем.

Такие слухи ходят об Уиллоу не первый год. Просто она из тех, о ком всегда говорят. У нее светлые волосы, но она постоянно раскрашивает отдельные пряди цветными маркерами. А еще я помню, нас, первогодок, как-то повели на экскурсию в музей и, когда мимо нас проходила группа мальчиков из «Спенсер преп», Уиллоу заявила: «Хотела бы я поцеловать кого-нибудь из них прямо в губы». Она сказала это так громко, что ее легко могла услышать одна из наших наставниц. Говорят, что в десятом классе ее поймали с каким-то парнем, но тогда она отделалась предупреждением, потому что у нее не обнаружили ни одного признака делирии. Время от времени люди совершают ошибки, они носят биологический характер, то есть являются следствием химического или гормонального дисбаланса. Этот дисбаланс приводит к противоестественному поведению — например, когда мальчика привлекает мальчик или девочку — девочка. Такого рода отклонения также исправляются в ходе процедуры исцеления.

На этот раз, кажется, дело серьезное. Мы поворачиваем к Центру, и Хана выкладывает самое ужасное — мистер и миссис Маркс дали согласие на перенос процедуры для Уиллоу на целых шесть месяцев. Это значит, что она даже не сможет прийти на выпускной.

— На шесть месяцев? — переспрашиваю я.

Мы бежим в быстром темпе уже минут двадцать, и я не уверена, из-за чего у меня так колотится сердце — из-за пробежки или из-за новости об Уиллоу. Такого не должно быть, но я чувствую, что мне не хватает дыхания, как будто кто-то уселся мне на грудь.

— Это опасно?

Хана кивком предлагает срезать путь через аллею.

— Такое делали и раньше.

— Да, но неудачно. А как же побочные эффекты? Ментальные проблемы? Слепота?

Существует несколько причин, по которым ученые не позволяют никому младше восемнадцати проходить через процедуру исцеления. Самая главная заключается в том, что процедура, похоже, не действует как надо на молодых людей, а в худших случаях приводит к тому, что у них возникают серьезные проблемы с психикой. Ученые полагают, что до восемнадцати лет мозг у человека еще не до конца сформирован. Вообще-то чем ты старше во время прохождения процедуры, тем лучше, но большинство предпочитают исцелиться ближе к своему восемнадцатому дню рождения.

— Я так понимаю, они считают, что игра стоит свеч, — говорит Хана. — Альтернатива еще хуже, ты же понимаешь. Амор делириа нервоза. Самая смертоносная из всех смертоносных болезней.

Эту фразу можно прочитать во всех когда-либо изданных буклетах о психическом здоровье человека. Хана произносит ее бесстрастно, и от этого мне становится не по себе. Из-за вчерашнего безумия в лаборатории я совсем забыла, что сказала мне Хана перед эвалуацией. Но теперь я вспомнила и то, что она сказала, и то, какими непроницаемыми были ее глаза в тот момент.

— Ладно, хватит, — мне тяжело дышать, я чувствую, что левое бедро начинает сводить судорога, единственный способ избавиться от этого — бежать еще быстрее. — Давай поднажмем, улитка.

— Сама такая.

Хана широко улыбается, и мы обе увеличиваем темп. Боль в легких разрастается, и кажется, что она уже проникла повсюду и разрывает все клетки и мышцы моего тела. Из-за судороги в бедре я морщусь всякий раз, когда левая нога касается тротуара. Так всегда происходит на второй-третьей милях, как будто стресс, волнение, раздражение и страх трансформируются в физическую боль. Тебя как будто колют острые иголки, ты уже не можешь дышать и даже не можешь представить, что предстоит бежать еще дальше, и только повторяешь: больше не могу, больше не могу, больше не могу…

А потом внезапно все проходит. Боль улетучивается, судорога исчезает, тиски перестают сжимать грудную клетку, и я снова дышу легко и свободно. Меня охватывает опущение тотального счастья — подо мной твердая земля, простое движение устремляет меня вперед во времени и пространстве к абсолютной свободе. Я мельком смотрю на Хану и по ее лицу понимаю, что она ощущает то же самое, она пробилась сквозь эту стену. Хана чувствует мой взгляд, поворачивается, конский хвост ее при этом описывает яркую дугу, и поднимает два больших пальца.

Странно, когда мы бегаем, я острее всего чувствую нашу близость. Даже когда мы бежим молча, нас словно бы связывает невидимая нить, мы двигаемся, как будто подчиняясь единому ритму. Все чаще и чаще я думаю о том, что и это изменится, после того как мы пройдем через процедуру исцеления. Хана вернется в Уэст-Энд и заведет друзей среди своих соседей, людей богаче и утонченнее меня. А я поселюсь в какой-нибудь бедной квартирке Камберленда. Я не буду скучать по Хане и забуду, как это — бегать вместе с ней. Меня предупреждали, что после процедуры мне, возможно, вообще разонравится бегать. Совсем. Еще один побочный эффект процедуры исцеления — люди после нее часто меняют свои привычки и теряют интерес к прежним увлечениям.

«Исцеленные неспособны испытывать сильное желание, поэтому они избавлены от боли и не помнят прошлые страдания» (раздел «После процедуры». Руководство «Безопасность, благополучие, счастье». С. 132).

Мир проносится мимо, пешеходы и улицы раскручиваются, как длинная лента из цвета и звуков. Мы пробегаем мимо школы Святого Винсента — самой большой школы для мальчиков в Портленде. С полдесятка ребят играют в баскетбол перед школой, они лениво стучат мячом по площадке и перекрикиваются друг с другом. Что они кричат, разобрать невозможно, слова и вспышки смеха сливаются и превращаются в шум, который можно услышать везде, где собираются мальчишки, — на углу улицы или где-нибудь на пляже. Такое ощущение, что они общаются на языке, понятном лишь им одним. Я в тысячный раз думаю о том, как мне повезло, что благодаря политике сегрегации большую часть времени мы проводим отдельно друг от друга.

Когда мы пробегаем мимо школы, я не слышу, а именно ощущаю короткую паузу. На какую-то долю секунды ребята умолкают, чтобы посмотреть в нашу сторону. Я слишком смущена, чтобы поднять голову, мое тело раскаляется, как будто кто-то сунул меня головой вперед в печку. Но в следующую секунду я чувствую, как взгляды ребят скользят мимо меня и фокусируются на Хане. Ее волосы сверкают рядом со мной, как золотая монета на солнце.

Боль снова подбирается к моим ногам, они словно наливаются свинцом, но я усилием воли заставляю себя бежать дальше. Мы сворачиваем с Коммершиал-стрит, и школа Святого Винсента остается позади. Я чувствую, что Хана с трудом держится рядом, поворачиваюсь и выдыхаю:

— Наперегонки!

Но когда Хана набирает скорость и едва меня не обгоняет, я наклоняю голову и бросаюсь вперед. Я изо всех сил работаю ногами и руками, втягиваю воздух в легкие, которые, кажется, уменьшились до размеров горошины, и стараюсь не замечать, как «вопят» от боли мои мышцы. Я бегу как зашоренная и ничего не вижу, пока перед нами внезапно не возникает ограда из металлической сетки. Тогда я вытягиваю вперед руки и с такой силой ударяю по ограде, что она начинает ходить ходуном. Я оборачиваюсь, чтобы издать победный вопль, и в этот момент Хана, хватая ртом воздух, врезается в ограду. Мы обе смеемся, ходим, согнувшись, по кругу и пытаемся отдышаться. Когда Хане наконец удается восстановить дыхание, она выпрямляется и со смехом заявляет:

— Я тебе поддалась.

Это наша старая шутка.

Я ногой отфутболиваю в ее сторону гравий, она с визгом отскакивает в сторону.

— Говори, что хочешь, может, полегчает.

Волосы у меня растрепались, и я высвобождаю их из резинки. Я наклоняю голову и подставляю шею ветру, пот стекает по лбу и щиплет глаза.

— Отличная картинка, — Хана легонько меня подталкивает.

Я, спотыкаясь, отхожу в сторону и поднимаю голову, чтобы дать ей сдачи. Хана обходит меня, там, в ограде проход, от которого начинается служебная дорога. Проход перекрывают низкие металлические ворота. Хана перепрыгивает через ворота и знаком предлагает мне последовать ее примеру. До этого я не слишком обращала внимание на то, в каком месте мы находимся. Служебная дорога тянется через автостоянку, потом через ряды контейнеров для промышленного мусора и складские ангары. За всем этим виднеется цепочка знакомых квадратных зданий белого цвета, они напоминают мне огромные белые зубы. Должно быть, это один из подъездов к комплексу лабораторий. Теперь я вижу, что поверху ограды намотана спиралью колючая проволока, а на самой ограде через каждые двадцать футов прикреплены таблички:

«Частные владения»; «Проход воспрещен»; «Только для персонала».

— Не думаю, что нам можно… — начинаю я.

Но Хана не дает мне договорить.

— Давай, — зовет она, — один раз живем.

Я быстро сканирую стоянку за воротами и дорогу у нас за спиной. Ни души. В маленькой будке охраны возле ворот тоже никого. Я перевешиваюсь через ворота и заглядываю в будку. Там, на столе рядом со старым радиоприемником, который вперемежку с помехами издает обрывки каких-то мелодий, стоит кривая стопка книг и лежит на обрывке вощеной бумаги недоеденный сэндвич. Никаких камер наблюдения я тоже не вижу, хотя в таком месте они должны быть. Все правительственные здания тщательно охраняются. Я медлю еще секунду, а потом перемахиваю через ворота и догоняю Хану. Глаза ее блестят. У меня не остается никаких сомнений — она все это спланировала, это место с самого начала было ее целью.

— Вот так, скорее всего, заразные проникли на территорию комплекса, — задыхаясь от возбуждения, тараторит Хана, как будто мы все это время только и говорили и о вчерашнем происшествии в лабораториях. — Как думаешь?

— Думаю, что проникнуть сюда — не самая трудная задача.

Я пытаюсь говорить непринужденно, но мне как-то тревожно. Синие контейнеры для мусора, электрические провода, зигзагом пересекающие небо, сверкающие белые скаты крыш лабораторий… все погрузилось в тишину и замерло, как это бывает во сне или перед сильной грозой. Мне не хочется говорить об этом Хане, но я бы много чего отдала, лишь бы вернуться в Старый порт, в «гнездо» из знакомых улиц и магазинов.

Несмотря на то что вокруг никого нет, у меня такое чувство, как будто за мной наблюдают. Это гораздо неприятнее, чем в школе, на улице или даже дома, где ты привыкаешь следить за тем, что говоришь, что делаешь, и блокируешь свои чувства от посторонних.

— Да уж, — Хана бьет носком кроссовки по плотно утрамбованной дороге. В воздух взлетает, а потом медленно оседает облачко пыли. — Паршивая охрана для важного медицинского объекта.

— Охрана паршивая и для детского зоопарка, — говорю я.

— Обидно слышать.

Голос звучит у нас за спиной, и мы обе подпрыгиваем от неожиданности.

Я резко разворачиваюсь на сто восемьдесят градусов. Весь мир на мгновение замирает на месте.

У нас за спиной стоит парень — руки скрещены на груди, голову склонил набок. Парень с кожей цвета карамели и волосами золотисто-каштановыми, как осенние листья в ту пору, когда они начинают опадать.

Это он. Тот вчерашний парень с галереи. Заразный.

Вот только он явно не заразный — на нем джинсы и голубая форменная рубашка охранника с коротким рукавом, а к воротнику пристегнут ламинированный беджик правительственного служащего.

— Отошел на две секунды воды набрать, — парень продемонстрировал бутылку с водой, — возвращаюсь и что застаю? Самое что ни на есть проникновение в запретную зону.

Я так растерялась, что не могу ни говорить, ни двигаться. Хана, по всей видимости, решила, что я испугалась, и поэтому быстро вступает:

— Мы никуда не вторгались. Мы ничего такого не делали. Мы просто бегали и… и заблудились.

Парень начинает раскачиваться с носка на пятку, руки у него по-прежнему скрещены на груди.

— И никаких знаков не заметили? Ни «Посторонним вход воспрещен», ни «Только для персонала»?

Хана отводит глаза в сторону. Она тоже нервничает, я это чувствую. Пусть она в тысячу раз самоувереннее, чем я, но никому из нас еще не приходилось стоять на открытой местности и разговаривать с парнем, тем более с охранником. До Ханы, должно быть, дошло, что у него уже есть все основания задержать нас.

— Наверное, не заметили, — мямлит она.

— Ну конечно. — Парень явно нам не верит, но с виду хотя бы не злится. — Эти знаки такие неброские. Их всего-то с пару-тройку десятков. Понимаю, трудно заметить.

Он на секунду отводит взгляд и щурится, а у меня возникает такое чувство, как будто он сдерживается, чтобы не рассмеяться. Этот парень совсем не похож на охранников, каких мне приходилось видеть, то есть он не типичный. Типичные охранники, те, которых можно встретить вдоль всей границы Портленда, толстые, хмурые и старые. А вчера я была на все сто процентов уверена, что он пришел из Дикой местности.

Я ошибалась — это очевидно. Когда парень поворачивает голову, я вижу за его левым ухом характерную метку исцеленного. Этот знак ни с чем не спутаешь — три точечных шрама. Ученые, для того чтобы обездвижить пациента на время процедуры исцеления, делают ему за левым ухом укол специальной, только для этого предназначенной иглой-трезубцем. Люди демонстрируют свои шрамы исцеленных, как знаки отличия за какие-нибудь достижения. Крайне редко можно встретить исцеленного с длинными волосами, а женщины, если не носят короткую стрижку, намеренно забирают волосы назад.

Страх постепенно отступает. Разговаривать с исцеленным не запрещено. Закон сегрегации на них не распространяется.

Я не уверена, узнал он меня или нет. Если узнал, то ничем себя не выдал. В конце концов я не выдерживаю, и у меня вырывается:

— Это ты. Я тебя видела…

В последнюю секунду я останавливаюсь и не могу сказать все, что хотела.

«Я видела тебя вчера. Ты мне подмигнул».

Хана потрясена.

— Вы знакомы?

Она-то знает, что я в жизни и двух слов ни одному парню не сказала. Если не считать «извините», когда я наталкивалась на кого-то из них на улице, или «простите», когда я отдавливала кому-то из них ногу. Для девочек все контакты с неисцеленными парнями вне семьи должны быть сведены к минимуму. Даже после того как девушка проходит через процедуру, у нее вряд ли может возникнуть потребность или оправдания для подобных контактов, если, конечно, неисцеленный не врач, учитель или кто-нибудь в этом роде.

Парень поворачивается в мою сторону. У него невозмутимое, как и положено профессиональному охраннику, лицо, но я вижу по его глазам, что вся эта ситуация его забавляет, он даже получает от нее удовольствие.

— Нет, — спокойно говорит он. — Я уверен — мы никогда раньше не встречались. Я бы запомнил.

И снова этот блеск в глазах. Он надо мной смеется?

— Меня зовут Хана, — говорит Хана. — А это Лина.

Она подталкивает меня локтем. Я понимаю, что стою и, как рыба, хватаю ртом воздух, но от возмущения не могу вымолвить ни слова. Он врет. Я точно знаю, что видела его вчера, жизнью могу поклясться.

— Алекс. Рад познакомиться.

Алекс пожимает Хане руку, а сам продолжает смотреть на меня. Потом протягивает руку и мне.

— Лина, — задумчиво говорит он. — Никогда не слышал такого имени.

Я не знаю, что делать. Обмениваться с кем-то рукопожатием для меня так же неловко, как наряжаться во взрослую одежду. К тому же я никогда в жизни не прикасалась к постороннему человеку. Но он просто стоит и протягивает мне руку, так что, секунду поколебавшись, я отвечаю на его рукопожатие. В момент, когда мы касаемся друг друга ладонями, через меня как будто проходит слабый электрический разряд, и я отдергиваю руку.

— Это уменьшительное от Магдалина, — говорю я.

— Магдалина, — Алекс откидывает назад голову и смотрит на меня, прищурившись. — Красиво.

То, как он произносит мое имя, на мгновение вырывает меня из действительности. В его исполнении оно звучит музыкально, а совсем не тяжеловесно и грубо, как обычно произносят его учителя в школе. Глаза у Алекса теплого янтарного цвета, я смотрю в них, и вдруг в моем сознании возникает картинка: мама поливает стопку блинчиков сладким сиропом. Я пристыженно отвожу взгляд, как будто это Алекс проник в мою память и вытащил картинку с мамой на белый свет. Из-за того, что мне стало неловко, я злюсь еще больше и продолжаю гнуть свою линию:

— Я точно тебя знаю. Я видела тебя вчера в лабораториях. Ты был на галерее для наблюдающих, ты смотрел на… на все.

И снова у меня не хватает духу закончить предложение, и я не говорю вслух: «Смотрел на меня».

Я чувствую, как Хана испепеляет меня взглядом, но не обращаю на подругу внимания. Она, должно быть, в бешенстве, что я ей ничего не рассказала.

Алекс даже не моргнул и продолжает улыбаться.

— Как я понимаю, это называется ошибочное опознание. Охранникам запрещено входить в лаборатории во время эвалуации. А работающим на полставки тем более.

Секунду мы стоим и молча смотрим друг на друга. Теперь я знаю, что он врет, и эта его непринужденная ленивая улыбочка выводит меня из себя. Мне хочется залепить ему пощечину. Я сжимаю кулаки, делаю глубокий вдох и заставляю себя успокоиться. Я по натуре совсем не вспыльчивая, даже не знаю, что на меня нашло.

— И это все? — встревает Хана, и атмосфера разряжается. — Охранник на полставки и запрещающие знаки?

Алекс смотрит на меня еще полсекунды, потом поворачивается к Хане с таким выражением, как будто только что ее увидел.

— О чем ты?

— Я всегда думала, что лаборатории лучше охраняются, вот о чем. Похоже, сюда проникнуть пара пустяков.

Алекс удивленно поднимает брови.

— Планируешь вторжение?

Хана теряет способность двигаться, у меня кровь леденеет в жилах. Она зашла слишком далеко. Если Алекс доложит о нас как о потенциальных сочувствующих или нарушителях порядка или просто о нас расскажет, меня и Хану ждет следствие и мы долгие месяцы будем жить под постоянным надзором. И уж конечно, можно будет распрощаться с надеждой получить хорошие баллы на эвалуации. Я представляю себе, как всю жизнь буду любоваться тем, как Эндрю Маркус выковыривает большим пальцем козявки из носа, и у меня тошнота подкатывает к горлу.

Алекс поднимает раскрытые ладони, он, должно быть, почувствовал, что мы испугались.

— Расслабьтесь. Я пошутил. Где вы и где террористы.

Я соображаю, насколько глупо мы выглядим в шортах, мокрых от пота майках и в неоновых кроссовках. По крайней мере, я уж точно выгляжу по-дурацки. А Хана похожа на модель, рекламирующую спортивную одежду. И снова я чувствую, что вот-вот покраснею, после чего должен последовать приступ раздражительности. Неудивительно, что регуляторы решили ввести сегрегацию по половому признаку. В противном случае жизнь превратилась бы в кошмар — то ты злишься, то смущаешься, потом не знаешь, что делать, потом раздражаешься, и так постоянно.

— Это всего лишь погрузочный фронт, — Алекс показывает рукой за склады, — настоящая линия безопасности проходит ближе к объекту. Круглосуточная охрана, камеры наблюдения, ограда под напряжением и все такое.

Хана не смотрит в мою сторону, но, когда она начинает говорить, я слышу, как в ее голосе нарастает возбуждение.

— Погрузочный фронт? То есть сюда приходят всякие грузы?

Я начинаю мысленно умолять Хану: «Только не ляпни лишнего. Только не ляпни лишнего. Только не ляпни лишнего».

— Угадала.

Хана начинает приплясывать на месте. Я пытаюсь утихомирить ее взглядом, но она избегает смотреть на меня.

— Значит, сюда подъезжают грузовики? С медицинским оборудованием и… со всяким другим?

— Именно.

И снова у меня такое впечатление, что в глазах Алекса вспыхивает какая-то искорка, хотя выражение лица при этом остается нейтральным. Я понимаю, что не верю ему. Почему он врет, что не был вчера в лабораториях? Может, потому что, как он говорит, это запрещено? Или потому что он там смеялся, вместо того чтобы помогать?

А возможно, он меня и правда не узнал. Мы встретились глазами всего на несколько секунд. Уверена, что он увидел какое-то расплывчатое, невыразительное лицо, которое легко забыть. Не симпатичное и не страшное. Самое обыкновенное, таких тысячи можно увидеть на улице.

У него же определенно запоминающееся лицо. Есть что-то безумное в том, что я вот так стою где-то за городом и разговариваю с незнакомым парнем, пусть он даже исцеленный. Но хоть соображаю я плохо, зрение у меня становится острым как бритва, я замечаю все, вплоть до мельчайших деталей. Замечаю завиток волос вокруг шрама, вижу, какие у него сильные смуглые руки, какие белые зубы, какие у него идеально пропорциональные черты лица. Джинсы у него потертые и сидят низко на бедрах, а шнурки в кедах какого-то дикого цвета, как будто он их чернилами покрасил.

Мне становится интересно, сколько ему лет. С виду мы ровесники, но, возможно, он немного постарше, может, ему девятнадцать. А еще на секунду у меня в голове возникает вопрос — ему уже подобрали пару или нет? Конечно подобрали, иначе и быть не может.

Я, забыв обо всем, разглядываю Алекса, а он вдруг поворачивается и смотрит на меня. Я быстро опускаю глаза, и меня охватывает иррациональный страх, как будто он мог прочитать мои мысли.

— Я бы не прочь тут прогуляться, — «тонко» намекает Хана.

Я щипаю ее, пока Алекс не смотрит, она с виноватым видом втягивает голову в плечи. Не хватало еще, чтобы она начала приставать к нему с расспросами о том, что тут вчера произошло, тогда нас точно в тюрьму посадят или будут без конца таскать на допросы.

Алекс подбрасывает бутылку с водой и ловит ее той же рукой.

— Поверьте мне, здесь не на что смотреть. Если только вы не фанатки промышленных отходов. Их здесь навалом, — Алекс кивает в сторону контейнеров. — О… а еще здесь самый лучший вид на залив в Портленде. Этот кусок мы тоже себе отхватили.

— Правда? — Хана в секунду забывает о своей разведывательной миссии.

Алекс кивает и снова подбрасывает бутылку. Бутылка летит, и солнце сверкает в воде, как в драгоценном камне.

— Это я могу вам показать, — говорит Алекс. — Пошли.

Все, что мне хочется, так это убраться отсюда, но Хана отвечает «конечно», и мне не остается ничего другого, кроме как тащиться за ними следом. Я тихо проклинаю Хану за ее любопытство и зацикленность на всем, что касается заразных. Слово даю — больше никогда не позволю ей выбирать маршрут для наших пробежек. Они с Алексом идут впереди, и я улавливаю обрывки их разговора: он говорит об учебе в колледже, но я не могу разобрать, что он изучает; Хана сообщает ему, что у нас скоро выпускной. Он говорит, что ему девятнадцать; она — что нам обеим через несколько месяцев будет по восемнадцать. Служебная дорога соединяется с другой, поменьше, которая идет параллельно Фор-стрит и круто уходит вверх по склону холма к Истерн-Променад. Здесь рядами выстроились длинные складские ангары. Солнце стоит высоко и жарит в полную силу. Я умираю от жажды, но когда Алекс оборачивается и предлагает мне сделать глоток из его бутылки, я говорю «нет». Категорично и слишком громко. Одна мысль о том, чтобы прикоснуться губами к бутылке, из которой он пил, снова возвращает меня в необъяснимо тревожное состояние.

Когда мы втроем, немного запыхавшиеся, поднимаемся на вершину холма, справа от нас, словно гигантская карта, разворачивается залив — искрящийся, мерцающий мир синего и зеленого цветов. У Ханы немного отвисает челюсть. Вид действительно прекрасный, и ничто не мешает им наслаждаться. В небе плывут белые пушистые облачка, мне они почему-то напоминают пуховые подушки, над водой чайки неторопливо нарезают круги, птицы собираются в стаи и растворяются в небе.

Хана проходит на несколько футов вперед.

— Как чудесно. Просто восхитительно. Сколько здесь живу, никак не могу привыкнуть. — Она оборачивается и смотрит на меня. — Я думаю, это мое самое любимое время — день, солнце яркое и океан, как на фотографии. Согласна, Лина?

Ветер на вершине холма дарит радость и прохладу, я наслаждаюсь видом залива и солнцем и расслабляюсь настолько, что почти забываю о том, что всего в нескольких футах у нас за спиной стоит Алекс. С тех пор как мы поднялись на холм, он не сказал ни слова.

Поэтому я чуть из себя не выпрыгиваю, когда он подходит и говорит мне на ухо слово, одно-единственное:

— Серый.

— Что?

Я резко поворачиваюсь вокруг оси, сердце громко колотится у меня в груди. Хана снова смотрит на океан и начинает рассуждать о том, как было бы хорошо, если бы у нее был с собой фотоаппарат, о том, что когда это нужно, так его никогда нет. Алекс наклоняется ко мне — наклоняется так близко, что я вижу каждую его ресницу, как четкие мазки на холсте, — и теперь глаза в буквальном смысле светятся, горят, как огонь.

— Что ты сказал? — каркающим шепотом переспрашиваю я.

Алекс склоняется ближе еще на дюйм, и огонь из его глаз перекидывается на все мое тело. Никогда в жизни я не была в такой близости от парня. Я одновременно готова упасть в обморок и пуститься наутек. Но я не могу сдвинуться с места.

— Я сказал, что люблю, когда океан серый. Или не серый, а такой бледный, почти бесцветный; когда на него смотришь, веришь, что вот-вот случится что-то хорошее.

Он помнит. Он был там. Земля уходит у меня из-под ног, в точности как во сне о моей маме. Я не вижу ничего, только глаза Алекса и то, как в них играют свет и тени.

— Ты соврал, — умудряюсь прохрипеть я. — Почему ты соврал?

Алекс не отвечает. Он отклоняется немного назад и говорит:

— Конечно, еще лучше океан на закате. Где-то около половины девятого небо горит как в огне, особенно в Глухой бухте. Тебе стоит на это посмотреть.

Он говорит это тихо и как бы между прочим, но я чувствую, что он пытается сказать мне что-то важное.

— Сегодня вечером закат наверняка будет удивительным.

В голове у меня начинают крутиться шестеренки, мозг обрабатывает полученную информацию, особенно те детали, на которые Алекс делал ударение. А потом вдруг — раз! — и все стало ясно и понятно. Он говорит о том, что мы можем встретиться.

— Ты приглашаешь меня… — начинаю я, но тут подбегает Хана и хватает меня за руку.

— Боже, — говорит она со смехом, — уже шестой час, ты можешь в это поверить?

И, не дожидаясь ответа, она утаскивает меня с холма. К тому времени, когда я решаюсь оглянуться, чтобы проверить, смотрит ли нам вслед Алекс или, может, подает мне какие-то знаки, он уже исчезает из виду.

6

Мама, мама, помоги мне,

Я совсем одна в лесу,

Я столкнулась с оборотнем, мерзким полукровкой,

Он показал мне свои зубы

И сразу разорвал мне живот.

Мама, мама, помоги мне,

Я совсем одна в лесу,

Меня остановил вампир, старая развалина,

Он показал мне свои зубы

И сразу вцепился мне в горло.

Мама, мама, уложи меня спать,

Мне не добраться домой, я почти умерла.

Я встретила заразного и попалась на его удочку,

Он мне улыбнулся

И сразу забрал мое сердце.

Малышка идет домой.
Из сборника «Детские стихи и народные сказки», составленного Кори Левинсоном

Вечером я никак не могу сосредоточиться. Перед ужином наливаю в стакан Грейси вместо апельсинового сока вино, а в дядин бокал — сок. Пока тру на терке сыр, так часто обдираю костяшки пальцев, что тетя не выдерживает и отсылает меня из кухни, заявив при этом, что ей не нужна тертая кожа к равиоли. Я ничего не могу с собой поделать и все время вспоминаю о том, что сказал мне Алекс, вспоминаю вспыхивающий в его глазах свет, странное выражение его лица в момент, когда он приглашал меня.

«Где-то около половины девятого небо горит как в огне, особенно в Глухой бухте. Тебе стоит на это посмотреть…»

А вдруг это скрытое послание? Вдруг он просит меня о встрече?

От такого предположения у меня начинает кружиться голова.

И еще у меня из головы не идет то слово, которое он сказал мне на ухо: «Серый». Он был там, он видел меня и запомнил. Нескончаемые вопросы, как знаменитый портлендский туман, который выползает из океана и обосновывается в городе, заполняют мой мозг и не дают ему реалистически мыслить.

Тетя Кэрол в конце концов замечает неладное. Как раз перед ужином я, как всегда, помогаю Дженни с уроками. Мы устроились на полу в гостиной, которая «прижалась» к столовой, если так можно назвать нишу, куда с трудом помещаются стол и шесть стульев. Я держу на коленях сборник упражнений и проверяю, как хорошо Дженни знает таблицу умножения, но делаю это на автопилоте, а мысли мои тем временем витают где-то в миллионе миль от дома. Вернее, в трех целых и четырех десятых мили от дома, над берегом Глухой бухты. Я могу с такой точностью назвать расстояние, потому что это отличный маршрут для пробежки. В один момент я просчитываю, как быстро можно добраться туда на велосипеде, а в следующий нещадно ругаю себя за то, что вообще думаю об этом.

— Семью восемь?

Дженни пожимает губы.

— Пятьдесят шесть.

— Девять на шесть?

— Пятьдесят два.

С другой стороны, нет закона, который запрещает разговаривать с исцеленным. Исцеленные неопасны. Они могут быть наставниками или гидами для неисцеленных. Пусть Алекс всего на один год старше, но между нами лежит непреодолимая пропасть, нас разделяет процедура. Он с таким же успехом может быть моим дедушкой.

— Семь умножить на одиннадцать?

— Семьдесят семь.

— Лина.

Тетя бочком выходит из кухни, обходит обеденный стол и становится за спиной у Дженни. Я моргаю, пытаясь сфокусировать на ней свое зрение.

— В чем дело? — озабоченно спрашивает тетя.

— Ни в чем, — я быстро опускаю глаза. — А что?

Ненавижу, когда тетя так на меня смотрит, как будто заглядывает в самые темные закоулки моей души. Я чувствую вину только за то, что подумала о парне, пусть даже и об исцеленном. Если тетя все поняла, она скажет об этом.

«О, Лина. Будь осторожна. Не забывай о том, что случилось с твоей мамой, — скажет она. — Эта зараза проникает в кровь».

Я, как хорошая девочка, смотрю вниз на потертый ковер. Тетя Кэрол наклоняется, подхватывает с моих коленей сборник упражнений и громко зачитывает своим чистым высоким голосом:

— Шестью девять равно пятьдесят четыре. — Она захлопывает сборник. — Пятьдесят четыре, а не пятьдесят два, Лина. Я полагаю, ты знаешь таблицу умножения?

Дженни быстро показывает мне язык.

Я сознаю свою ошибку и чувствую, как начинают гореть щеки.

— Простите, кажется, я… отвлеклась.

Повисает короткая пауза. Тетя не спускает с меня глаз, я прямо чувствую, как она прожигает взглядом две дыры в моем затылке. Если она не перестанет смотреть на меня, я или закричу, или заплачу, или во всем признаюсь.

Наконец тетя вздыхает и спрашивает:

— Все думаешь об эвалуации?

Я шумно выдыхаю — как гора с плеч свалилась.

— Да, думаю.

Я отваживаюсь взглянуть на тетю — она дарит мне свою мимолетную улыбку.

— Понимаю, ты расстроена из-за того, что придется пройти через это еще раз. Но с другой стороны, теперь у тебя есть возможность еще лучше подготовиться. Думай об этом.

Я быстро киваю и стараюсь выказать побольше энтузиазма, хотя и чувствую, как меня начинает пощипывать чувство вины. Я не думала об эвалуации с самого утра, с тех пор как узнала, что результаты не будут засчитаны.

— Да, вы правы.

— А теперь идем, время ужинать.

Тетя протягивает мне руку и проводит холодным пальцем по моему лбу. Ее прикосновение успокаивает, как легкий прохладный ветерок. Чувство вины разгорается в полную силу, в этот момент я не могу поверить в то, что даже допускала мысль о том, чтобы отправиться в Глухую бухту. Это абсолютно, на сто процентов неправильно. Я встаю с пола и иду ужинать и при этом чувствую себя чистой, невесомой и счастливой, как больной, оправившийся после продолжительной лихорадки.

Но за ужином любопытство возвращается, а с ним и сомнения. Я с трудом улавливаю нить застольного разговора и все думаю: идти — не идти? В какой-то момент дядя рассказывает историю об одном из своих покупателей, и все смеются. Я это замечаю и тоже смеюсь, но чуть громче и дольше других. Все поворачиваются в мою сторону, даже Грейси вскидывает голову и морщит нос, как собачонка, учуявшая какой-то новый запах.

— Как ты себя чувствуешь, Лина? — спрашивает дядя и поправляет на носу очки, как будто хочет получше меня разглядеть. — Ты какая-то странная…

— Хорошо.

Я гоняю равиоли по тарелке. Обычно я запросто могу смолотить полпачки, особенно после долгой пробежки (и еще останется место для десерта), а сегодня еле заталкиваю в себя несколько штук.

— Просто настроение плохое.

— Не приставай к ней, — говорит тетя. — Она расстроена из-за эвалуации. Все прошло не так, как планировалось.

Они обмениваются с дядей взглядами. Я ощущаю прилив адреналина. Тетя и дядя редко так смотрят друг на друга — без слов, но со значением. Вообще-то обычно их общение сводится к банальным вещам: дядя рассказывает о работе, тетя — о соседях. «Что у нас на ужин? Крыша протекла». Бла-бла-бла. Мне начинает казаться, что в кои-то веки они готовы упомянуть в разговоре о заразных и Дикой местности. Но дядя просто едва заметно качает головой.

— Такая путаница часто случается, — говорит он и накалывает равиоли на вилку. — На днях попросил Эндрю заказать три ящика апельсинового сока, а он перепутал коды, и угадайте: что пришло в магазин? Три ящика детского питания. Я ему и говорю, говорю, Эндрю…

Я снова отключаюсь от разговора, слава богу — дядя у нас любитель поговорить, а тетя на моей стороне. У застенчивости есть одно преимущество — никто не лезет с общением. Я наклоняюсь чуть вперед и смотрю на часы в кухне. Семь тридцать, а мы еще не закончили есть. А потом мне еще надо будет помочь убрать со стола и помыть посуду, этот процесс всегда тянется целую вечность, потому что посудомоечная машина жрет слишком много энергии и мы вынуждены мыть посуду вручную.

Солнечные лучи за окном приобретают золотой и розовый оттенки и становятся похожи на волокна сладкой ваты — такую делают в кондитерской в центре города. Сегодня закат действительно будет потрясающий. В этот момент желание оказаться на берегу Глухой бухты настолько велико, что я вынуждена обеими руками вцепиться в стул, иначе просто сорвусь с места и выскочу из дома.

В конце концов я решаю не дергаться и полагаюсь на удачу или, если хотите, на судьбу. Останется время до половины девятого, после того как мы закончим ужин и я помою посуду, — пойду, не останется — не пойду. Как только решение принято, мне становится в миллион раз легче, я даже умудряюсь проглотить еще несколько равиоли, перед тем как Дженни (чудо из чудес) под занавес набирает скорость и сметает все со своей тарелки, а тетя объявляет, что я, как доем, могу начать убирать со стола.

Я встаю и начинаю собирать тарелки. Уже почти восемь. Даже если я перемою всю посуду за пятнадцать минут — а это много, — все равно будет проблематично добраться до берега к восьми тридцати. И можно забыть о том, чтобы вернуться к девяти до наступления комендантского часа.

Если меня поймают на улице после девяти…

Честно говоря, я не знаю, что тогда будет. Я никогда не нарушала комендантский час.

И как раз, когда я смиряюсь с тем, что у меня не получится добраться до Глухой бухты и вовремя вернуться обратно, тетя совершает нечто невообразимое. Она останавливает меня, когда я тянусь к ее тарелке, и говорит:

— Можешь не мыть сегодня посуду, я сама помою.

С этими словами тетя касается моей руки, и, как и раньше, ее касание похоже на дуновение прохладного ветерка, а я, не задумываясь, выпаливаю:

— Вообще-то мне надо сбегать к Хане.

— Сейчас? — В тетиных глазах мелькает тревога, а может, и подозрение. — Но сейчас почти восемь.

— Я знаю. Мы… она… Хана обещала дать мне один учебник. Я только что вспомнила.

Тетя сдвигает брови и поджимает губы, теперь-то она определенно заподозрила неладное.

— У вас же больше нет общих занятий. Экзамены вы все сдали. Это так важно, бежать к ней на ночь глядя?

— Это не для уроков, — я стараюсь вести себя так же непринужденно, как Хана, и закатываю глаза, а у самой ладони мокрые и сердце вырывается из груди. — Это такое пособие с подсказками. Для эвалуации. Хана знает, что я вчера чуть не провалилась и мне надо еще подготовиться.

И снова тетя переглядывается с дядей.

— Скоро комендантский час, — говорит она мне. — Если тебя поймают после девяти…

У меня сдают нервы, и я перебиваю тетю:

— Я знаю, когда комендантский час, мне с рождения про него талдычат.

Как только эти слова слетают у меня с языка, мне становится совестно, и я опускаю глаза. Я никогда прежде не грубила тете, всегда старалась быть терпеливой, послушной, хорошей девочкой, всегда старалась быть милой невидимкой, которая помогает мыть посуду, сидит с детьми, делает уроки и ходит с опущенной головой. Я сознаю, что обязана тете Кэрол за то, что она после смерти мамы взяла нас с Рейчел к себе. Если бы не она, меня бы наверняка отправили в сиротский приют, а значит, я не получила бы приличного образования и в результате работала бы сейчас где-нибудь на бойне, промывала бы овечьи потроха или убирала за коровами навоз. И может быть, если бы мне повезло, я бы смогла пристроиться куда-нибудь уборщицей.

Приличные люди не возьмут на воспитание ребенка, прошлое которого замарано смертоносной болезнью.

Хотелось бы мне проникнуть в мозг тети. Я не представляю, о чем она думает, но, кажется, она анализирует мое поведение, пытается читать по лицу.

«Я не делаю ничего плохого, это не опасно, со мной все в порядке», — мысленно повторяю я, как заклинание, и вытираю потные ладони о джинсы. Наверняка теперь мокрые пятна останутся.

— Хорошо, только быстро, — соглашается тетя.

И как только она это произносит, я пулей несусь наверх, меняю тапочки на кроссовки, потом лечу обратно вниз по лестнице и выскакиваю из дома. Тетя даже не успевает перенести тарелки в кухню. Она что-то говорит, когда я проношусь мимо, но я не слышу, что именно. Едва за мной захлопывается дверь, как в гостиной начинают бить старые дедушкины часы. Восемь часов.

Я снимаю с цепи велосипед и еду по тропинке и дальше на улицу. Педали скрипят, стонут и чуть не отваливаются. До меня велосипед принадлежал кузине Марсии, ему, наверное, уже лет пятнадцать, и все эти годы он простоял на улице, что, естественно, не способствует его хорошему состоянию.

К счастью, дорога к Глухой бухте идет вниз по склону, а улицы в это время обычно безлюдные. Исцеленные в основном сидят по домам — ужинают, прибираются или готовятся лечь в постель и проспать еще одну ночь без сновидений. Неисцеленные — либо дома, либо на пути домой, бегут и нервно поглядывают на часы, фиксируют, сколько минут осталось до наступления комендантского часа.

Ноги у меня еще ноют после пробежки. Если я доберусь до бухты вовремя и Алекс будет там, вряд ли я порадую его своим видом — непричесанная, потная, грязная. Но меня это не останавливает. Теперь, вырвавшись из дома, я выбрасываю из головы все вопросы и сомнения, у меня одна цель — как можно скорее добраться до Глухой бухты. Я кручу педали по пустынным улицам, срезаю путь везде, где это возможно, а солнце упорно стремится к сверкающей золотом линии горизонта. Небо в это время как вода — насыщенного синего цвета, и кажется, что солнце в нем тонет.

В такое время суток я была одна на улице всего несколько раз. Мне страшно и весело одновременно, точно так же я себя чувствовала сегодня днем, когда разговаривала с Алексом на берегу океана. Возникает чувство, будто всевидящий глаз, который, я уверена, всегда за мной наблюдает, на долю секунды ослеп. Или, например, ты привыкла всю жизнь держаться за чью-то руку, а она вдруг исчезла, и ты вольна идти куда захочешь.

В окнах домов, как брызги, начинают вспыхивать огоньки — в основном свечи и керосиновые лампы. Это бедный район, и все лимитировано, особенно газ и электричество. После поворота на Прибл темные, худосочные дома в четыре-пять этажей жмутся друг к другу, как будто уже начали готовиться к холодной зиме, и заслоняют собой солнце. Вообще-то я даже не задумывалась о том, что скажу Алексу при встрече. Я представляю, как стою с ним один на один на берегу Глухой бухты, и меня вдруг охватывает паника. Приходится затормозить. Я стою и пытаюсь отдышаться. Сердце колотится как сумасшедшее. После минутной передышки я, уже медленнее, продолжаю крутить педали. До бухты еще миля, но я вижу, как она поблескивает справа от меня. Солнце как раз зависло над темными деревьями на горизонте, у меня осталось десять — пятнадцать минут до наступления темноты.

А потом другая мысль останавливает меня, как удар кулаком в живот, — его там не будет. Когда я приеду, он уже уйдет. Или вообще все это шутка и розыгрыш.

Одной рукой я, в надежде удержать равиоли в желудке, обхватываю себя за талию и снова набираю скорость.

Процесс кручения педалей — левая-правая, левая-правая — и борьба с собственным пищеводом не дают мне услышать приближение регуляторов.

Я уже готова промчаться мимо давным-давно преставившегося светофора на Бакстер, и тут меня ослепляет стена яркого пульсирующего света. Мне в глаза направлена дюжина фонарей. Я вынуждена резко затормозить, одновременно заслоняю лицо ладонью и при этом едва не перелетаю через руль. Это чревато реальной катастрофой, потому что, «сбегая» из дома, я забыла про велосипедный шлем.

— Стоять! — рявкает один из регуляторов, как я понимаю, старший. — Проверка документов.

Каждую ночь город патрулируют группы регуляторов — волонтеры и те, кто состоит на службе у правительства. Они задерживают неисцеленных, которые нарушили комендантский час, контролируют улицы или дома (если занавески не задернуты) на предмет недозволенной деятельности, когда два неисцеленных касаются друг друга или гуляют после наступления темноты. Или даже если двое исцеленных замечены в «активности, которая сигнализирует о вторичном проявлении делирии» — например, слишком часто обнимаются или целуются. Такое хоть и редко, но все же случается.

Регуляторы подчиняются непосредственно правительству и работают в тесной связи с учеными из лабораторий. Это благодаря им мою маму послали на третью процедуру. Однажды ночью она не задернула до конца занавески, и патруль заметил, что она плачет над какой-то фотокарточкой. Это была фотография папы. Вскоре после этого случая маму вернули обратно в лаборатории.

Обычно избежать встречи с регуляторами не так трудно — их слышно за милю. Патрули для связи между собой пользуются переносными рациями, и помехи при этом такие сильные, что создается впечатление, что на тебя надвигается гигантский гудящий рой шершней. Я просто на них не среагировала. Мысленно чертыхнувшись в свой адрес за глупость, я выуживаю из заднего кармана бумажник. Хоть его прихватить не забыла! В Портленде запрещено выходить из дома без удостоверения личности. Никому неохота сидеть ночь в тюрьме, пока власти не убедятся в твоей благонадежности.

— Магдалина Элла Хэлоуэй, — говорю я как можно спокойнее и передаю удостоверение старшему регулятору.

Разглядеть его сложно — он светит фонариком прямо мне в лицо, одно могу сказать точно — он крупный мужчина. Высокий, худощавый, нескладный.

— Магдалина Элла Хэлоуэй, — повторяет регулятор.

Он пролистывает длинными пальцами мое удостоверение и вглядывается в идентификационный код — многозначный номер, который присваивается каждому гражданину Соединенных Штатов Америки. Первые три цифры означают штат; следующие три — город; следующие три — семейную группу и последние четыре — твою личность.

— И куда ты собралась, Магдалина? До комендантского часа меньше сорока минут.

Меньше сорока минут. То есть уже почти восемь тридцать. Я переминаюсь с ноги на ногу и стараюсь изо всех сил сохранять спокойствие.

Большинство регуляторов — особенно волонтеры — это малооплачиваемые техники коммунальных служб, мойщики окон или охранники.

Я делаю глубокий вдох и с невинным видом, насколько это возможно в данных обстоятельствах, говорю:

— Просто хотела прокатиться до Глухой бухты.

Потом улыбаюсь, как дурочка, и добавляю:

— Объелась за ужином, аж живот раздуло.

Все, дальше врать не буду, не то точно влипну.

Старший регулятор продолжает меня рассматривать, его фонарик перескакивает с моего лица на удостоверение и обратно. В какую-то секунду он колеблется, и я уже готова поверить, что свободна, но он передает удостоверение другому регулятору.

— Пробей-ка ее по эс-эл. Убедись, что удостоверение подлинное.

У меня сердце уходит в пятки. Эс-эл — это система легализации, компьютерная сеть, куда занесены все до единого жители страны. На то, чтобы сверить коды удостоверения в системе, может уйти от двадцати до тридцати минут, в зависимости от того, сколько людей обратилось в данный момент за проверкой. Вряд ли этот регулятор подозревает меня в том, что я подделала удостоверение, но пока он будет его проверять, мое время истечет.

А потом случилось чудо, кто-то подал голос из задних рядов патруля:

— Можешь ее не пробивать, Джерри. Я узнал девчонку. Она ходит в мой магазин. Живет на Камберленд, сто семьдесят два.

Джерри поворачивается кругом и в процессе поворота опускает фонарик. Мне удается проморгаться, и яркие точки перестают плавать у меня перед глазами. Я смутно узнаю некоторых регуляторов. Вон та женщина работает в химчистке, она целыми днями стоит в дверном проеме, жует жевательную резинку и периодически сплевывает ее на улицу. Еще узнаю мужчину, который служит в дорожной полиции в центре города неподалеку от магистрали Франклина — это один из немногих районов в Портленде, где достаточно машин, чтобы оправдать присутствие дорожной полиции. Еще один парень забирает мусор от нашего дома. И наконец, позади всех — Дэв Ховард, владелец «Квикмарта» на моей улице.

Вообще-то все, чем мы питаемся, а это по большей части консервы, паста и мясная нарезка, приносит домой дядя из своего комбинированного гастронома «Стоп-энд-сейв», который находится аж на Манджой-хилл. Но временами, если у нас вдруг не оказывается туалетной бумаги или молока, я бегаю в «Квикмарт». От этого мистера Ховарда у меня всегда мурашки по коже. Он тощий, как скелет, а его черные глазки под полуприкрытыми веками почему-то напоминают мне крысиные. Но сегодня я готова броситься к нему с объятиями. Я даже не подозревала, что он знает мое имя. Он никогда со мной не разговаривал, только пробьет чек, потом спросит: «Это все на сегодня?» — и сверкнет черными глазками из-под тяжелых век. Надо будет поблагодарить его при следующей встрече.

Джерри колеблется долю секунды, но я замечаю, что остальным регуляторам все это уже надоело, им хочется продолжить патрулирование и арестовать какого-нибудь настоящего нарушителя.

Джерри, видимо, тоже это почувствовал — он резко мотает головой в мою сторону:

— Отдай ей удостоверение.

От облегчения мне хочется смеяться. Я стараюсь сохранять серьезное выражение лица и засовываю удостоверение обратно в бумажник. Руки хоть и слабо, но дрожат. Странно, но в присутствии регуляторов они всегда дрожат. Даже когда регуляторы ведут себя относительно мирно, в голову все равно лезут всякие плохие истории о рейдах, избиениях и засадах.

— Просто соблюдай осторожность, — говорит Джерри, после того как я убираю бумажник в карман. — Постарайся вернуться домой до комендантского часа.

И он снова направляет фонарик мне в глаза. Я закрываюсь рукой и щурюсь.

— Ты же не хочешь, чтобы у тебя были неприятности.

Джерри произносит это мягко, но в какой-то момент мне кажется, что за его мягкостью таится что-то жесткое, злое и агрессивное. А потом я убеждаю себя в том, что у меня всего-навсего паранойя. Не важно, как ведут себя регуляторы; что бы они ни делали, они делают это для нашей защиты и ради нашего же блага.

Регуляторы идут дальше, они обходят меня с боков, и на несколько секунд я оказываюсь в потоке из твердых плеч и курток из грубой ткани, запахов незнакомого одеколона и пота. Вокруг меня снова оживают и глохнут переносные рации. Я слышу обрывки фраз: «Маркет-стрит, девушка и парень, возможно, инфицированы, запрещенная музыка на Сент-Лоуренс, похоже, кто-то танцует…» Плечи и локти регуляторов толкают меня из стороны в сторону, наконец они уходят, как будто выплюнув меня из своей группы, и я остаюсь на улице одна.

Я выжидаю, пока не стихает треск раций и топот шагов по тротуару, и только потом еду дальше. Меня снова переполняет ощущение счастья и свободы. Мне не верится, что удалось с такой легкостью выбраться из дома. Я никогда не думала, что смогу соврать тете. Я вообще не думала, что умею врать! А когда до меня доходит, что я едва избежала ареста и многочасового допроса с пристрастием, мне хочется прыгать и выбрасывать кулаки вверх. Сегодня вечером весь мир на моей стороне. И до Глухой бухты всего несколько минут пути. Я думаю о том, как съеду вниз по травянистому склону и увижу Алекса в ослепительных лучах заходящего солнца… Думаю об одном-единственном слове, которое он прошептал мне на ухо… «Серый». И мое сердце начинает учащенно колотиться в груди.

Я описываю по Бакстер последнюю дугу до Глухой бухты и резко торможу. Многоэтажные здания остаются у меня за спиной, их сменяют редкие лачуги по обе стороны разбитой дороги, а за лачугами начинается короткий, заросший высокой травой спуск в бухту. Поверхность воды в ней похожа на огромное, отражающее розовые и золотые краски неба зеркало. Я делаю последний поворот, и в этот единственный потрясающий момент солнце, словно по золотой дуге, уходит за горизонт. Оно дарит миру свои последние мерцающие лучи, разбивает черную гладь воды и уходит, тонет, унося с собой розовые, красные и лиловые переливы неба. Все цвета в одно мгновение тускнеют, и остается только темнота.

Алекс был прав. Это был потрясающий закат, один из самых прекрасных в моей жизни.

Какое-то время я не могу двинуться с места и просто стою, тяжело дышу и смотрю. А потом меня постепенно охватывает оцепенение. Уже слишком поздно. Регуляторы, наверное, ошиблись со временем, и сейчас уже больше, чем восемь тридцать. Даже если Алекс решил подождать меня где-то на берегу бухты, уже ничто не поможет мне найти его и вернуться домой до наступления комендантского часа.

В глазах у меня начинает щипать, и мир вокруг как будто расплывается. На секунду мне кажется, что я плачу. Это так страшно, что я забываю обо всем на свете. Забываю о своей неудаче, об Алексе, о том, как я думала о его волосах — как в них медью будут сверкать лучи уходящего солнца. Я даже вспомнить не могу, когда последний раз плакала, так давно это было. Я вытираю глаза тыльной стороной ладони, и мир вокруг снова приобретает четкость. Просто пот, понимаю я, и мне сразу становится легче. Я вспотела, и пот попал мне в глаза. И все же неприятное, тяжелое ощущение не желает покидать мой желудок.

Так и не сойдя с велосипеда, я стою еще какое-то время и крепко сжимаю руль. Наконец мне становится немного лучше. Какая-то часть меня хочет, чтобы я на все махнула рукой и слетела по склону вниз к воде, и плевать на комендантский час, пошли они подальше, эти регуляторы, пошли они все подальше. Но я не могу. Не смогла бы. Не смогу никогда. У меня нет выбора. Я должна вернуться домой.

Я неуклюже разворачиваю велосипед на сто восемьдесят градусов и начинаю обратный путь вверх по улице. Теперь, когда адреналин и возбуждение схлынули, ноги у меня стали тяжелыми, словно свинцом налились, и я начинаю пыхтеть, не проехав и полмили. На этот раз я соблюдаю осторожность и прислушиваюсь, чтобы не упустить приближение регуляторов или полиции.

По пути домой я говорю себе, что все, наверное, к лучшему. Видно, у меня в голове помутилось, если я раскатывала ближе к ночи по городу только для того, чтобы встретиться с каким-то парнем на берегу бухты. И потом, все же ясно — он работает в лабораториях, вероятно, просто проскользнул туда в день эвалуации по какой-нибудь невинной причине — например, в туалет или воды набрать.

А еще я напоминаю себе, что могла вообще все это нафантазировать — скрытое послание, приглашение на свидание. Сидит он, наверное, сейчас где-то в своей квартире и делает курсовую. Наверняка уже и думать забыл о двух девчонках, которых повстречал днем возле лабораторного комплекса. Просто он контактный парень и решил поболтать.

«Все к лучшему».

Но сколько раз я себе это ни повторяю, странное ощущение пустоты в желудке никуда не уходит. И как это ни глупо, я не могу избавиться от острого, пронзительного чувства, как будто я что-то забыла или упустила и потеряла навсегда.

7

Из всех систем человеческого организма (нервная, когнитивная, сенсорная) сердечно-сосудистая наиболее восприимчива и уязвима. Задача общества — уберечь эту систему человека от инфекций и разложения, в противном случае человечество окажется под угрозой исчезновения. Как с помощью сельскохозяйственной науки мы оберегаем летние фрукты от нашествия вредителей, падения и разложения, так же мы должны защищать и наши сердца.

Раздел «Роль и цель общества». Руководство «Ббс», с. 353

Меня назвали в честь Марии Магдалины, той, которая едва не умерла от любви.

«Зараженная делирией и нарушившая все законы общества, она влюблялась в мужчин, которые не стали бы отвечать на ее любовь или не могли ее содержать» (Мария. Книга плача, 13:1).

Обо всем этом нам рассказывали на уроках по изучению Библии.

Сначала был Иоанн, затем Матфей, потом Иеремия, Петр и Иуда и еще множество других безымянных, ничем не примечательных мужчин.

Говорят, что последней и самой большой любовью Марии был мужчина по имени Иосиф. Иосиф никогда не был женат, он нашел ее на улице — избитую, сломленную и наполовину обезумевшую от делирии. Ведутся споры о том, что за человек был Иосиф. Был он праведником или нет? Был ли он жертвой болезни? Но в любом случае, Иосиф хорошо заботился о Марии. Он выходил ее и постарался подарить мир ее душе.

Но для Марии было уже слишком поздно. Ее не отпускало прошлое, преследовали призраки потерянной любви, то зло, которым она заражала или была заражена сама. Она почти ничего не ела, рыдала дни напролет, цеплялась за Иосифа, умоляла не покидать ее, но его доброта не приносила ей утешения.

А как-то утром Мария проснулась, но Иосифа рядом не было. Он ушел, не попрощавшись и ничего ей не объяснив. Эта последняя потеря сломила Марию — она рухнула на землю и стала умоляла Господа избавить ее от страданий.

Милость Господа бесконечна, Он услышал молитвы Марии и вместо избавления от страданий снял с нее проклятие делирии, которое было наложено на все человечество в наказание за первородный грех Адама и Евы. Таким образом, в известном смысле Мария Магдалина была первой исцеленной.

«И вот, после долгих лет горя и боли, она встала на путь благочестия и так, умиротворенной, прожила до конца своих дней» (Мария. Книга плача, 13:1).

Мне всегда казалось странным, что мама назвала меня Магдалиной. Она ведь даже в исцеление не верила. В этом и была ее главная проблема. А Книга плача и написана об опасности делирии. Я много об этом думала и в итоге пришла к выводу: несмотря ни на что, мама понимала, что ошибается. Она знала, что исцеление и процедура — благо. Я даже думаю: когда мама решила сделать то, что сделала, она понимала, что за этим последует. Мне кажется, мое имя — это своего рода мамин последний подарок. Это было ее посланием.

Я думаю, она так пыталась попросить у меня прощения. Думаю, так она пыталась сказать: «Когда-нибудь и эта боль пройдет».

Понимаете? Не важно, что говорят вокруг, все равно я знаю, моя мама не была плохой.


Следующие две недели я занята, как никогда в жизни. В Портленд ворвалось лето. В начале июня хоть и стояла жара, но была она блеклой, а по утрам еще чувствовалась прохлада. А вот в последнюю неделю занятий все вокруг становится ярким и сочным, как в цветном кино, — днем невыносимо синее небо делается багровым в грозу, а ночью — чернее черного; красные цветы яркие, как капли крови. Каждый день после школы то собрания, то церемонии, то вечеринки выпускников. Хана приглашена на все эти мероприятия, я — на большинство, что приятно удивляет.

Харлоу Дэвис — она, как и Хана, живет в Уэст-Энде, и ее отец делает какую-то работу для правительства — пригласила меня на «неформальную прощальную вечеринку». Я даже не думала, что она знает, как меня зовут, — когда бы она ни разговаривала с Ханой, ее взгляд всегда скользил мимо меня, как будто я — объект, на котором не стоит фокусировать внимание. И все равно я иду на эту вечеринку. Мне всегда было любопытно посмотреть, как она живет, и оказалось, что ее дом именно такой, каким я его себе представляла, — впечатляющий. Еще у семьи Дэвис есть машина, а в доме повсюду электрические приборы, которыми, без сомнения, пользуются каждый день, — стиральные и посудомоечные машины, сушилки и громадные люстры со множеством лампочек. Харлоу пригласила практически всех выпускниц — всего нас шестьдесят семь, а на вечеринке около пятидесяти. Это немного притупляет мое ощущение собственной исключительности, но все равно вечеринка классная. Мы сидим на заднем дворе, а домработница бегает туда-сюда и приносит из дома тарелки с капустным салатом, с картофельным и со всякими гарнирами для барбекю. Отец Харлоу тем временем переворачивает на огромном гриле свиную грудинку и гамбургеры. Мы с Ханой расположились на одеяле. Я все ем и ем, пока не чувствую, что вот-вот лопну, и в результате вынуждена лечь на спину. Вечеринка во дворе продолжается почти до самого комендантского часа, когда звезды начинают прокалывать темно-синий полог неба, и внезапно налетают стаи комаров. И только тогда мы все с визгом и хохотом, отбиваясь от комаров, бежим в дом. Уже в доме я думаю о том, что давно так хорошо не проводила время.

День действительно был чудесный. Даже совсем не симпатичные мне девчонки (например, Шелли Пирсон, которая ненавидела меня с шестого класса, когда я заняла первое место на ярмарке научных проектов, а она только второе) вдруг становятся милыми. Я догадываюсь: это потому, что все мы понимаем — скоро все кончится. Маловероятно, что после выпуска кто-либо из нас будет встречаться, но даже если это и случится, все будет уже не так. Мы будем другими. Мы станем взрослыми — нас исцелят, классифицируют, идентифицируют, подберут каждой пару и аккуратно поместят на жизненную тропу. И мы, как идеально круглые стеклянные шарики из детской игры, покатимся по ровным, четко разлинованным спускам.

Терезе Грасс исполнилось восемнадцать, и она прошла через процедуру исцеления до окончания занятий в школе, так же как и Морган Делл. Они отсутствовали несколько дней и вернулись перед самым выпуском. Перемена просто поразительная. Теперь они кажутся умиротворенными, повзрослевшими и какими-то отстраненными, как будто их обеих покрыли тонкой корочкой льда. Всего две недели назад у Терезы Грасс было прозвище Брутто, и все смеялись над тем, как она сутулится и постоянно жует кончики сальных волос и какая она вообще неряшливая. А теперь она ходит с ровной спиной, смотрит неподвижным взглядом прямо перед собой, губы ее лишь изредка кривятся в улыбке, и все расступаются, давая ей дорогу. То же самое и с Морган. Такое впечатление, что все их страхи и сомнения в себе ушли вместе с болезнью. У Морган даже ноги перестали трястись. Раньше, когда ей приходилось отвечать в классе, у нее так дрожали коленки, что парта подпрыгивала. А после процедуры — раз! — и никакой дрожи в ногах. Конечно, Тереза и Морган не первые исцеленные девочки в нашем выпуске. Элеанора Рана и Энни Хан исцелились еще осенью, а полдюжины девочек прошли через процедуру в последнем семестре, но в этих двоих перемены как-то больше бросаются в глаза.

Я продолжаю вести обратный отсчет до процедуры. Восемьдесят один день, восемьдесят, семьдесят девять…

Уиллоу Маркс так в школу и не вернулась. До нас доходят самые разные слухи. Говорят, что она прошла через процедуру и теперь у нее все прекрасно; другие говорят, что, пройдя через процедуру, она повредилась головой; ее поместили в «Крипту» — это портлендская тюрьма и заодно психиатрическая лечебница; третьи говорят, что она сбежала в Дикую местность. Единственное, в чем можно не сомневаться, — это то, что теперь вся семья Маркс находится под постоянным надзором. Регуляторы обвиняют мистера и миссис Маркс и всю их семью в том, что они не воспитали дочь должным образом. А всего через пару дней после того, как Уиллоу предположительно поймали в Диринг-Оак-парке, я случайно слышу, как тетя шепотом сообщает дяде, что ее родителей уволили с работы. Проходит неделя, и я узнаю, что они вынуждены были перебраться к каким-то своим дальним родственникам. Вроде бы как люди выбили камнями все окна в их доме, а стены исписали единственным словом: «сочувствующие». Это нелогично, потому что мистер и миссис Маркс сами настояли на том, чтобы их дочь, несмотря на весь риск, прошла через процедуру раньше назначенного срока, но тетя Кэрол говорит, что люди, когда сильно напуганы, ведут себя нелогично. Все безумно боятся, что делирия каким-то образом просочится в Портленд и распространится по всему городу. Все хотят предотвратить эпидемию.

Мне, конечно, неприятно, что с семьей Маркс так вышло, но такова жизнь. Это как с регуляторами — тебе могут не нравиться патрули и постоянные проверки документов, но когда знаешь, что это делается для твоей же пользы, нельзя не сотрудничать. И пусть это звучит ужасно, но мысли мои совсем недолго заняты участью семьи Уиллоу. Столько надо сделать бумажной работы «в связи с окончанием средней школы», на это уходит масса времени и нервов, а еще надо освободить шкафчики в раздевалках, сдать последние экзамены, да и попрощаться есть с кем.

Мы с Ханой с трудом выкраиваем время для совместных пробежек. Когда же нам это удается, мы, по молчаливому соглашению, придерживаемся наших старых маршрутов. Меня радует, что Хана даже не упоминает о той пробежке к лабораториям. Правда, у нее есть привычка перескакивать с пятого на десятое, и теперь ее занимает разрушение участка северной части границы. Говорят, это могли устроить заразные. Я даже мысли не допускаю о том, чтобы появиться возле комплекса лабораторий… ни на секунду. Я фокусирую свое внимание на чем угодно, лишь бы не думать о «деле» Алекса. Впрочем, это не так сложно, потому что сейчас я сама поверить не могу, что ради встречи с ним весь вечер колесила по улицам Портленда и врала тете Кэрол и регуляторам. Уже на следующий день все это казалось мне сном или галлюцинацией. Я убеждаю себя в том, что тогда у меня наверняка случилось временное помешательство. Мозги расплавились от пробежек по жаре.

В день выпуска на торжественной церемонии вручения дипломов Хана занимает место в трех рядах впереди меня. Проходя мимо, она протягивает руку и четыре раза сжимает мою ладонь — два долгих пожатия и два коротких. А когда Хана садится, она специально откидывает назад голову, так что я вижу, что она написала маркером на своей конфедератке: «СЛАВА БОГУ!» Я давлюсь от смеха, а Хана оборачивается и делает притворно-строгое лицо. Кажется, мы все немного одурели. Никогда еще я не чувствовала такого единения с девочками из нашей школы. Мы все потеем под одним солнцем, которое сияет нам широченной знойной улыбкой, обмахиваемся программками, стараемся не зевать и не закатывать глаза, пока наш директор Макинтош монотонно твердит что-то о «взрослении» и нашем «вхождении в общество порядка», подталкиваем друг друга локтями, оттягиваем воротнички, чтобы впустить под мантии хоть немного воздуха.

Родные и близкие сидят на белых складных стульях под кремово-белым парусиновым навесом, который украшен флагами школы, города, штата и Америки. Они вежливо встречают аплодисментами каждую получающую диплом выпускницу. Когда наступает моя очередь, я оглядываю аудиторию в поисках тети и сестры, но при этом так боюсь споткнуться и упасть на сцену в момент получения диплома из рук директора Макинтош, что никого толком не могу разглядеть. Я вижу только какие-то размазанные зеленые, синие и белые силуэты и розовые и коричневые пятна вместо лиц. Отдельные реплики конкретных людей за шелестом аплодисментов тоже не различить, я слышу лишь голос Ханы, чистый и звонкий, как колокольчик:

— Аллилуйя, Халина!

Это наш специальный боевой клич — комбинация из наших имен. Обычно мы использовали его на соревнованиях по легкой атлетике или перед тестами.

А потом мы выстраиваемся в очередь, чтобы позировать для индивидуального портрета с дипломом. Для этой цели школа наняла официального фотографа, а в центре футбольного поля установили задник ярко-синего цвета. Правда, мы все слишком возбуждены, и позировать с серьезным видом крайне сложно. Девчонки сгибаются пополам от смеха, так что в кадр часто попадают только их макушки.

Приходит мой черед фотографироваться, и тут в последний момент в кадр запрыгивает Хана и кладет руку мне на плечо, а фотограф от неожиданности непроизвольно щелкает затвором. Щелк! Вот они мы — я повернулась к Хане, рот открыт от удивления, и видно, что я сейчас расхохочусь; Хана на голову выше меня, глаза закрыты, рот открыт. Я действительно считаю, что этот день был счастливым. Было в нем что-то особенное, может быть, даже волшебное, потому что, хоть я и красная как рак от жары, а волосы как будто приклеились ко лбу, на этой единственной фотографии я выгляжу симпатичной. Будто частица Ханы передалась и мне. И я не просто симпатичная, я — красивая.

Играет школьный оркестр, в общем — чисто, мелодия плывет над футбольным полем, а птицы вторят ей, кружа в небе. Наступает такой момент, как будто с нас со всех сняли тяжелый груз и стерли все различия, и, прежде чем я успеваю понять, что именно происходит, все мои одноклассницы бросаются друг к другу. Мы сбиваемся в круг, обнимаемся, подпрыгиваем и кричим:

— Мы это сделали! Мы это сделали! Мы это сделали!

И никто из родителей или учителей не пытается нас разъединить. Когда мы с девчонками начинаем расходиться, я вижу, как они стоят неподалеку и, скрестив руки на груди, терпеливо за нами наблюдают. Я ловлю на себе взгляд тети, и у меня вдруг сжимается сердце — я понимаю, что она и все остальные дарят нам этот момент, последний, когда мы вместе. Потом все изменится — навсегда.

Все изменится, все меняется уже в эту конкретную секунду. Кольцо разбивается на группы, а группы начинают расходиться по одному, и я замечаю, что Тереза Грасс и Морган Делл уже идут по газону к улице. Каждая идет, опустив голову, со своими родителями, и ни одна ни разу не обернулась. И тут до меня доходит, что они с нами и не праздновали, я не видела в нашей компании ни их, ни Элеонору Рана, ни Энни Хан, вообще никого из исцеленных девочек. У меня почему-то сжимается горло, хотя так все и должно быть. Всему приходит конец, люди идут дальше и не оглядываются назад. И правильно делают.

Я замечаю в толпе Рейчел и бегу к ней. Мне вдруг страшно хочется оказаться с ней рядом, чтобы она взъерошила мне волосы, как делала это, когда я была совсем маленькой, и сказала: «Ты отлично справилась, Луни». Луни — это прозвище, которая она выдумала для меня в детстве.

Странно, но у меня перехватывает дыхание, я с трудом выкрикиваю имя сестры:

— Рейчел!

Я так счастлива ее видеть, что готова расплакаться, но этого, естественно, не происходит.

— Ты пришла.

— Конечно пришла, ты же моя единственная сестра, не забыла? — Рейчел улыбается и передает мне букетик маргариток, небрежно завернутый в коричневую оберточную бумагу. — Поздравляю, Лина.

Чтобы не кинуться к ней на шею, я утыкаюсь носом в букет и делаю глубокий вдох. Секунду мы просто стоим и смотрим друг на друга, а потом она протягивает ко мне ладонь. Я уверена, что сейчас она в память о старых временах обнимет меня за плечи или хотя бы пожмет руку, но она просто откидывает с моего лба мокрую прядь волос.

— Как неопрятно, — говорит она, по-прежнему улыбаясь, — ты вся потная.

Расстраиваться глупо и будет это как-то по-детски, но я действительно ожидала другого.

— Это из-за мантии, — говорю я и понимаю, что проблема наверняка именно в мантии, это она не дает мне дышать.

— Идем, — говорит Рейчел, — тетя Кэрол хочет тебя поздравить.

Тетя и дядя вместе с Грейс стоят на краю поля и беседуют с миссис Спринджер, моей преподавательницей истории. Я иду рядом с Рейчел, она всего на пару дюймов выше меня, и мы идем в ногу, но расстояние между нами добрых три фута. Рейчел молчит. Я догадываюсь, что она уже хочет поскорее вернуться домой к своей повседневной жизни.

Я позволяю себе оглянуться. Не могу удержаться. Девушки в ярко-оранжевых мантиях похожи на язычки пламени. Все одновременно уменьшается в размерах и стихает. Голоса сливаются и становятся похожи на белый шум океана, который постоянно фоном звучит на улицах Портленда и его уже никто не замечает. Все замерло и приобрело четкость, как на обведенном черной тушью рисунке, — застывшие улыбки родителей, ослепляющая фотовспышка, открытые рты, сверкающие зубы, блестящие черные волосы, темно-синее небо и безжалостный свет. Все тонет в этом свете. Картинка настолько отчетливая и безупречная, что у меня не остается сомнений — она уже стала воспоминанием или сном.

8

H — водород, элемент номер один,
Когда происходит деление,
Становится ярким и горячим,
Как солнце.
He — гелий, элемент номер два,
Инертный и летучий газ,
Он обновляет мир.
Li — литий, элемент номер три,
Одним касанием превращает огонь
В погребальный костер
И дарит мне вечный сон.
Be — бериллий, элемент номер четыре…
Из молитв об элементах. Раздел «Молитвы и учеба». Руководство «Ббс»

Летом по понедельникам, средам и субботам я помогаю дяде в его магазине «Стоп-энд-сейв». В основном в мои обязанности входит пополнение запасов товаров на полках и работа за кассой, но случается, что я помогаю с бухгалтерией в маленьком офисе за стеллажами с сухими завтраками и галантерейными товарами. Слава богу, Эндрю Маркуса в конце июня исцелили и определили на постоянную работу в другой продовольственный магазин.

Утром четвертого июля я отправляюсь к Хане. Каждый год в этот день мы ходим смотреть фейерверк на Истерн-Променад. Там всегда играют оркестры, а торговцы продают с лотков на колесиках кукурузу в початках и на маленьких бумажных тарелках яблочные пироги, плавающие в растаявшем мороженом. Четвертое июля — один из моих самых любимых праздников, это день нашей независимости, день, когда мы навсегда закрыли границы нашей страны. Мне нравится музыка, которая звучит на улицах, нравится густой дым, который поднимается над грилем, стелется по улицам и превращает прохожих в призраков. Но больше всего мне нравится то, что в этот день комендантский час начинается позже, чем всегда, и всем неисцеленным позволено возвращаться домой не в девять часов вечера, а в одиннадцать. В последние годы мы с Ханой придумали для себя игру — остаемся на улице как можно дольше и с каждым разом сокращаем время на возвращение домой. В прошлом году, чтобы оказаться на пороге своего дома ровно в десять пятьдесят восемь, мне пришлось мчаться со скоростью спринтера. У меня тряслись от слабости ноги, а сердце выскакивало из груди, но когда я улеглась в постель, я улыбалась. У меня было такое чувство, будто мне что-то сошло с рук.

На дверях дома Ханы установлен кодовый замок. Я набираю четырехзначный код и проскальзываю внутрь. Код мне Хана дала еще в восьмом классе. Это был с ее стороны, как она сама выразилась, жест доверия. А еще она сказала, что, если я кому-нибудь выдам код, она «нарежет меня на ленточки». Я не стучу — родители Ханы вряд ли дома, а она сама никогда не подходит к дверям. Вообще-то, кроме меня, к ней никто и не приходит. И это странно — Хана всегда была в школе популярной. Девчонки уважали ее, и каждая хотела быть на нее похожей, но, несмотря на то что Хана ко всем относится дружески, она не стала ни с кем сближаться… кроме меня.

Мы подружились во втором классе. Тогда миссис Яблонски посадила Хану за одну парту со мной. Временами я думаю, не жалеет ли она об этом? У Ханы фамилия Тэйт, а я тогда уже числилась под фамилией тети — Тиддл, так что все дело было в алфавите. Может, Хана предпочла бы сидеть с Ребеккой Трэлони, или с Кэти Скарп, или даже с Мелиссой Портофино? Порой мне кажется, что я не очень ей подхожу, она могла бы выбрать в подруги какую-нибудь «особенную» девочку. Как-то Хана сказала, что я ей нравлюсь, потому что я настоящая, потому что я способна испытывать настоящие чувства. Но в этом вся проблема — насколько я на это способна?

— Есть кто дома? — кричу я, едва шагнув за порог.

В прихожей, как всегда, темно и прохладно. У меня на руках волоски встают дыбом. Не важно, сколько раз я бывала у Ханы, меня всегда поражает мощность невидимых, встроенных в стены кондиционеров. Какое-то время я просто стою и вдыхаю запахи мебельной политуры, «Виндокса» и свежесрезанных цветов. Из комнаты Ханы на втором этаже доносится ритмичная музыка. Я пытаюсь узнать, что это за песня, но не могу разобрать ни слова, только басы пульсируют сквозь потолок.

Поднявшись наверх, я останавливаюсь. Дверь в комнату Ханы закрыта. Определенно я не в состоянии узнать песню, которую она врубила так громко, что можно оглохнуть. Я вынуждена напомнить себе, что дом Ханы со всех сторон окружен газонами и деревьями и никто не станет доносить на нее регуляторам. Такую музыку мне никогда не приходилось слышать. Какие-то пронзительные, агрессивные звуки, энергия и неистовство. Я даже не могу понять, кто поет — мужчина или женщина. По моему позвоночнику как будто бы пробегает слабый разряд электрического тока. Такое же чувство я испытывала, когда совсем еще маленькая прокрадывалась в кухню и пыталась стянуть из буфета печенье. Именно это я ощущала за секунду до того, как у меня за спиной скрипели половицы и в кухню входила мама. Я оборачивалась, а руки и физиономия у меня были все в крошках.

Я встряхиваюсь и толкаю дверь в комнату Ханы. Она сидит за компьютером — ноги закинула на стол, кивает в такт музыке головой и отбивает ладонями ритм на ляжках. Как только Хана меня замечает, она рывком придвигается к столу и ударяет по клавише на клавиатуре. Музыка мгновенно обрывается. Странно, но наступившая тишина кажется такой же оглушающей, как и грохотавшая до этого музыка.

Хана перебрасывает волосы через плечо и откатывается на компьютерном кресле от стола. На ее лице мелькает какое-то выражение, но я не успеваю определить какое.

— Привет, — щебечет Хана как-то слишком уж радостно. — Не слышала, как ты вошла.

— Если бы я вломилась, ты бы тоже вряд ли услышала.

Я прохожу через комнату и падаю на кровать. У Ханы кровать королевских размеров, с тремя подушками. Когда лежишь на такой кровати, чувствуешь себя на небесах.

— Что это было?

— «Было» что?

Хана поджимает ноги и делает полный оборот на кресле. Я приподнимаюсь на локтях и пристально на нее смотрю. Хана прикидывается дурочкой, только когда ей есть что скрывать.

— Музыка.

Хана продолжает смотреть на меня, как будто ничего не понимает.

— Песня, которую ты тут слушала. Такой грохот, у меня чуть барабанные перепонки не полопались.

— А, это…

Хана откидывает челку со лба. Еще один прокол. Она постоянно теребит челку, когда блефует в покер.

— Так, одна новая группа, нашла в Сети.

— В БОФМ? — продолжаю допытываться я.

Хана меломанка; когда мы учились в средних классах, она могла часами серфинговать по библиотеке одобренных фильмов и музыки.

— Не совсем, — отвечает Хана и смотрит в сторону.

— Что значит «не совсем»?

Как и все остальное, Интранет в Соединенных Штатах контролируется и мониторится для нашей же безопасности. Все веб-сайты, весь контент, включая перечень разрешенных развлечений, который обновляется каждые два года, пишутся правительственными агентствами. Цифровые книги размещаются в БОК, библиотеке одобренных книг, фильмы и музыка — в БОФМ, библиотеке одобренных фильмов и музыки. За небольшую плату их можно скачать в свой компьютер. Конечно, если он у вас есть. У меня — нет.

Хана вздыхает и наконец поворачивается в мою сторону.

— Ты умеешь хранить секреты?

Вот теперь я уже сажусь по-настоящему и передвигаюсь на край кровати. Мне не нравится, как Хана на меня смотрит. Такой взгляд не сулит ничего хорошего.

— О чем ты говоришь, Хана?

— Ты умеешь хранить секреты? — повторяет она.

У меня перед глазами всплывает картинка: мы стоим перед лабораториями в день эвалуации, солнце жарит немилосердно, Хана наклоняется ко мне и шепчет о счастье и несчастье. Мне вдруг становится страшно. Я боюсь Хану и боюсь за нее.

— Да, конечно.

— Ладно. — Хана смотрит вниз, теребит пару секунд манжеты на шортах, потом делает глубокий вдох и говорит: — В общем, на прошлой неделе я познакомилась с одним парнем…

Я чуть с кровати не падаю.

— Что?

— Расслабься, — Хана поднимает руку с раскрытой ладонью. — Он исцеленный, понятно? Работает на городские власти. Вообще-то он цензор.

Пульс у меня приходит в норму, и я снова откидываюсь на подушки.

— Понятно. И что?

— А то, — тянет Хана, — мы с ним вместе в очереди к врачу сидели. К физиотерапевту, ты знаешь. Ну и разговорились.

Хана замолкает. Осенью она растянула связки голеностопа и теперь раз в неделю ходит на физиотерапию. Куда она клонит? Я не понимаю, как физиотерапия связана с музыкой, которую она только что слушала, и поэтому молча жду продолжения.

И Хана продолжает.

— В общем, я рассказывала ему об экзаменах, о том, что очень хочу поступить в Ю-эс-эм, а он рассказывал о своей работе, о том, чем занимается, ну, понимаешь, изо дня в день. Он кодирует доступ в он-лайн, чтобы никто не мог писать, что хочется, или постить, чтобы не размещали в Сети ложную информацию или всякие подстрекательские мысли, — («подстрекательские мысли» Хана закавычила пальцами и закатила при этом глаза), — ну и все такое прочее. Он что-то вроде охранника в Интранете.

— Понятно, — снова говорю я.

Мне хочется сказать Хане, чтобы она переходила ближе к делу. Я все знаю о строгостях в Интранете, каждый из них знает, но если Хану торопить, она может совсем ничего не сказать.

Хана делает глубокий вдох.

— Но он не просто кодирует. Он еще выискивает взломы. В основном этим занимаются хакеры, они умудряются проскочить ловушки и размещают свою собственную информацию. В правительстве их называют «всплывающие утопленники». Их веб-сайты могут плавать по сети час, день или два дня, прежде чем их обнаружат. Там полно всего неразрешенного — мнения людей, форумы, клипы, музыка.

— И ты нашла один такой.

У меня сжимается желудок, а в мозгу, как неоновые вывески, вспыхивают и гаснут слова: «незаконно», «допрос с пристрастием», «постоянный надзор», «Хана».

А Хана, кажется, даже не замечает, что я потеряла способность двигаться. Она вдруг оживляется и становится той энергичной и заводной Ханой, какой была всегда. Она упирается руками в колени, подается вперед и начинает говорить взахлеб:

— Нашла и не один. Десятки. Их там тысячи можно найти, если знаешь, как искать. Если знаешь где. Лина, это просто невероятно. Все эти люди… Они по всей стране… Проникают в Сеть через маленькие бреши. Тебе стоит почитать, что они там пишут. О… об исцелении. И это не какие-то там заразные, которые его отрицают. Есть люди здесь, среди нас, по всей стране, которые не считают, что…

Я смотрю на Хану с таким выражением, что она вынуждена сменить тему.

— А музыка! Ты бы только послушала! Невообразимая, удивительная, ни на что не похожая! От нее голову сносит, понимаешь? Хочется кричать, прыгать, ломать все кругом, вопить…

Комната у Ханы большая, почти в два раза больше моей, но у меня такое ощущение, будто она начинает сжиматься и стены начинают давить на меня. Кондиционеры если и работают, то я больше этого не чувствую. Воздух горячий и плотный, как влажное дыхание. Я встаю с кровати и подхожу к окну. Хана наконец умолкает. Я пытаюсь открыть окно, но оно не поддается. Я упираюсь в подоконник и со всей силы дергаю его вверх.

— Лина, — через минуту робко окликает Хана.

— Не открывается.

Я думаю только о том, что мне нужен воздух. В ушах треск радиопомех, перед глазами смазанные картинки: флуоресцентные лампы, белые лабораторные халаты, столы из стали, хирургические инструменты… Уиллоу Маркс волокут из лабораторий, она громко кричит, дом ее семьи исписан маркерами и краской.

— Лина, — зовет Хана уже громче. — Перестань.

— Заело. Наверное, дерево рассохлось из-за жары. Надо только открыть.

Я напрягаюсь, и окно наконец-то взлетает вверх. Слышится резкий треск, и шпингалет, который удерживал раму на месте, летит на середину комнаты. Какую-то секунду мы с Ханой просто стоим и смотрим на шпингалет на полу. Воздух с улицы не приносит мне облегчения — снаружи он еще горячее.

— Извини, — виновато бормочу я и не могу поднять глаз на Хану. — Я не знала, что оно на шпингалете. Мы дома окна не закрываем.

— Не волнуйся ты из-за этого. Мне плевать на это дурацкое окно.

— Однажды Грейс, когда была маленькой, выбралась из своей кроватки и чуть не забралась на крышу. Просто открыла окно и полезла наверх.

— Лина.

Хана хватает меня за плечи. Не знаю, может, это лихорадка или что-то другое, но меня знобит. А вот от прикосновения Ханы я чувствую ледяной холод по всему телу и отшатываюсь от нее.

— Ты злишься на меня, — говорит она.

— Не злюсь. Я волнуюсь за тебя.

Но это только половина правды. Да, злюсь, а на самом деле я просто в бешенстве. Все это время я, как верная подружка-идиотка, думала о том, как мы вместе проведем наше последнее настоящее лето; переживала — кого мне назначат в спутники жизни; нервничала из-за эвалуации, экзаменов и других обычных вещей… А Хана мне поддакивала, улыбалась, говорила, что все будет в порядке, хотя сама за моей спиной превращалась в человека, которого я не знаю. У нее появились секреты, странные привычки и взгляды на вещи, о которых мы даже думать не должны. Теперь я понимаю, что меня так напугало в день эвалуации, когда она повернулась ко мне и начала с огромными горящими глазами шептать о счастье. В тот момент моя единственная настоящая подруга исчезла, а на ее месте появился кто-то другой, кого я совсем не знаю.

Вот что происходило все это время — Хана превращалась в незнакомого мне человека.

Грусть, как острый нож, наносит быстрый и глубокий удар. Я думаю, это должно было когда-то случиться. Я всегда знала, что так и будет. Все, кому ты доверяешь, все, на кого, тебе кажется, ты можешь положиться, в конце концов предают тебя. Когда у людей появляется своя жизнь, они начинают лгать, скрытничать, потом изменяются и исчезают. Кто-то за новым лицом или личностью, кто-то в густом утреннем тумане, за скалой на берегу океана. Вот почему исцеление имеет такое значение. Вот почему мы нуждаемся в исцелении.

— Послушай, Лина, меня не арестуют только за то, что я просто заглянула на какие-то там веб-сайты. Или за то, что я слушаю музыку, или за что-то еще.

— Могут и арестовать. Некоторых и за меньшее арестовывали.

Хана тоже об этом знает. Она знает, и ей наплевать.

— Хорошо, ладно, меня тошнит от всего этого.

Голос у Ханы слегка дрожит, и это меня обезоруживает. Я не помню, чтобы Хана шла на попятную.

— Нам даже заговаривать об этом не надо было. Кто-нибудь мог…

— Подслушать? — заканчивает за меня Хана. — Боже, Лина, от этого меня тоже уже тошнит. А тебя разве нет? Тебе не надоело постоянно озираться, следить за тем, что говоришь, думаешь, делаешь? Я не могу… не могу дышать, не могу спать, не могу двигаться. Как будто кругом стены: куда ни пойдешь — бамс! Стена. Чего ни захочешь — бамс! Опять стена.

Хана провела рукой по волосам. Впервые она не выглядит уверенной в себе и красивой. У нее бледное, несчастное лицо, и то, как она на меня смотрит, мне что-то напоминает, но я не могу понять что.

— Это все делается, чтобы нас защитить, — говорю я, очень стараясь, чтобы голос звучал уверенно, потому что в спорах обычно проигрываю. — Все изменится к лучшему, как только нас…

И снова Хана меня перебивает.

— Исцелят? — Она смеется коротким, лающим смехом, и в нем нет и намека на веселье, но она хотя бы не начинает спорить. — Верно. Именно это все и говорят.

И тут до меня вдруг доходит — Хана напоминает животных, которых мы видели, когда нас с классом водили на экскурсию на скотобойню. Коровы стояли в своих стойлах и беззвучно смотрели, как мы проходим мимо. И в глазах у них было то же, что я увидела в глазах Ханы, — страх, покорность и что-то еще. Отчаяние. И вот теперь я по-настоящему испугалась и мне действительно стало страшно за Хану.

Но когда она начинает говорить снова, голос ее звучит уже немного спокойнее.

— Может, так и будет. Я имею в виду, что все станет лучше, после того как нас исцелят. Но пока нас не исцелили… Это наш последний шанс, Лина. Последний шанс сделать хоть что-то. Что-то по нашему выбору.

И снова это слово со дня эвалуации — «выбор», но я киваю, потому что не хочу, чтобы она снова завелась.

— И что же ты собираешься сделать?

Хана смотрит в сторону и кусает губу, я вижу, что она думает: довериться мне или нет?

— Сегодня вечером будет одна вечеринка…

— Что?

Эффект «зум» — страх возвращается и увеличивается в размерах.

Хана бросается в атаку.

— Это я нашла на сайте одного «утопленника». На тему музыки. Несколько групп будут играть возле границы на одной ферме в районе Страудвотер.

— Скажи, что ты это несерьезно. Ты же… ты же не собираешься туда? Ты даже не думаешь об этом.

— Это безопасно, хорошо? Я обещаю. Эти веб-сайты… Лина, они действительно захватывают. Клянусь, ты бы тоже не удержалась, если бы зашла хоть на один. Но они скрытые. Ссылки обычно помещаются на странички с разрешенной правительством ерундой. Не знаю, но почему-то чувствуется, что они какие-то не такие. Понимаешь?

Я вцепилась в одно-единственное слово.

— Безопасно? Как такое может быть безопасно? Этот парень, с которым ты познакомилась… Он цензор. Его работа — выслеживать безмозглых кретинов, которые думают, что размещать эти ссылки в Сети безопасно.

— Они не безмозглые, они чертовски умные на самом деле…

— А если подумать о регуляторах, патрулях, надзоре за несовершеннолетними, комендантском часе и сегрегации, дураку станет ясно, что хуже идеи придумать невозможно…

— Хорошо.

Хана поднимает высоко руки, а потом резко опускает и хлопает себя по бедрам. Звук получается таким громким, что я подпрыгиваю от неожиданности.

— Хорошо, — повторяет Хана. — Согласна — идея плохая. Согласна — рискованная. И знаешь что? Мне наплевать.

На секунду в комнате воцаряется тишина. Мы смотрим друг другу в глаза, воздух между нами буквально наэлектризовывается и, кажется, вот-вот заискрит.

— А я как же? — вырывается у меня вопрос, и я прикладываю все усилия, чтобы голос не дрогнул.

— Ты приглашена. Десять тридцать, Страудвотер, ферма «Роаринг брук». Музыка. Танцы. Ну знаешь — весело будет. Это то, что надо попробовать, до того как нам вырежут половину мозгов.

Последнее предложение я пропускаю мимо ушей.

— Не думаю, что приду, Хана. На случай, если ты забыла, — у нас другие планы на сегодняшний вечер. На этот вечер план такой уже… э-э-э… пятнадцать лет.

— Согласна, что ж, все меняется.

Хана поворачивается ко мне спиной, но у меня такое чувство, как будто она ударила меня под дых.

— Отлично.

У меня сжимается горло, я понимаю, на этот раз все всерьез, и чувствую, что еще немного — и разревусь. Я возвращаюсь к кровати и начинаю собирать свои вещи. Сумка моя, естественно, завалилась набок, и теперь по кровати Ханы рассыпаны всякие бумажки, обертки жевательной резинки, монетки, карандаши… Я, глотая слезы, запихиваю все это обратно в сумку.

— Вперед, делай что хочешь. Мне все равно.

Наверное, Хана почувствовала, что не права, — интонация у нее стала не такой резкой.

— Я серьезно, Лина. Подумай, может, все-таки придешь? С нами ничего плохого не случится, я обещаю.

— Ты не можешь это обещать, — чтобы сдержать дрожь в голосе, я делаю глубокий вдох. — Ты не знаешь, что будет. Ты не можешь быть ни в чем уверена.

— А ты не можешь продолжать каждую секунду трястись от страха.

Вот оно. Она действительно это сказала. Я в бешенстве оборачиваюсь, внутри меня разрастается что-то черное и давно забытое.

— Естественно, мне страшно. И я правильно делаю, что боюсь. А если ты не боишься, то это только потому, что ты живешь в своем маленьком идеальном мире, у тебя маленькая идеальная семья, у тебя все идеально, просто совершенно.

— Идеально? Значит, так ты думаешь? Ты считаешь, что моя жизнь идеальна?

Хана говорит тихо, но в голосе ее чувствуется столько злости, что мне хочется отойти подальше, но я заставляю себя оставаться на месте.

— Да. Я так считаю.

И снова этот смех, похожий на отрывистый лай.

— Значит, ты думаешь, что все это идеально? Просто лучше не бывает?

Хана разводит руки в стороны и делает полный оборот кругом, как будто хочет обнять комнату, дом, все, что ее окружает.

Ее вопрос ставит меня в тупик.

— А разве не так?

— Все не так, Лина. — Хана трясет головой. — Послушай, я не собираюсь перед тобой извиняться. Я знаю, у тебя есть свои причины для того, чтобы бояться. То, что случилось с твоей мамой, ужасно…

Тело мое напрягается, буквально наэлектризовывается.

— Не впутывай сюда мою маму.

— Но ты не можешь продолжать во всем винить свою мать. Она умерла больше десяти лет назад.

Злость, словно густой туман, поглощает меня всю. Мой мозг заносит, как машину на льду, он бьется о выскакивающие наугад слова: «страх», «вина», «помни», «мама», «люблю». Теперь я вижу, что Хана — змея. Она долго ждала, чтобы сказать мне это, выжидала, чтобы прокрасться как можно глубже в мое сердце и укусить как можно больнее.

И в конце приходят только два слова:

— Пошла ты…

Хана поднимает вверх обе руки.

— Слушай, Лина, я просто говорю тебе — забудь. Ты совсем на нее не похожа. И ты не кончишь как она. У тебя нет этого внутри.

— Пошла ты!

Хана старается быть тактичной, но мой разум молчит, и слова выходят из меня сами по себе, одно за другим. И мне хотелось бы, чтобы каждое слово было как удар и я била бы ими ее по лицу: бац-бац-бац.

— Ты ничего о ней не знаешь. И меня ты не знаешь. Ты не знаешь ничего.

— Ли-ина… — Хана протягивает ко мне руки.

— Не трогай меня!

Я, спотыкаясь, отхожу назад, хватаю свою сумку, ударяюсь о стол и иду к двери. Перед глазами все плывет. Я с трудом различаю перила. Половину пути по лестнице вниз я спотыкаюсь. Входную дверь нахожу на ощупь. Может, Хана и кричит что-то мне вслед, но я ничего не слышу, кроме громкого рева в голове. Солнце; яркий, ослепительно яркий белый свет; пальцами ощущаю холодное железо — ворота. Запах океана и запах бензина. Завывание становится все громче и превращается в отрывистые пронзительные звуки.

В голове у меня мгновенно проясняется. Я еле успеваю отпрыгнуть с середины улицы. Мимо проносится полицейская машина, водитель продолжает сигналить, не перестает выть сирена, а я стою на обочине и пытаюсь откашляться от поднятой пыли. Горло болит так, как будто меня выворачивает наизнанку. Я наконец даю волю слезам, и наступает такое облегчение, словно я долго-долго несла на плечах огромную тяжесть и вдруг ее сбросила. Начав плакать, я уже не в силах остановиться и всю дорогу домой вынуждена постоянно вытирать ладонью глаза, чтобы хотя бы видеть, куда иду. Я успокаиваю себя тем, что меньше чем через два месяца все это уже ничего не будет для меня значить. Все останется позади, и я буду свободна от этой тяжести — свободна, как птица в небе.

Вот чего Хана не понимает и никогда не понимала. Для некоторых из нас это больше чем просто избавление от делирии. У некоторых из нас, у счастливчиков, появляется шанс переродиться, очиститься и стать лучше. Так кусок искореженного металла выходит из огня и превращается в сверкающий, острый как бритва клинок.

Это все, чего я хочу, все, чего я всегда хотела. Этого я жду от процедуры исцеления.

9

Господь, удержи наши сердца, как удерживаешь планеты на орбитах, остуди хаос рождения, как тяжесть Твоей воли удерживает звезды от коллапса, как не дает она океану обратиться в прах, а праху в океан, как удерживаешь Ты планеты от столкновения, а солнца от взрыва. Господь, удержи наши сердца и помоги им не сбиться с пути.

Псалом 21. Раздел «Молитвы и учеба». Руководство «Ббс»

Ночью, хотя я уже в постели, слова Ханы все крутятся и крутятся у меня в голове.

«Ты совсем на нее не похожа. И ты не кончишь как она. У тебя нет этого внутри».

Она сказала это, чтобы как-то успокоить меня, понимаю, это должно было меня успокоить, но почему-то этого не произошло. Эффект был обратный — эти ее слова лишили меня покоя, и теперь в груди такая боль, как будто в нее воткнули что-то большое, холодное и острое.

Есть еще кое-что, чего Хана не понимает. Размышления о болезни, волнения и страхи — унаследовала я предрасположенность к ней или нет — это все, что мне осталось от мамы. Болезнь — это все, что я о ней знаю. То, что нас связывает.

А кроме болезни — ничего.

Это не значит, что у меня не сохранились воспоминания о маме. Сохранились, и много, учитывая, сколько мне было лет, когда она умерла. Я помню, что, когда выпадал свежий снег, мама давала мне миски и посылала на улицу, чтобы я набрала в них снег. Дома мы тоненькой струйкой вливали в миски кленовый сироп и наблюдали за тем, как он почти мгновенно замерзает и превращается в хрупкий леденец из тоненьких янтарных петелек, такое изящное съедобное кружево. Помню, что она очень любила нам петь, когда раскачивала меня в воде на пляже в районе Истерн-Променад. Тогда я не понимала, как это все странно. Другие мамы учили своих детей плавать, мазали их солнцезащитным кремом, чтобы они не обгорели на солнце, делали все, что положено делать матерям, как это написано в родительском разделе руководства «Ббс».

Но они не пели.

Я помню, что, когда болела, мама приносила мне в постель на подносе тосты с джемом и целовала мои синяки, когда я падала. Помню, однажды я упала с велосипеда, а мама подняла меня, взяла на руки и начала укачивать. Какая-то женщина увидела это и возмутилась. Она сказала, что маме должно быть стыдно за то, что она делает. Я тогда не поняла — почему и расплакалась еще сильнее. После этого случая мама утешала меня, только когда мы оставались вдвоем. На людях она просто хмурилась и говорила: «Лина, ничего страшного не случилось. Вставай».

А еще мы устраивали дома танцы. Мама называла их «танцы в носках», потому что мы скатывали ковры в гостиной, надевали наши самые толстые носки и танцевали и катались по паркету в коридорах, как в «слип-энд-слайд». Даже Рейчел, которая всегда заявляла, что уже взрослая для игр с малышней, нравились «танцы в носках». Мама плотно задергивала шторы, подкладывала подушки под входную дверь, и под заднюю тоже, и включала музыку. Мы так хохотали, что, когда я ложилась спать, у меня от смеха болел живот.

Со временем я поняла, что мама задергивала шторы, чтобы нашу «кучу-малу в носках» не заметили патрули, что она подкладывала подушки под двери, чтобы соседи не донесли властям, что мы много смеемся и у нас слишком громко играет музыка. И то и другое может быть признаком наступающей делирии. У моего отца был военный значок в форме серебряного кинжала, он унаследовал его от деда. Мама носила этот значок на цепочке, и я поняла, почему она прячет его под воротник, когда выходит из дома. Увидев значок, люди могли заподозрить неладное. Я поняла, что все самые счастливые моменты моего детства на самом деле такими не были. То, что мы делали, было неправильно, опасно и незаконно. Это было ненормально. Моя мама была ненормальной, и, возможно, я унаследовала от нее эту ненормальность.

Что она чувствовала, о чем думала в ту ночь, когда поднялась на скалу и пошла дальше в пустоту? Было ли ей страшно? Думала она тогда обо мне и Рейчел? Чувствовала ли она свою вину перед нами, уходя от нас? Обо всем этом я задумываюсь впервые.

И еще я начинаю думать о папе. Я его совсем не помню, хотя у меня осталось смутное, едва уловимое воспоминание о больших и теплых руках и о склонившемся надо мной лице. Но думаю, это просто потому, что у мамы в спальне была фотография в рамке, где отец держит меня на руках и улыбается в камеру. На этой фотографии мне всего несколько месяцев. Настоящих воспоминаний о реальном папе у меня быть не может, мне еще и года не исполнилось, когда он умер. Рак.

Отвратительная, вязкая духота липнет к стенам спальни. Дженни перевернулась на спину, раскидала руки и ноги поверх покрывала и тихо дышит открытым ртом. Даже Грейс быстро заснула и теперь беззвучно бормочет что-то в подушку. Вся комната как будто наполнилась влажным выдохом, испарениями с потной кожи, с языков, от теплого молока.

Я выбираюсь из постели. На мне черные джинсы и футболка. Я знала, что не смогу заснуть, так что не стала переодеваться в пижаму. Раньше вечером я приняла решение. Мы все сидели за столом; тетя Кэрол, дядя Уильям, Дженни и Грейс молча жевали, глотали, безразлично смотрели друг на друга, а мне казалось, что воздух в столовой сгущается вокруг меня и сжимает мне горло, как две руки, которые все сильнее и сильнее давят на водяной шар. И тогда я кое-что поняла.

Хана сказала, что во мне этого нет, но она ошибалась.

Сердце стучит так громко, что я его слышу, и я уверена, что все остальные тоже слышат, уверена, что от этого стука тетя подскочит на кровати, заметит меня и обвинит в том, что я пытаюсь ускользнуть из дома. Это, собственно, и происходит. Я даже не знала, что сердце может стучать так громко, его стук напоминает мне рассказ Эдгара По, который мы читали на одном из уроков обществоведения. Там говорилось о парне, который убил другого парня и спрятал тело под полом, а потом сдался полиции, потому что был уверен, что слышит, как под половицами бьется сердце убитого. Мы должны думать, что это история о чувстве вины и об опасностях гражданского неповиновения, но когда я в первый раз прочитала этот рассказ, мне показалось, что он какой-то неубедительный и надуманный. Теперь я понимаю, в чем дело, — наверняка По, когда был мальчиком, часто тайком убегал из дома.

Я приоткрываю дверь спальни, задерживаю дыхание и молюсь, чтобы она не заскрипела. В какой-то момент Дженни вскрикивает во сне и сердце замирает у меня в груди. Но потом Дженни переворачивается, закидывает руку на подушку, и я облегченно выдыхаю — ей просто снится тревожный сон.

В прихожей темно, хоть глаз выколи. В комнате тети и дяди тоже темно, слышны только шепот деревьев на улице да поскрипывание и стоны стен — обычные звуки для страдающего артритом старого дома. Наконец я собираюсь с духом, проскальзываю в прихожую и плотно закрываю за собой дверь. Иду я так медленно, что кажется, вовсе не двигаюсь. Дорогу я прокладываю на ощупь и постепенно, ведя ладонью по бугоркам и морщинам обоев на стене, дохожу до лестницы, а потом дюйм за дюймом скольжу рукой по перилам и на цыпочках спускаюсь вниз. И все равно у меня такое чувство, что дом настроен против меня, он как будто хочет выдать меня, хочет, чтобы меня поймали. Кажется, что он скрипит, трещит и стонет в ответ на каждый мой шаг, каждая половица, стоит мне на нее наступить, изгибается и дрожит. И тогда я начинаю торговаться с домом.

«Если я доберусь до выхода и тетя не проснется, Богом клянусь, что никогда не хлопну ни одной дверью. Я больше ни разу не назову тебя „старым куском дерьма“, даже в мыслях не скажу этого. Я никогда не буду проклинать подвал, если его затопит, и больше никогда в жизни не пну стену в спальне из-за того, что меня выводит из себя Дженни».

Похоже, дом услышал меня, потому что мне каким-то чудом удается добраться до входной двери. Здесь я на секунду замираю на месте и прислушиваюсь — не проснулся ли кто-нибудь наверху, но, кроме биения моего сердца, которое по-прежнему стучит сильно и громко, ничто не нарушает тишину. Кажется, даже сам дом затаил дыхание. Входная дверь открывается с еле слышным шепотом, и последнюю секунду перед тем, как я ускользаю из дома в ночь, темные комнаты у меня за спиной хранят гробовое молчание.

На крыльце я останавливаюсь. Фейерверк закончился час назад — ложась в постель, я слышала последние, похожие на далекую перестрелку запинающиеся залпы, — и теперь на улице непривычно тихо и безлюдно. Время — только начало двенадцатого. Кто-то из исцеленных мог задержаться на Истерн-Променад, но остальное население уже дома. На улице темно, из всех фонарей, кроме тех, что в самых богатых районах Портленда, уже давно вывернули лампы, и теперь фонари напоминают мне пустые глазницы. Слава богу — луна светит ярко.

Я напрягаю слух, чтобы не прозевать регуляторов, и почти надеюсь, что вот-вот их услышу, потому что тогда вынуждена буду вернуться домой, в свою постель, где мне ничего не угрожает. Страх снова начинает прокрадываться мне в душу, но вокруг тишина, ни малейшего движения, как в стоп-кадре. Все, что есть во мне рационального, все правильное и хорошее призывает меня развернуться и подняться обратно в спальню, но какой-то внутренний центр упрямства подталкивает идти вперед.

Я прохожу к воротам и снимаю цепь с велосипеда.

Велосипед у меня немного дребезжит, особенно когда первый раз нажимаешь на педали, поэтому по нашей улице я не еду, а веду его сама. Колеса легко катятся по асфальту. Я никогда раньше не была на улице в такое время одна. Я ни разу не нарушила комендантский час. Но на фоне страха, который, понятно, всегда со мной и давит на меня своей уничтожающей тяжестью, пробивается к жизни и понемногу расширяет для себя пространство свободы радостное возбуждение. Оно выталкивает страх и как бы говорит: «Все хорошо, со мной все в порядке, я смогу». Я простая девчонка, пять футов два дюйма ростом, ничем не примечательная, но я смогу это сделать, и ни один комендантский час, никакие патрули всего мира меня не остановят. Поразительно, как воодушевляет меня эта мысль. Она побеждает страх, так тоненькая свеча в полночь прогоняет мрак и дает возможность видеть дорогу.

Дойдя до конца улицы, я запрыгиваю на велосипед и чувствую, как цепь садится на зубья каретки. Я начинаю крутить педали, и бриз приятно обдувает лицо. Бдительность я не теряю и стараюсь ехать не так быстро, на случай, если где-то поблизости появятся регуляторы. К счастью, Страудвотер и ферма «Роаринг брук» находятся в противоположной стороне от Истерн-Променад, где праздновался День независимости. Как только я доберусь до фермерских земель, которые широким поясом окружают Портленд, можно будет не волноваться. Фермы и скотобойни практически не патрулируются. Но сначала мне надо пересечь Уэст-Энд, где живут богатые люди, такие как семья Ханы, после этого Либбитаун, а потом по Конгресс-стрит-бридж и дальше — через Фор-ривер.

До Страудвотер добрых полчаса пути, даже если ехать быстро. По мере того как я удаляюсь от многоэтажных домов в центре Портленда и углубляюсь в городские окраины, дома уменьшаются в размерах и стоят на расстоянии друг от друга в тишине заросших сорняками дворов. Это еще не пригороды, но признаки их уже налицо — сквозь прогнившие доски террас пробиваются растения, слышно, как где-то ухает сова, а небо, словно косой, нет-нет да рассекают летучие мыши. Почти напротив каждого дома стоит машина. Совсем как в Уэст-Энде, только эти явно притащили со свалки. Они стоят на угольных брикетах и покрыты слоями ржавчины. Я проезжаю мимо одной, сквозь люк которой проросло дерево, как будто машину сбросили с неба и она, как на шампур, нанизала свой корпус на ствол. У другой открыт капот и нет двигателя, и, когда я проезжаю мимо, из черной пещеры под капотом выпрыгивает кот и орет на меня.

После того как я переезжаю через Фор-ривер, последние дома исчезают, дальше идут поля и ферма за фермой с милыми домашними названиями «Мидоу лэйн», «Шипс-бэй», «Уиллоу крик». Такие места созданы для того, чтобы печь маффины и снимать с молока свежие сливки для масла. Но большинство ферм принадлежат крупным корпорациям, в них держат домашний скот, и часто там работают сироты.

Мне всегда нравилось бывать здесь, но сейчас в темноте мне немного не по себе, и я не могу отделаться от мысли, что, если напорюсь на патруль, здесь, на открытом месте, мне будет не спрятаться. За полями виднеются темные силуэты амбаров и силосных башен, какие-то совсем недавно построены, какие-то вот-вот рухнут и стоят, словно вцепившись зубами в землю. В воздухе витают сладкие запахи зарождающейся жизни и навоза.

Ферма «Роаринг брук» расположена почти на самой юго-восточной границе Портленда. Она заброшена — много лет назад пожар уничтожил половину главного здания и оба элеватора. До фермы еще минут пять езды, но мне кажется, что я за громкими песнями сверчков начинаю различать какой-то ритм. Пока трудно сказать — действительно это музыка или я ее только воображаю, или же это мое сердце снова начало усиленно колотиться в груди. Через некоторое время я понимаю, что не ошиблась. Еще до того, как я доезжаю до узкой грунтовой дороги, которая ведет к амбару или, точнее, к тому, что от него осталось, в ночном воздухе возникают и кристаллизируются, как капли дождя в снежинки, звуки музыки.

И мне снова становится страшно. В голове у меня одна мысль: «Это неправильно, это неправильно, это неправильно». Тетя Кэрол убила бы меня, если бы узнала, что я сейчас делаю. Убила бы, или сдала в «Крипту», или в лаборатории на процедуру до срока, как сдали Уиллоу Маркс.

Я спрыгиваю с велосипеда и вижу поворот на «Роаринг брук», возле которого в землю врыт большой металлический знак «СОБСТВЕННОСТЬ ПОРТЛЕНДА. ПРОХОД ЗАПРЕЩЕН». Я откатываю велосипед в лесок возле дороги, до самой фермы еще пятьсот — шестьсот футов, но я не собираюсь туда на нем ехать. И на цепь пристегивать я его тоже не буду. Мне даже думать не хочется о том, что случится, если в этих местах будут проводить ночной рейд, но если это все же случится, я не намерена возиться с замком. Надо будет действовать четко и быстро.

Я обхожу знак «ПРОХОД ЗАПРЕЩЕН» и иду дальше. Кажется, я постепенно набираю опыт в игнорировании подобных знаков, если вспомнить, как мы с Ханой перемахнули через ворота в ограде лабораторного комплекса. Впервые за долгое время я вспоминаю тот день, и сразу у меня перед глазами возникает Алекс, то, как он стоял на галерее для наблюдения и смеялся, откинув назад голову.

Надо сосредоточиться на окружающей обстановке, на яркой луне, на полевых цветах у дороги. Это поможет загнать внутрь подступающую тошноту. Я не понимаю, что погнало меня из дома, почему мне захотелось доказать, что Хана в чем-то там не права, и я стараюсь не думать о том, что спор с Ханой — это только повод. Последнее тревожит меня больше всего остального.

Возможно, где-то в глубине души мне стало просто любопытно.

Но сейчас я совсем не испытываю любопытства. Я испытываю страх. А еще чувствую себя дурой.

Фермерский дом и амбар расположены между двумя холмами в своеобразной мини-долине, поэтому я сам дом еще не вижу, но музыку слышу, и она звучит все громче и отчетливее. Ничего подобного я в жизни не слышала. Это совершенно не похоже на приглаженную и причесанную разрешенную музыку, которую скачивают из перечня разрешенных развлечений или играют в «ракушке» на официальных летних концертах в Диринг-Оак-парке.

У исполнительницы песни прекрасный, похожий на густой мед голос, он так быстро меняет тона и полутона, что у меня начинает кружиться голова. А звучит голос на фоне странной и дикой музыки, но она совсем не похожа на вой и скрежет, который сегодня Хана слушала на своем компьютере. Правда, определенное сходство в ритме и мелодии я все же улавливаю. Та музыка была металлической и внушала ужас. А эта печальная, она накатывает и стихает, подчиняясь своим собственным правилам.

Такие же чувства я испытывала, наблюдая за тем, как в сильный шторм огромные волны набрасываются на доки, хлещут о причалы, обдают их белой пеной, и у меня от этой мощи перехватывало дыхание. Именно это происходит, когда я поднимаюсь на вершину холма и передо мной открывается вид на разрушенный фермерский дом, а музыка набирает силу, как волна, перед тем как обрушиться на берег. Я цепенею и не могу дышать от этой красоты. Первые секунды мне даже кажется, что я действительно вижу внизу океан. Со стороны барака льется свет, и море людей раскачивается и танцует, словно изгибающиеся тени вокруг костра.

Почерневший после пожара амбар как будто вспорот, и все его внутренности выставлены напоказ. Остались только три стены, фрагмент крыши и платформа, на которой раньше, видимо, хранили сено. Вот на ней-то и играет группа. Тонкие гибкие деревца уже повырастали на полях. Старые деревья, абсолютно лишенные веток и покрытые белесым пеплом, тычут в небо уродливыми пальцами.

В пятидесяти футах за амбаром тянется низкая черная полоса — за ней начинаются неконтролируемые территории. Дикая местность. С такого расстояния пограничное заграждение разглядеть невозможно, но мне кажется, что я его чувствую, кажется, что я могу ощутить в воздухе электрическое напряжение. Возле пограничного ограждения я была всего несколько раз в жизни. Один раз много лет назад вместе с мамой, она хотела, чтобы я послушала, как звучит электричество. Напряжение было таким мощным, что казалось, от него гудит воздух и получить электрический удар можно, даже если стоишь в четырех футах от ограждения. Мама заставила меня пообещать, что я никогда в жизни до него не дотронусь. Она рассказала мне, что, когда процедуру исцеления только сделали обязательной, некоторые люди пытались убежать через заграждение. Они не успели ничего сделать, только прикоснулись к проволоке и тут же зажарились, как бекон. Я точно помню ее слова: «зажарились, как бекон». После этого я несколько раз бегала с Ханой вдоль границы и всегда старалась держаться не меньше чем в десяти футах от заграждения.

В амбаре кто-то установил колонки, усилители и даже две большие прожекторные лампы. Благодаря этим лампам тех, кто танцует возле платформы, можно рассмотреть во всех подробностях, они как бы гиперреальные, а все остальные погружены в темноту и едва различимы. Песня заканчивается, и толпа ревет, как океан.

«Они, наверное, подсоединились к сети какой-нибудь соседней фермы, — думаю я. — Это глупо, я никогда не найду здесь Хану, слишком много людей…»

Начинается новая песня, такая же дикая и прекрасная, как предыдущая. Музыка словно возникает из мрака, тянется к моему сердцу, к самой моей сути и играет на моих самых сокровенных струнах. Я начинаю спускаться к амбару. Самое странное, что я не собиралась этого делать. Ноги идут сами, они как будто случайно оказались на каком-то невидимом спуске и непроизвольно заскользили вниз.

Я даже забываю, что мне надо найти Хану. Я как будто внутри сна, где случаются странные вещи, но при этом они вовсе не кажутся странными. Все вокруг словно окутано туманом, а меня всю от головы до ног заполняет одно-единственное непреодолимое желание подойти ближе к источнику музыки, погрузиться в нее и слушать, слушать, слушать.

— Лина! О мой бог, Лина!

Звук собственного имени возвращает меня в реальность, и я вдруг сознаю, что стою посреди огромной толпы.

Нет. Это не просто толпа. Парни. И девушки. Неисцеленные, они все неисцеленные, никакого намека на метки на шеях. Во всяком случае, у того, кто стоит рядом и кого я могу разглядеть, метки исцеленного нет. Парни и девушки разговаривают друг с другом. Смеются. Они пьют из одного стаканчика. Я вдруг понимаю, что могу упасть в обморок.

Ко мне, расталкивая людей локтями, несется Хана, и я даже рта не успеваю открыть, а она уже напрыгнула на меня и сжимает в объятиях, как в день выпуска. От неожиданности я шарахаюсь назад и едва не падаю.

— Ты здесь, — Хана делает шаг назад и смотрит на меня, продолжая при этом держать за плечи. — Ты на самом деле здесь.

Еще одна песня заканчивается, и солистка группы — хрупкая девушка с длинными черными волосами — кричит что-то про перерыв. Пока мой мозг медленно перезагружается, мне в голову приходит тупейшая мысль.

«Она даже ниже меня и поет перед пятью сотнями человек».

А потом я думаю: «Пятьсот человек, пятьсот человек, что я делаю в такой толпе?»

— Я не могу здесь остаться, — тороплюсь заявить я.

Эти слова, как только я их произношу, дарят мне облегчение. Что бы там я ни хотела доказать своим приходом сюда, доказано: теперь я могу уйти. Мне надо выбраться из этой толпы, из этого гомона голосов, вырваться из моря раскачивающихся человеческих тел. Меня так захватила музыка, что до этого момента я даже не замечала, что происходит вокруг, но теперь я различаю цвета, чувствую запахи, вижу, как люди вокруг касаются друг друга.

Хана открывает рот, скорее всего, чтобы возразить, но в этот момент нас прерывают. К нам прокладывает путь блондин с сальной, падающей на глаза челкой, в руках он держит два больших пластиковых стакана. Он передает один стакан Хане. Хана принимает стакан, благодарит парня и снова поворачивается ко мне.

— Лина, — говорит она, — это мой друг Дрю.

Мне на секунду кажется, что ей неловко, но вот она уже снова широко улыбается, как будто мы стоим посреди школьного двора и болтаем о тестах по биологии.

Я открываю рот, но не могу произнести ни слова, что, возможно, к лучшему, потому что в этот момент у меня в голове на полную мощность включается сигнал пожарной тревоги. Может, это звучит глупо и наивно, но, пока я добиралась до этой фермы, я даже не подумала о том, что на вечеринке соберутся ребята обоего пола. Мне такое даже в голову не пришло.

Комендантский час — это одно, запрещенная музыка — это уже серьезнее, но нарушение закона о половой сегрегации — из самых серьезных преступлений. Из-за этого Уиллоу Маркс отправили на процедуру раньше положенного срока, а дом ее семьи изуродовали надписями; Челси Бронсон выгнали из школы после того, как она будто бы нарушила комендантский час с мальчиком из «Спенсер преп», ее родителей уволили с работы без объяснения причин, и вся их семья была вынуждена освободить дом. А ведь в случае с Челси даже не было доказательств, хватило слухов.

— Привет, Лина, — говорит Дрю и машет мне рукой.

Я беззвучно открываю и закрываю рот. Возникает неловкая пауза. Потом Дрю вдруг резким движением предлагает мне свой стакан:

— Виски?

— Виски? — пискливо переспрашиваю я.

Я пробовала алкоголь всего несколько раз — на Рождество тетя наливает мне четверть стакана вина. А еще однажды мы с Ханой у нее дома стащили ежевичный ликер из бара ее родителей, я тогда пила, пока потолок не начал кружиться у меня над головой. Хана все время хохотала или хихикала, а мне не понравилось — не понравился ни сладкий насыщенный вкус, ни то, как мысли разбегались в разные стороны, как туман от солнца. Потеря самоконтроля — вот что это было, я ненавижу, когда такое происходит.

Дрю пожимает плечами.

— Это все, что у них есть. Водка на таких вечеринках всегда заканчивается первой.

«На таких вечеринках» — это как «обычное дело» или «такое случается».

— Нет. — Я отвожу от себя руку со стаканом. — Оставь себе.

Дрю, очевидно, меня неправильно понимает и снисходительно отмахивается.

— Все нормально, я себе еще принесу.

После этого он улыбается Хане и ныряет в толпу. Мне нравится его улыбка, то, как он кривит левый уголок рта. Но, как только я ловлю себя на том, что думаю о его улыбке, меня охватывает паника — всю жизнь люди шепчутся у меня за спиной, всю жизнь меня считают неблагонадежной.

Самоконтроль. Главное — себя контролировать.

— Я должна идти.

Получилось — это прогресс.

— Уже? — Хана поднимает брови и морщит лоб. — Ты шла в такую даль…

— Я приехала на велосипеде.

— Какая разница! Ты ехала в такую даль, чтобы сразу уйти?

Хана тянется ко мне, но я, чтобы избежать контакта, быстро скрещиваю руки на груди. Мой жест задевает Хану, и я, чтобы ее не обидеть, делаю вид, будто мне зябко. Это же моя лучшая подруга, я знаю ее со второго класса, она делилась со мной печеньем за ланчем, а однажды врезала Джилиан Даусон, когда та сказала, что моя семья заразная.

— Я устала, — говорю я. — И мне не следует здесь быть.

Мне хочется добавить: «И тебе тоже», но я сдерживаюсь.

— Ты слышала музыку? Правда ребята здорово играют?

Хана слишком уж благодушная, абсолютно не та, которую я знаю. Я чувствую острую боль под ребрами. Хана старается быть вежливой. Она ведет себя так, как будто мы не знаем друг друга. И ей тоже неловко.

— Я… я не слушала.

Почему-то мне не хочется, чтобы Хана знала, что да, я слушала и да, я думаю, что ребята играли здорово и даже лучше, чем здорово. Это личное, я стесняюсь в этом признаться, мне даже стыдно за себя. И, несмотря на то что я проделала весь этот путь от Портленда до «Роаринг брук», нарушила комендантский час и все остальное только ради того, чтобы извиниться перед Ханой, у меня снова, как утром, возникает чувство, будто я ее не знаю, а она совсем не знает меня.

Я привыкла ощущать двойственность собственного существования — думать одно, делать другое, привыкла к этому постоянному «перетягиванию каната», но Хана явно выбрала одно из двух. Она выбрала другой мир — мир запрещенных мыслей, людей, поступков.

Возможно ли, чтобы все время, пока я жила своей жизнью — готовилась к тестам, бегала с Ханой, — этот другой мир существовал рядом, прятался за моим, жил в другом измерении, ожидая, когда зайдет солнце и можно будет вынырнуть на поверхность? Незаконные вечеринки, неодобренная музыка. Люди, не опасаясь заразы, касаются друг друга, им не страшно.

Мир без страха. Это невозможно.

И хоть я стою посреди самой многолюдной толпы из всех, которые видела в своей жизни, мне вдруг становится жутко одиноко.

— Оставайся, — тихо предлагает Хана. Предложение утвердительное, но голос у нее такой, как будто она задает вопрос. — Хотя бы второе отделение посмотришь.

Я отрицательно мотаю головой. Я жалею, что приехала сюда. Жалею, что увидела все это. Мне бы хотелось не знать того, что я теперь знаю, я хочу проснуться завтра утром и поехать на велике к Хане. Мы бы болтались по Истерн-Пром и, как обычно, жаловались друг другу на летнюю скуку. И я бы верила, что все осталось, как прежде.

— Я пойду. Все нормально. Ты можешь остаться.

Надеюсь, у меня получилось сказать это твердо. И тут я понимаю, что Хана и не собиралась идти вместе со мной. Она смотрит на меня, в глазах ее сожаление и жалость одновременно.

— Я могу пойти с тобой, если хочешь, — предлагает Хана, но я вижу, что она просто желает меня приободрить.

— Нет, не надо. Со мной все будет в порядке.

У меня вспыхивают щеки, мне отчаянно хочется убраться подальше отсюда. Я отступаю назад, наталкиваюсь на кого-то, на какого-то парня. Парень оборачивается и улыбается мне. Я шарахаюсь в сторону.

— Лина, подожди.

Хана снова хочет схватить меня. Она уже держит стакан в руке, но я сую ей в свободную руку свой. Хана на мгновение теряется и пытается прижать его локтем к телу. В эту секунду я увертываюсь и оказываюсь вне зоны досягаемости.

— Со мной все будет нормально, обещаю. Завтра поговорим.

Сказав это, я проскальзываю между двумя стоящими рядом ребятами. Единственное преимущество маленького роста — можно проскочить в самую узкую щель. Хана тонет в толпе у меня за спиной. Не отрывая глаз от земли, я змейкой прокладываю себе путь от амбара и надеюсь, что щеки не будут гореть всю дорогу.

Вокруг мелькают смазанные силуэты, мне снова кажется, что я попала в сон. Парень. Девушка. Парень. Девушка. Смеются, толкаются, прикасаются к волосам друг друга. Я никогда, ни разу в жизни не чувствовала себя настолько не такой, как все, никогда не была в таком чужом для меня месте. Слышен высокий механический визг, группа снова начинает играть, но на этот раз музыка на меня не действует. Я даже на секунду не останавливаюсь, просто иду и иду в сторону холма и представляю прохладную тишину над освещенными звездами полями, знакомые темные улицы Портленда, звук шагов патруля, треск переносных раций, когда регуляторы выходят друг с другом на связь. Это нормальный, правильный, знакомый мир. Мой мир.

Наконец толпа начинает редеть. Находиться внутри такого сборища было довольно жарко, и теперь легкий ветерок остужает мне щеки и дарит энергию. Я уже немного успокоилась и на краю толпы позволяю себе оглянуться и посмотреть на сцену. Амбар, открытый небу и ночи, сияет белым светом, он похож на огонек в ладони.

— Лина!

Странно, но я сразу узнаю этот голос, хотя слышала его лишь однажды в течение десяти, максимум пятнадцати минут. В его интонации слышится ирония, как будто кто-то посреди ужасно скучного урока наклоняется к тебе и говорит по секрету что-то забавное. Мир вокруг замирает. Кровь останавливается в моих венах. Я перестаю дышать. На секунду даже музыка исчезает, и я слышу только какой-то равномерный тихий звук, он похож на отдаленный барабанный бой. Можно было бы предположить, что это бьется мое сердце, только я знаю, что это невозможно, ведь оно тоже остановилось. И снова эффект «зум»: все, что я вижу, — это Алекс. Он идет ко мне через толпу.

— Лина! Подожди.

Ужас, как электрический разряд, проходит сквозь меня — вдруг он пришел сюда в составе патруля, группы регуляторов или что-то вроде того? Но в следующую секунду я замечаю, что он одет не по форме — джинсы, старые кеды с чернильно-синими шнурками, линялая футболка.

— Что ты здесь делаешь? — запинаясь, спрашиваю я, когда он оказывается рядом.

Алекс улыбается в ответ.

— Я тоже рад тебя видеть.

Он сохранил дистанцию в несколько футов, и это очень даже хорошо. Я не могу разглядеть в полумраке его глаза, а этого мне как раз сейчас и не надо, сейчас мне не следует отвлекаться, ни к чему испытывать то, что я испытала возле лабораторий, когда он наклонился ко мне и шепнул на ухо: «Серый». Тогда его губы были всего в одном дюйме от моего уха, и я испытала ужас, чувство вины и возбуждение одновременно.

— Я серьезно, — говорю я и для пущей убедительности хмурюсь.

Улыбка Алекса меркнет, но не исчезает окончательно.

— Пришел послушать музыку, — выдохнув, говорит он. — Как и все остальные.

— Но ты не можешь… — Мне тяжело подобрать слова, ведь я сама не уверена, что именно хочу сказать. — Это же…

— Незаконно?

Алекс пожимает плечами. Одна прядь волос падает ему на глаза. Он поворачивается, чтобы оглядеть собравшуюся на вечеринку толпу. Свет со сцены, как солнечный зайчик, блестит в его волосах и подмигивает мне этим сумасшедшим золотисто-каштановым цветом.

— Все нормально, — говорит Алекс, на этот раз гораздо тише, и я вынуждена податься вперед, чтобы расслышать его голос на фоне музыки. — Никто никому не причинит вреда.

Мне хочется сказать ему, что он не может этого знать, но я слышу в его словах грусть, и это меня останавливает. Алекс проводит рукой по волосам, и я вижу за его левым ухом аккуратный шрам из трех симметрично расположенных точек. Может, он грустит о том, что потерял после исцеления. Процедура должна была избавить его от подобных чувств, но, как и музыка, она по-разному действует на людей и не всегда исцеляет на сто процентов. Вот почему мои тетя и дядя до сих пор иногда видят сны. По этой же причине моя кузина Марсия порой ни с того ни с сего, без всяких видимых причин начинает истерически рыдать.

— А ты? — Алекс поворачивается ко мне — улыбка на месте, и в голосе снова звучат насмешливые нотки. — Что ты скажешь в свое оправдание?

— Я не хотела приходить, — быстро отвечаю я. — Мне надо было… — Я замолкаю, потому что понимаю, что сама не уверена, зачем пришла. — Мне надо было передать кое-что одному человеку…

Алекс поднимает брови, он явно разочарован.

— Хане, — тороплюсь объяснить я, — это моя подруга. Ты ее видел у лабораторий.

— Я помню.

Никогда не видела, чтобы кто-то улыбался так долго. Улыбка как будто приросла к его лицу.

— Кстати, ты еще не извинилась.

— За что?

Толпа продолжает перемещаться ближе к сцене. Вокруг нас с Алексом практически никого нет, только иногда кто-то из ребят, подпевая группе на сцене, проходит мимо, но большую часть времени мы совершенно одни.

— Ты меня подвела.

Алекс чуть приподнимает уголок рта, и у меня снова возникает такое чувство, как будто он хочет по секрету сказать мне что-то восхитительное.

— Ты так и не появилась в Глухой бухте в тот день.

Я чувствую себя триумфатором — он на самом деле ждал меня там! Он действительно хотел, чтобы я с ним встретилась! И в то же время во мне нарастает тревога. Ему от меня что-то нужно. Я не знаю, что именно, но я это чувствую, и это меня пугает.

— Ну? — Алекс скрещивает руки на груди и, продолжая улыбаться, раскачивается с пятки на носок. — Ты собираешься извиняться?

Эта его непринужденность и уверенность в себе начинают действовать мне на нервы, так же как это было возле лабораторий. Это так несправедливо. Я-то чувствую себя совсем иначе, как будто меня вот-вот хватит инфаркт или я растаю от бессилия и превращусь в лужу.

— Я не извиняюсь перед обманщиками, — говорю я и сама поражаюсь тому, как уверенно звучит мой голос.

Алекс морщится.

— И как это нужно понимать?

— Да ладно тебе, — я закатываю глаза и с каждой секундой чувствую себя все увереннее. — Ты соврал о том, что не видел меня на эвалуации. — Я загибаю пальцы, отсчитывая каждую его ложь. — Соврал, что не узнал меня, даже соврал, будто вовсе не был в лабораториях в день эвалуации.

— Хорошо, хорошо, — Алекс поднимает руки. — Я извиняюсь, устраивает? Ты права, мне надо оправдаться. Я говорил тебе, что охранникам запрещено находиться в лабораториях в день эвалуации. Чтобы не помешать процессу или что-то в этом роде, не знаю. Но мне правда нужно было выпить чашку кофе, а на втором этаже в комплексе «С» автомат с отличным кофе с настоящим молоком и прочее, так что я воспользовался своим кодом и проник внутрь. Вот и все. Из-за этого я мог потерять место. А работаю в этих дурацких лабораториях, только чтобы оплачивать учебу…

Алекс умолкает. Сейчас он не выглядит уверенным в себе, похоже, он волнуется, словно боится услышать, что я ему скажу.

— Ну а на галерее ты по какой причине оказался? — продолжаю допытываться я. — Зачем ты за мной наблюдал?

— Я так и не добрался до второго этажа, — говорит Алекс и при этом внимательно смотрит мне в глаза, как будто оценивает мою реакцию на его слова. — Я зашел внутрь и сразу услышал этот шум. Рев, грохот и что-то еще. Какие-то вопли и крики.

Я на секунду закрываю глаза, вспоминаю ослепительно яркий белый свет, то, как мне казалось, будто океанские волны бьются за стенами лаборатории и я слышу через пропасть десяти лет крик мамы. Когда я открываю глаза, Алекс по-прежнему внимательно на меня смотрит.

— Вообще-то я понятия не имел, что происходит. Я тогда подумал… Не знаю, может, это глупо, но я подумал, что лаборатории подверглись нападению или что-то вроде того. А потом, пока я там стоял, вдруг меня атаковала сотня коров… — Алекс пожимает плечами. — Слева была лестница. Я перепугался и решил ею воспользоваться. Коровы-то по лестницам бегать не умеют. — И снова улыбка, на этот раз мимолетная и неуверенная. — Так я оказался на галерее.

Абсолютно нормальное, логичное объяснение. Я чувствую облегчение и уже не так боюсь его. И в то же время в груди зарождается какое-то ноющее чувство, какая-то тоска или разочарование. А упрямство не дает мне поверить ему до конца. Я же помню, как он стоял на галерее — голова запрокинута, смеется, помню, как он мне подмигнул. Ему было весело, он был уверен в себе и даже счастлив. Но только не напуган.

Мир без страха…

— Так, значит, ты ничего не знаешь о том, как… как это произошло?

Мне даже не верится, что у меня хватило духу задать этот вопрос. Я сжимаю кулаки и надеюсь, что Алекс не замечает напряжение в моем голосе.

— Ты имеешь в виду путаницу с доставкой груза? — как ни в чем не бывало переспрашивает Алекс, он даже не запнулся, видимо, как все исцеленные, он не подвергает сомнению официальную версию, и это меня окончательно успокаивает. — Я в тот день не отвечал за доставку грузов. Отвечал другой парень, Сэл. Его уволили. По инструкции машины надо досматривать, я думаю, он этого не сделал. — Алекс наклоняет голову набок и разводит руки в стороны: — Ответ засчитан?

— Засчитан, — говорю я, но в груди все равно щемит.

Если совсем недавно мне отчаянно хотелось вырваться из дома, то теперь мне бы хотелось, как по мановению волшебной палочки, оказаться там, сидеть в своей кровати и думать, что мне приснился сон об этой вечеринке, на которой был Алекс.

— Ну? — Алекс кивает в сторону амбара. — Как думаешь, если подойти ближе, нас не затопчут?

Группа играет какую-то громкую музыку в быстром темпе. Я даже не понимаю, чем она раньше меня так привлекала. Теперь для меня это просто назойливый шум. Я игнорирую тот факт, что Алекс только что сказал «нас», по какой-то причине это слово в его ироничном исполнении подкупает.

— Вообще-то я шла домой.

Я понимаю, что злюсь на Алекса, сама не знаю за что… Наверное, за то, что он оказался не тем, за кого я его считала. Хотя я должна радоваться, что он нормальный, исцеленный и неопасный.

— Домой? — удивленно переспрашивает Алекс. — Ты не можешь уйти домой.

Я всегда соблюдаю осторожность и стараюсь не поддаваться таким чувствам, как злость или раздражение. В доме тети Кэрол я просто не могу себе этого позволить. Слишком многим я ей обязана. К тому же после парочки истерик, которые я закатила, когда была еще маленькой, она постоянно смотрит на меня, словно анализирует, словно оценивает мое состояние. Ненавижу этот ее взгляд. Я знаю, она тогда подумала: «В точности как ее мать». Но сейчас я не сдерживаюсь и даю волю злости. Меня тошнит оттого, что люди вокруг изображают, будто этот мир, этот другой мир — нормальный, а я — ненормальная. Это несправедливо. Как будто все правила вдруг поменялись, а меня забыли предупредить.

— Могу и уйду.

Я разворачиваюсь и начинаю подниматься по холму, в расчете на то, что Алекс от меня отстанет. Но к моему удивлению, он не отстает.

— Подожди!

Алекс в несколько прыжков нагоняет меня, я резко оборачиваюсь и смотрю прямо ему в лицо.

— Что ты делаешь?

И снова меня поражает, насколько уверенно звучит мой голос, если учитывать, что сердце при этом чуть из груди не выскакивает. Может быть, в этом и есть секрет общения с парнями, может, просто надо все время злиться на них?

— О чем ты? — Мы оба запыхались после быстрого подъема, но Алекс все равно улыбается. — Я просто хочу с тобой поговорить.

— Ты преследуешь меня, — я скрещиваю руки на груди, этим я как бы перекрываю дистанцию между нами. — Ты опять меня преследуешь.

— Опять?

Вот оно. Алекс отступает на шаг, мне удалось его удивить, и это доставляет мне удовольствие.

— Опять? — ничего не понимая, переспрашивает Алекс.

Я даже злорадствую — хоть раз не я, а он не может подобрать нужные слова. А мне для этого не требуется особых усилий.

— Мне кажется, немного странно, что я всю жизнь удачно прожила и ни разу тебя не видела, а теперь вдруг, ни с того ни с сего, куда ни посмотрю — везде ты.

Вообще-то я не планировала это говорить, мне не казалось странным, что я его встретила, но как только я это произношу, я понимаю, что это правда.

По мне, так Алекс должен разозлиться, но он откидывает голову назад и смеется, смеется долго и громко. Лунный свет серебром заливает его лицо. Я так ошарашена, что не могу пошевелиться и просто стою, выпучив на него глаза. Наконец Алекс смотрит на меня. Луна все делает четким и контрастным, либо окрашивает в кристально-серебряный цвет, либо оставляет во мраке, поэтому я не могу разглядеть его глаза, но я чувствую свет и тепло, те же, что я чувствовала в тот день возле лабораторий.

— Может, ты просто меня не замечала, — тихо говорит Алекс, раскачиваясь с пятки на носок.

Я непроизвольно делаю маленький шажок назад. Меня пугает его близость, нас разделяют несколько дюймов, но у меня такое ощущение, что мы касаемся друг друга.

— Что… что ты хочешь сказать?

— Я хочу сказать, что ты не права.

Алекс умолкает и наблюдает за мной, а я стараюсь сохранить безразличное выражение лица, хотя чувствую, что у меня начинает дергаться левый глаз. Надеюсь, в темноте он этого не замечает.

— Мы не раз и не два видели друг друга.

— Я бы запомнила, если бы мы встречались.

— Я и не говорил, что мы встречались.

Алекс не пытается сократить дистанцию, и спасибо ему за это. Хотя бы за это.

— Позволь, я задам тебе вопрос, — продолжает Алекс и закусывает губу. Это делает его моложе. — Почему ты больше не бегаешь мимо Губернатора?

У меня, хоть я этого и не хочу, отвисает челюсть.

— Откуда ты знаешь про Губернатора?

— Я хожу на лекции в УП.

Университет Портленда. Я припоминаю, что, когда Алекс в тот день повел нас смотреть на океан от лабораторий, до меня долетали обрывки его разговора с Ханой. Алекс действительно говорил ей, что он студент.

— В прошлом семестре я работал в «Гринде» на Монумент-сквер и постоянно там тебя видел.

Я открываю и закрываю рот. Ни слова не вылетает. Мой мозг всегда отключается, когда нужен мне более всего. Конечно, я знаю, где находится «Гринд», раньше мы с Ханой два или три раза в неделю пробегали мимо него, я видела, как студенты входят туда и выходят, сдувая горячий пар со стаканчиков с кофе. «Гринд» смотрит на маленькую, вымощенную булыжником площадь. Площадь называется Монумент-сквер, она находится ровно в середине одного из шестимильных маршрутов, которыми я постоянно пользуюсь.

В центре площади стоит статуя мужчины, из-за непогоды она подверглась коррозии и в некоторых местах исписана граффити. Мужчина шагает вперед, одной рукой он придерживает на голове шляпу, как будто идет сквозь грозу или навстречу сильному ветру, а вторую вытягивает прямо перед собой. Очевидно, когда-то в далеком прошлом он что-то держал в этой руке, может быть факел, но потом эта часть статуи была отломана либо ее украли. Так что теперь Губернатор шагает с вытянутым вперед кулаком, в кулаке у него отверстие — идеальное место для записок и всяких секретных мелочей. Мы с Ханой иногда проверяли его кулак, хотели посмотреть — нет ли там чего интересного. Но ничего интересного там никогда не обнаруживалось, только комочки жевательной резинки или монетки.

Я даже не знаю, когда и почему мы с Ханой начали называть статую Губернатором. От ветра и дождя табличка на пьедестале стала нечитабельной. Статую больше никто так не называет. Все называют ее «статуя на Монумент-сквер». Алекс наверняка слышал, как мы с Ханой болтаем о Губернаторе.

Он продолжает смотреть на меня, ждет, и я понимаю, что так и не ответила на его вопрос.

— Пришлось изменить маршрут, этот надоел, — говорю я.

Мимо Губернатора я уже, наверное, с марта не бегаю или с апреля. А потом я не выдерживаю и спрашиваю писклявым голоском:

— Ты меня заметил?

Алекс смеется.

— Тебя трудно не заметить. Ты часто носилась вокруг статуи и подпрыгивала, как победитель.

Горячая волна ползет по моей шее к щекам. Слава богу, мы отошли от ламп на сцене, я, наверное, опять стала красная как рак. Я совсем забыла — когда мы с Ханой пробегали мимо статуи, я, чтобы психологически настроиться на последний рывок до школы, подпрыгивала и пыталась ударить ладонью по кулаку Губернатора. Иногда мы даже вопили при этом: «Халина!» Должно быть, со стороны мы были похожи на спятивших.

— Я не… — У меня пересохло во рту, мне трудно найти объяснение, которое не звучало бы глупо. — Когда бегаешь, иногда делаешь странные вещи. Из-за эндорфинов и всякого такого. Это как наркотик, понимаешь? На мозги действует.

— А мне нравилось на тебя смотреть, — говорит Алекс. — Ты казалась такой…

Он на секунду умолкает. Что-то происходит с его лицом, в темноте я даже не могу разглядеть, что именно, но в эту секунду он такой печальный и неподвижный, и у меня перехватывает дыхание. Как будто он превратился в статую или в какого-то незнакомого человека. Я боюсь, что он не закончит предложение, но он продолжает:

— Ты казалась счастливой.

Некоторое время мы молчим, а потом прежний Алекс, расслабленный и улыбчивый, возвращается.

— Как-то я оставил тебе записку. Ну, знаешь, в кулаке Губернатора.

«Как-то я оставил тебе записку».

Этого не может быть, от этого можно сойти с ума. Я словно со стороны слышу собственный голос:

— Ты оставил мне записку?

— Написал какую-то глупость. Просто привет, смайлик и свое имя. Но ты перестала там бегать, — Алекс пожимает плечами. — Она, наверное, все еще там. Я имею в виду — записка. Сейчас, скорее всего, это просто размокшая скомканная бумажка.

Он оставил мне записку. Он оставил записку мне. Для меня. Мысль об этом, сам факт, что он заметил меня и думал обо мне дольше секунды, настолько меня потрясает, что ноги начинают дрожать, а руки немеют.

А потом мне становится страшно. Вот так это и начинается. Даже если он исцеленный, даже если он не опасен, это еще не значит, что мне ничто не угрожает. Так это начинается.

«Фаза первая: зацикленность на объекте; трудности с концентрацией; сухость во рту; испарина, потные ладони; головокружение, потеря ориентации в пространстве».

Мне становится дурно, и одновременно я чувствую облегчение. Так бывает, когда обнаруживаешь, что твоя самая страшная тайна всем известна и известна с самого начала. Все это время тетя Кэрол была права, мои учителя были правы и кузины тоже. В конечном итоге я пошла в мать. И это внутри меня, эта болезнь готова в любой момент начать разъедать меня изнутри, готова отравить мою кровь.

— Мне надо идти.

Я начинаю подниматься по склону, на этот раз почти бегом, но Алекс снова идет следом.

— Эй, не так быстро.

На вершине холма он протягивает руку и берет меня за запястье, чтобы я остановилась. Его прикосновение обжигает, я быстро отдергиваю руку.

— Лина, подожди секунду.

Я знаю, что не следует этого делать, но все-таки останавливаюсь. Это все из-за того, как он произносит мое имя, это действует на меня словно музыка.

— Тебе не надо волноваться, слышишь? Ты не должна бояться. — И снова у него дрогнул голос. — Я с тобой не заигрываю.

Я в замешательстве. «Заигрывание». Грязное слово. Он думает, что я думаю, будто он заигрывает.

— Я не… Я не думаю, что ты… я бы никогда не стала думать, что ты…

Слова натыкаются друг на друга, и теперь я уверена, что никакая темнота не в силах скрыть прилив крови к моему лицу.

Алекс наклоняет голову набок.

— Тогда ты со мной заигрываешь?

— Что? Нет… — невнятно бормочу я.

Я в панике, мозг работает вхолостую, я ведь даже не знаю, что такое «заигрывать». Я знаю только то, что написано об этом в учебниках. Я знаю, что это плохо. Возможно ли заигрывать и не знать, что заигрываешь? Он заигрывает? Левое веко дергается уже всерьез.

— Расслабься, — говорит Алекс и поднимает обе руки, как будто сдается, — я пошутил.

Он немного поворачивается влево, но при этом не перестает смотреть на меня. Луна освещает шрам на его шее — правильный белый треугольник, символ закона и порядка.

— Я не опасен, ты забыла? Я не могу причинить тебе вред.

Алекс говорит эти слова тихим ровным голосом, и я ему верю. Но сердце у меня в груди не собирается сбавлять обороты, мне кажется, оно готово взлететь и утащить меня вместе с собой.

Такое чувство у меня всегда возникает, когда я оказываюсь на Холме и смотрю вниз на Конгресс-стрит. Весь Портленд лежит позади меня, улицы переливаются зеленым и серым, издалека все кажется незнакомым и прекрасным. А потом я раскидываю руки и бегу, бегу вниз по склону холма, ветер бьет мне в лицо, а я даже не прилагаю никаких усилий, просто позволяю силе тяжести нести меня вперед.

От восторга не хватает дыхания, и я жду, когда закончится полет.

Вдруг я понимаю, какая вокруг тишина. Группа перестала играть, и толпа тоже притихла. Только ветер шуршит в траве. Мы стоим в пятидесяти футах за гребнем холма, отсюда не видно ни амбара, ни собравшихся на вечеринку людей, и я на секунду представляю, что, кроме нас, нет никого во всем городе, во всем мире.

Тонкие нити аккордов начинают плести в воздухе кружево музыки, она нежная и тихая, как дыхание, такая тихая, что сначала я даже принимаю ее за дуновение ветра. Эта музыка совершенно не похожа на ту, что звучала раньше, каждая нота раскручивается в ночном воздухе, как стеклянная или шелковая нить. И снова меня поражает, насколько она прекрасна и ни на что не похожа. Мне почему-то хочется плакать и смеяться одновременно.

Облако набегает на луну, и на лице Алекса пляшут тени. Он по-прежнему не сводит с меня глаз. Хотела бы я знать, о чем он сейчас думает.

— Это моя любимая песня, — говорит Алекс. — Ты когда-нибудь танцевала?

— Нет, — отвечаю я слишком уж категорично.

Алекс тихо смеется.

— Ничего. Я никому не скажу.

Я думаю о маме: вспоминаю ее заботливые руки, когда она скользила вместе со мной по паркету в нашем доме, как будто мы фигуристы; переливы ее голоса, когда она подпевала песням из проигрывателя; ее смех.

— Моя мама любила танцевать, — зачем-то говорю я и тут же об этом жалею.

Но Алекс не начинает расспрашивать и не насмехается. Он просто на меня смотрит. В какой-то момент мне кажется, что он хочет что-то сказать, но вместо этого он протягивает ко мне руку. Через ночь, через пустоту.

— А ты не хотела бы? — тихо, почти шепотом спрашивает он.

— Не хотела бы чего?

Сердце грохочет у меня в ушах, и, хотя между его рукой и моей еще несколько дюймов, мы оказываемся в одном энергетическом поле. Мне становится жарко, как будто мы прижаты друг к другу, ладонь к ладони, щека к щеке.

— Танцевать.

Алекс находит мою руку, притягивает к себе, последние дюймы между нами исчезают, и в эту секунду песня достигает кульминации.

Мы танцуем.


Все, даже самые великие события, начинается с чего-то незначительного. Землетрясение, уничтожившее целый город, зарождается от легкой дрожи в недрах земли. Музыку рождает вибрация. Наводнение в Портленде, которое случилось после двух месяцев беспрерывных дождей, началось с того, что в доки проник ручеек не шире пальца. Тогда, двадцать лет назад, затопило больше тысячи домов, потоки воды пронесли по улицам, как трофеи, покрышки, мешки с мусором, старую обувь, а потом еще не один месяц в воздухе воняло гнилью и плесенью.

И Господь сотворил Вселенную из атома не больше мысли.

Жизнь Грейс была разрушена из-за одного-единственного слова — «сочувствующие». Мой мир взорвался из-за другого слова — «самоубийство».

Поправка: тогда мой мир взорвался в первый раз.

Во второй раз мой мир взорвался тоже из-за одного только слова. Из-за слова, которое зародилось во мне и сорвалось губ, прежде чем я успела одуматься и удержать сто.

— Ты согласна встретиться со мной завтра? — такой был вопрос.

— Да, — таким было это слово.

10

СИМПТОМЫ АМОР ДЕЛИРИА НЕРВОЗА

ФАЗА ПЕРВАЯ. Зацикленность; трудности с концентрацией внимания; сухость во рту; испарина; потные ладони; приступы головокружения; дезориентация в пространстве; снижение ментального восприятия; непоследовательное мышление; отсутствие логики.

ФАЗА ВТОРАЯ. Периоды эйфории; истерический смех и приступы отчаяния; апатия; изменения аппетита; быстрый набор или потеря веса; отсутствие интересов; аномальная логика; искаженное восприятие реальности; нарушение сна; бессонница или постоянная усталость; навязчивые мысли, маниакальные поступки, паранойя; ненадежность.

ФАЗА ТРЕТЬЯ (КРИТИЧЕСКАЯ). Затрудненное дыхание; боль в груди, в горле, в желудке; трудности с глотанием; отказ от пищи; окончательная потеря способности рационально мыслить; непредсказуемое поведение; ожесточенность; галлюцинации, бред.

ФАЗА ЧЕТВЕРТАЯ (ФАТАЛЬНАЯ). Эмоциональный и физический паралич (частичный или полный); смерть. Если у вас есть опасения, что вы или кто-то, кого вы знаете, заражен делирией, пожалуйста, позвоните по горячей линии «1-800-ПРЕДОТВРАЩЕНИЕ» с целью немедленной изоляции и оказания, помощи. Звонок бесплатный.

Я никогда не могла понять, как Хана умудряется обманывать так часто и с такой легкостью. Но тут, как и во всем остальном, дело в опыте — чем чаще ты врешь, тем легче тебе это дается.

Поэтому, когда я на следующий день прихожу домой с работы и тетя Кэрол интересуется, не возражаю ли я против хот-догов четвертый вечер подряд (результат избыточной поставки в магазине дяди; как-то мы две недели каждый день питались тушеными бобами), я говорю, что вообще-то София Хеннерсон пригласила меня и других девочек из школы на ужин. Я даже не подготавливалась. Ложь приходит сама. И хотя ладони мои вспотели, голос у меня не дрожит, и я уверена, что лицо не меняет цвет, потому что тетя дарит мне свою классическую ускользающую улыбку и разрешает пойти в гости.

В шесть тридцать я сажусь на велосипед и направляюсь на Ист-Энд-бич, место нашей встречи с Алексом.

В Портленде хватает пляжей. Ист-Энд-бич, пожалуй, самый непопулярный. Именно по этой причине мама любила его больше всех остальных. Течение здесь сильнее, чем у Виллард-бич или возле Сансет-парка. Не знаю точно почему. Мне все равно — я всегда хорошо плавала. После того первого раза, когда мама перестала держать меня на воде и меня захлестнула волна паники и восторга одновременно, я довольно быстро научилась плавать к четырем годам уже самостоятельно заплывала за волноломы.

Есть еще причины, по которым большинство горожан не жалуют Ист-Энд-бич, хоть он и находится в нескольких минутах пути от Истерн-Пром — самого популярного парка в городе. Этот пляж — всего лишь короткая полоска перемешанного с галькой песка. Он упирается в ту часть лабораторного комплекса, где расположены склады и навесы с мусорными контейнерами — вид не самый привлекательный. А если отплыть от пляжа, можно увидеть Тьюки-бридж и врезавшийся между Портлендом и Ярмутом клин Дикой местности. Многие не любят бывать так близко к неконтролируемым территориям — это действует им на нервы.

Мне тоже это действует на нервы, за исключением той крохотной части моего «я», которой это нравится. Какое-то время после смерти мамы я фантазировала, как будто она на самом деле не умерла и папа тоже не умер, они будто бы убежали в Дикую местность, чтобы быть вместе. Папа ушел туда за пять лет до мамы, чтобы все там подготовить. Он построил маленький домик с дровяной печкой и сделал деревянную мебель. Я даже придумывала себе, что они вернутся и заберут меня с собой. Я представляла свою комнату в мельчайших деталях — на полу темно-красный ковер, на кровати маленькое покрывало из красных и зеленых лоскутов, красный стульчик.

Но вскоре я поняла, все это неправильно. Если мои родители убежали в Дикую местность — значит, они сочувствующие или сопротивляются порядку. Хорошо, что они умерли. Кроме того, я очень быстро усвоила: мои фантазии о Дикой местности — всего лишь детские выдумки. У заразных нет ничего, они не могут купить или обменять на что-то лоскутное одеяло и красный стульчик, вообще ничего не могут ни купить, ни обменять. Рейчел как-то сказала мне, что они живут там, как дикие звери, — вонючие от грязи, голодные и злые. Она сказала, что поэтому правительство из-за них и не волнуется и даже не признает их существование. Они скоро все перемрут. Все перемрут от голода и холода, или болезнь доведет их до того, что они перегрызут друг другу глотки.

Она сказала, что, насколько известно, это уже произошло, сказала, что в Дикой местности теперь, наверное, ни души, только дикие звери бродят в темном лесу.

В деталях Рейчел, когда говорит, что заразные живут, как дикие звери, может, и права, но в главном — нет. Они живы, они там и они не хотят, чтобы мы о них забывали. Поэтому и устраивают всякие акции. Поэтому и запустили коров в лаборатории.

Я не волнуюсь, пока не дохожу до Ист-Энд-бич. Солнце близится к закату у меня за спиной, вода в океане искрится, воздух как будто дрожит и мерцает. Я подношу ладонь козырьком ко лбу и вижу на берегу Алекса, он похож на тонкий мазок черной краской на фоне всей этой синевы. Мысленно я переношусь в прошедшую ночь, к тому моменту, когда его пальцы легко, как будто они мне снятся, касаются моей талии, а вторая рука держит мою. Рука Алекса сухая и крепкая, как согретый солнцем кусок дерева. Мы действительно танцевали, танцевали, как люди на своей свадьбе, после того как формальная часть уже позади. Только у нас это получалось лучше, свободнее и более естественно, что ли.

Меня радует, что Алекс стоит спиной ко мне и смотрит на океан. Я чувствую себя неловко, пока спускаюсь по расшатанной деревянной лестнице с изъеденными морской солью ступенями. На полпути я останавливаюсь, расшнуровываю и снимаю тенниски и несу их дальше в руке. Спустившись, я иду по теплому песку к Алексу.

От воды в мою сторону идет старик с удочкой. Он бросает на меня подозрительный взгляд, потом оборачивается на Алекса, потом снова смотрит на меня и хмурится. Я открываю рот, чтобы сказать ему, что Алекс исцеленный, но старик только ворчит что-то себе под нос и проходит мимо. Не похоже, что он готов бросить все и бежать доносить на нас регуляторам, и поэтому я не пытаюсь ничего ему объяснять. Вряд ли у нас будут реальные неприятности, если нас поймают, — именно это имел в виду Алекс, когда говорил, что не опасен, — но я не хочу отвечать на бесконечные вопросы, не хочу, чтобы мой идентификационный номер проверяли через Эс-эл и все такое прочее. Кроме того, если регуляторы отреагируют на сигнал о «подозрительном поведении», притащат свои задницы из города на Ист-Энд-бич и обнаружат только какого-то исцеленного, который из жалости болтает с семнадцатилетней ничем не примечательной девчонкой, они определенно разозлятся и наверняка выместят свою злость на ком-нибудь другом.

«Из жалости». Я поскорее выбрасываю эти слова из головы, как, оказывается, трудно даже в мыслях их произнести. Весь день я старательно пыталась не думать, с чего бы это Алекс так вдруг ко мне проникся. Я даже представляла — это было секундное помешательство, — что после моей эвалуации мне выберут его в мужья. От этой мысли мне тоже пришлось избавиться. Алекс уже получил свой список рекомендуемых кандидатур для брака, список получают еще до исцеления, сразу после эвалуации. Он еще не женат, потому что еще не закончил учебу, нет и все. Но после окончания учебы он сразу женится.

Естественно, после этого я стала представлять себе, какую девушку ему подобрали. Я решила, что она, наверное, такая, как Хана, — блондинка с блестящими волосами и с этой способностью даже с простым хвостом выглядеть грациозно, как балерина.

На пляже кроме нас еще четверо: мамаша с ребенком в сотне футов от нас и взрослая пара, прогуливающаяся вдоль берега. Мамаша сидит на складном парусиновом стуле и тупо смотрит на горизонт. Малыш тем временем шлепает ножками по воде. Ему не больше трех лет. Вот он падает и взвизгивает (больно или понравилось?), потом с трудом встает на ноги и идет к матери. Пара, мужчина и женщина, гуляют, не касаясь друг друга. Они, должно быть, женаты. Оба смотрят прямо перед собой, не разговаривают и не улыбаются. Они спокойны, как будто находятся внутри невидимого пузыря, который защитит их от любых неприятностей.

Я приближаюсь к Алексу, он оборачивается, видит меня и улыбается. Солнце белым огнем вспыхивает в его волосах, потом гаснет, и они снова становятся золотисто-каштановыми.

— Привет, — говорит Алекс. — Я рад, что ты пришла.

Мне опять неловко, я чувствую себя глупо с этими жалкими теннисками в руке. Щеки у меня начинают краснеть, поэтому я смотрю вниз, бросаю на песок тенниски и переворачиваю их босой ногой.

— Я же сказала, что приду.

Я морщусь и мысленно чертыхаюсь, потому что вовсе не хотела так резко отвечать. У меня в мозгу как будто специальный фильтр установили, только он, вместо того чтобы очищать, наоборот, засоряет, и все, что я говорю, неправильно и совсем не то, что я думаю.

К счастью, Алекс смеется.

— Я только хотел сказать, что в прошлый раз зря тебя прождал. Присядем?

— Конечно, — соглашаюсь я с облегчением.

Когда мы садимся на песок, я чувствую себя увереннее, так у меня меньше шансов сделать какую-нибудь глупость. Я подтягиваю ноги к груди и упираюсь подбородком в колени. Алекс оставил между нами дистанцию в два или даже три фута.

Некоторое время мы сидим молча. Поначалу я лихорадочно пытаюсь придумать тему для разговора. Каждая минута молчания кажется вечностью, Алекс, наверное, думает, что я разучилась говорить. Но потом он подхватывает из песка ракушку и бросает ее в океан, и я понимаю, что он вполне комфортно себя чувствует. И тогда я тоже расслабляюсь. Я даже рада, что не надо ничего говорить.

Порой мне кажется, что если тихо сидеть и просто наблюдать за происходящим вокруг, то, я готова поклясться, время на мгновение останавливается и вся вселенная тоже замирает. Всего на секунду. И если найти способ жить внутри этой секунды, будешь жить вечно.

— Отлив начался, — говорит Алекс.

Он подбирает еще одну ракушку и зашвыривает ее в океан, ракушка описывает высокую дугу и попадает в волнолом.

— Я знаю.

Океан оставляет после себя разбухшие водоросли, веточки, цепких раков-отшельников и острый запах соли и рыбы. Чайка расхаживает по берегу и на каждом шагу что-то клюет, она как будто прокладывает себе дорогу клювом.

— Мама приводила меня сюда, когда я была маленькая. Во время отлива мы уходили от берега, насколько это было возможно. На песке попадалось столько всего интересного — мечехвосты, огромные моллюски, морские анемоны… Они оставались, когда уходила вода. И здесь мама научила меня плавать. — Я говорю без умолку, сама не знаю, почему вдруг у меня появилась потребность рассказывать все это. — Моя сестра оставалась на берегу и строила замки из песка, а мы потом воображали, будто это настоящие города, как будто мы переплыли океан и добрались до другого, неисцеленного мира. Только в наших играх эти города вовсе не были заражены или разрушены, они были прекрасными и мирными, из стекла и света и все такое прочее…

Алекс молчит и рисует что-то пальцем на песке, но я вижу, что он меня слушает.

— Я помню, как мама качала меня на бедре в воде. А потом как-то раз она взяла и отпустила меня. Ну, не просто в воду бросила, у меня на руках были такие специальные надувные нарукавники. Но я все равно страшно перепугалась и вопила как резаная. Я тогда была совсем маленькая, но, честное слово, я хорошо помню этот момент. Я так обрадовалась, когда мама снова взяла меня на руки, но… еще мне стало жалко чего-то. Как будто у меня отобрали шанс сделать какое-то великое открытие. Понимаешь?

Алекс наклоняет голову набок и смотрит на меня.

— И что было потом? Ты больше сюда не приходила? Твоей маме разонравился океан?

Я отворачиваюсь и смотрю на горизонт. В заливе сегодня относительно спокойно. Низкие, плоские волны, синие и фиолетовые, с тихим шипением уходят от берега. Ничто ничему не угрожает.

— Она умерла.

Удивительно, как трудно произнести эти слова вслух. Алекс молчит, и я торопливо добавляю:

— Мама покончила с собой, когда мне было шесть лет.

— Мне очень жаль, — говорит Алекс так тихо, что я едва его слышу.

— Папа умер, когда мне было восемь месяцев. Я совсем его не помню. Я думаю… я думаю, это ее сломало, понимаешь? Я имею в виду мою маму. Она не была исцеленной. На нее это не подействовало. Не знаю почему. Три раза, три раза она проходила через процедуру, но ее это не исправило…

Я замолкаю и делаю глубокий вдох через сжатые зубы. Мне страшно взглянуть на Алекса — он сидит тихо и неподвижно, как статуя, как вырезанный из тени силуэт. И все равно я не могу остановиться. Странно, я ведь никому раньше не рассказывала историю моей мамы. Мне и не надо было этого делать. Все, кто меня окружал в школе, все соседи и друзья тети Кэрол и так знали о моей семье, знали о нашем позоре. Поэтому я постоянно ловлю на себе жалостливые взгляды, и часто, когда вхожу в какую-нибудь комнату, все разговоры сразу обрываются, и я вижу испуганные лица. Даже Хана была в курсе, еще до того, как нас во втором классе посадили за одну парту. Я знаю это наверняка, потому что помню, как она наткнулась на меня в школьном туалете. Я плакала и затыкала себе рот бумажным полотенцем, чтобы меня никто не услышал. Хана ударом ноги захлопнула за собой дверь, стояла и внимательно на меня смотрела. «Это из-за твоей мамы?» — вот первые слова, которые я от нее услышала.

— Я не знала, что с мамой что-то не так. Не знала, что она больна. Я была маленькой девочкой, понимаешь?

Я не отрываю глаз от горизонта, от этой непрерывающейся линии, прямой, как натянутый канат. Вода уходит от нас, и, как когда-то в детстве, я воображаю, что она уже больше никогда не вернется, что океан исчезнет навсегда за краем земли, как губы в оскале обнажают зубы, и останется только твердое холодное дно.

— Если бы я знала, может быть, я бы смогла…

В последнюю секунду голос мне изменяет, я не в силах закончить предложение.

«Может быть, я бы смогла остановить это».

Этого я никогда прежде не говорила, даже не позволяла себе думать такое. Но эта мысль всегда была в моем мозгу, как отвесная скала, которую не пробить и не обойти: я могла остановить это, я должна была остановить это…

Мы сидим и молчим. Пока я рассказывала свою историю, мамаша собрала вещи и увела ребенка домой, мы с Алексом остались на берегу одни. Теперь, когда слова иссякли, я поражаюсь, как много рассказала о себе практически незнакомому человеку, к тому же парню. Мне вдруг становится жутко неловко. Я судорожно пытаюсь придумать, что бы еще такое сказать, что-нибудь безобидное, об отливе или погоде, но, как обычно, мозг, когда он больше всего мне нужен, отказывается включаться в работу. Я боюсь даже взглянуть на Алекса, а когда набираюсь мужества, вижу, что он не отрываясь смотрит на океан. Лицо у него абсолютно непроницаемое, только маленький мускул подергивается на скуле. Ну вот и все, этого я и боялась — теперь он будет стыдиться, что знаком со мной, история моей семьи вызывает у него отвращение, и я с этой заразой в крови теперь тоже ему противна. Он сейчас встанет и скажет, что лучше нам больше не встречаться. Это странно, я ведь даже не знаю Алекса, и между нами непреодолимая пропасть, но меня расстраивает мысль о том, что мы больше не увидимся.

Еще две секунды, и я вскочу на ноги и убегу, лишь бы не кивать и не притворяться, что все понимаю, когда он будет говорить: «Послушай, Лина, мне очень жаль, но…» И посмотрит с тем самым, хорошо знакомым выражением в глазах.

(В прошлом году на Холме появился бешеный пес. Он бросался на всех подряд, кусался, из пасти у него текла пена. Чесоточный и блохастый, он отощал от голода, к тому же у него не было одной лапы, но все равно, чтобы пристрелить его, потребовалось два копа. Поглазеть на это собралась целая толпа. Я тоже там была, возвращалась с пробежки. Тогда я впервые поняла, почему люди всегда так на меня смотрят и кривят губу, когда слышат фамилию Хэлоуэй. Да, им меня жалко, но еще, когда они меня видят, они испытывают отвращение и боятся заразы. Так же они тогда смотрели на того пса, пока он бегал кругами, щелкал пастью и брызгал пеной. А потом, когда третья пуля прикончила его наконец и он перестал дергаться, вся толпа с облегчением вздохнула.)

И когда молчание становится уже совершенно невыносимым, Алекс тихонько касается пальцем моего локтя.

— Давай наперегонки.

Он встает, стряхивает с шорт песок и протягивает руку, чтобы помочь мне встать. И снова улыбается. В эту секунду я ему бесконечно благодарна — он не собирается попрекать меня прошлым моей семьи, он не считает меня грязной или ущербной. Когда Алекс рывком поднимает меня на ноги, мне кажется, что он дважды пожал мне руку. Это так здорово, как наш тайный знак с Ханой.

— Только если ты готов к поражению, — говорю я.

Алекс удивленно поднимает брови.

— Так ты думаешь, что бегаешь быстрее меня?

— Я не думаю, я знаю.

— Посмотрим. — Он склоняет голову набок. — Ну, кто первый до буйка?

Этого я не ожидала. Вода еще не ушла так далеко от берега, буйки плавают на глубине фута в четыре или больше.

— Ты хочешь бежать до буйка?

— Испугалась? — с улыбкой спрашивает Алекс.

— Я не испугалась, просто…

— Вот и отлично. — Алекс двумя пальцами стряхивает невидимую песчинку с моего плеча. — Тогда давай так — меньше болтовни, больше… Побежали!

Он выкрикивает последнее слово и срывается с места. Я не была готова, и проходит целых две секунды, прежде чем я бросаюсь за ним вдогонку.

— Нечестно! Ты не предупредил! — кричу я.

После отлива на оголившемся дне кое-где остались лужицы, брызги летят у нас из под ног, одежда становится мокрой, и мы оба хохочем на бегу. Я запутываюсь ногой в клубке красно-лиловых водорослей и чуть не впечатываюсь лицом в песок, но успеваю выставить вперед руки. Я вскакиваю на ноги и уже почти нагоняю Алекса, а он в этот момент наклонятся, зачерпывает пригоршню мокрого песка, разворачивается и швыряет его в меня. Я с визгом уворачиваюсь, но немного песка все же попадает мне в щеку и стекает вместе с водой по шее.

— Ты жульничаешь! — задыхаясь от бега и смеха, кричу я.

— Нельзя жульничать, если нет правил! — кричит через плечо Алекс.

— Ах нет правил?!

Мы бежим уже по голень в воде, и я начинаю брызгать ему в спину водой. Алекс разворачивается, делает рукой дугу по воде, и брызги веером летят в мою сторону. Я пытаюсь увернуться, но теряю равновесие, падаю и в результате оказываюсь в воде по локоть. Шорты и нижняя половина футболки намокают, а я чуть не задыхаюсь от неожиданности и холода. Алекс продолжает идти вперед, он откидывает назад голову, ослепительно улыбается и смеется так громко, что кажется, его смех способен перелететь через Грейт-Диамонд-айленд, нырнуть за горизонт и долететь через океан до других земель. Я поднимаюсь с четверенек и бросаюсь вперед. До буйков осталось двадцать футов, вода доходит мне до колен, потом до бедер, до пояса, и я уже наполовину бегу, наполовину плыву, загребая руками, как веслами. Я задыхаюсь от смеха и не могу ни о чем думать, все мое внимание сфокусировано на подпрыгивающем на воде ярко-красном буйке. У меня одна цель — победа, я должна победить. До цели остается всего несколько футов, Алекс все еще впереди, мои тенниски стали тяжелыми, словно свинцом налились, одежда тянет ко дну, как будто карманы набиты камнями. Я бросаюсь вперед и, схватив Алекса, погружаю его под воду, потом упираюсь ногой в его бедро, отталкиваюсь и лечу к ближайшему буйку. Я шлепаю по буйку ладонью, и он отскакивает назад. Мы, наверное, в четверти мили от берега, и вода все еще уходит, так что я могу встать на дно. Волны бьют мне в грудь, я торжествующе поднимаю обе руки. Алекс добирается до меня, он трясет головой, и брызги веером разлетаются во все стороны.

— Я выиграла, — выдыхаю я.

— Ты жульничала.

Алекс делает еще два шага и падает спиной на натянутый между буйками трос. Он откидывается назад и смотрит на небо, футболка его намокла, с ресниц на щеки стекают капли воды.

— Если нет правил, — говорю я, — значит, и жульничать нельзя.

Алекс поворачивается ко мне и улыбается.

— Ну, тогда я просто тебе поддался.

— Ага, как же! Ты просто не умеешь проигрывать.

— У меня опыта маловато.

И снова эта уверенность в себе, эта легкость и эта улыбка. Но сегодня меня ничего не раздражает. Сегодня у меня такое чувство, будто эти качества Алекса передаются и мне, и если я пробуду с ним дольше, то уже никогда не буду неловкой, пугливой и неуверенной в себе девчонкой.

— Как скажешь.

Я закатываю глаза и обнимаю одной рукой буек рядом с Алексом. Меня радует все, все доставляет удовольствие: вода, которая с шипением обтекает меня, непривычное ощущение от плавания в одежде, то, как липнет к телу футболка и тенниски к босым ногам. Скоро отлив закончится и вода начнет прибывать. И тогда нам предстоит долгий и тяжелый заплыв к берегу.

Но мне все равно. Мне все нипочем — меня абсолютно не волнует, как я объясню тете, почему пришла домой в мокрой одежде, почему к спине прилипли водоросли, а волосы пахнут солью. Меня не волнует, сколько осталось до комендантского часа или даже почему Алекс так хорошо ко мне относится. Я просто счастлива — это такое незамутненное, искрящееся чувство. Залив за буйками становится темно-фиолетовым, на волнах появляются белые барашки. За буйки заплывать запрещено законом, там острова с наблюдательными вышками, а за островами — открытый океан, океан, за которым лежат неконтролируемые земли, охваченные болезнью и ужасом. Но сейчас я думаю о том, как здорово было бы нырнуть под трос и поплыть в океан.

Слева от нас виден белый силуэт лабораторного комплекса, за ним смутно вырисовывается Старый порт с похожими на гигантскую деревянную сороконожку доками. Справа — Тьюки-бридж, по нему и дальше, вдоль границы, выстроилась длинная цепочка сторожевых будок. Алекс перехватывает мой взгляд.

— Правда, красиво?

Мост весь в серо-зеленых пятнах, черных потеках и водорослях, водоросли растут по косой, и кажется, что мост кренится от ветра.

— Тебе не кажется, что он прогнил? — Я морщу нос. — Моя сестра все время говорит, что когда-нибудь он обвалится, просто возьмет и рухнет в океан.

Алекс смеется.

— Я не про мост, — он кивает чуть в сторону от моста. — Я о том, что за мостом. — Тут он на мгновение запинается и продолжает: — О Дикой местности.

За мостом Тьюки-бридж северная граница идет вдоль дальнего берега Глухой бухты. Пока мы стоим в воде у буйков, небо начинает темнеть, и в сторожевых будках один за другим загораются огни — знак того, что скоро надо будет идти домой. Вода начинает прибывать и уже закручивается вокруг меня маленькими водоворотами, но я все равно не могу заставить себя оторваться от буйка. За мостом синхронно, как беспрестанно видоизменяющаяся стена, раскачиваются густые леса Дикой местности, они образуют широкий клин, который направлен в сторону Глухой бухты и разделяет Портленд и Ярмут. Оттуда, где стоим мы с Алексом, видна лишь маленькая его часть — ни огней, ни лодок, ни домов, только загадочная непроницаемая темнота. Но я знаю, что Дикая местность тянется на мили и мили в глубь материка через всю страну и, как монстр, окружает своими щупальцами цивилизованные территории.

Может быть, виной тому наш забег к буйкам, может, моя победа или то, что Алекс не стал критиковать мою семью, когда я рассказала ему о маме, но сейчас мне так хорошо, я так счастлива, что мне хочется рассказать что-нибудь Алексу или спросить его о чем-нибудь.

— Можно, я скажу тебе что-то по секрету? — спрашиваю я.

Ответ мне на самом деле не нужен, и от сознания этого у меня голова идет кругом, я совсем не чувствую страха.

— Я много об этом думала. О Дикой местности, о том, какая она… и о заразных, существуют они на самом деле или нет… — Боковым зрением я вижу, что Алекс вздрогнул, и поэтому продолжаю: — Я думала… то есть я воображала, будто мама не умерла, понимаешь? Будто бы она сбежала в Дикую местность. Понятно, это ничем не лучше. Наверное, мне просто не хотелось, чтобы она исчезла навсегда. Мне становилось легче, когда я представляла, что она живет где-то, поет…

У меня не хватает слов, удивительно, до чего хорошо мне с Алексом. И я ему за это благодарна.

— А ты?

— Что я?

Алекс смотрит на меня как-то странно, как будто я его обидела, но это глупо.

— Ты, когда был маленьким, думал о Дикой местности? Ну, просто так, как будто играешь?

Алекс бросает на меня косой взгляд и кривится.

— Да, конечно. Много раз. — Он протягивает руку в мою сторону и хлопает ладонью по буйку. — Никаких буйков. Никаких стен. Никто за тобой не наблюдает. Свобода и простор, куда ни посмотри. Я до сих пор об этом думаю.

Я удивленно таращусь на Алекса. Сейчас уже никто не пользуется такими словами — «свобода», «простор». Это устаревшие слова.

— До сих пор? Даже после этого?

Непреднамеренно, даже не думая о том, что делаю, я слегка касаюсь шрама на шее Алекса.

Он шарахается от меня как ошпаренный, и я поскорее убираю руку.

— Лина… — У Алекса какой-то странный голос, как будто мое имя неприятное на вкус.

Я знаю, мне не следовало дотрагиваться до него. Есть границы, которые я не имею права преступать, и он должен напомнить мне об этом, о том, что значит быть неисцеленной. Мне кажется, если он начнет читать мне мораль, я умру от унижения, и, чтобы как-то замаскировать свое волнение, начинаю болтать без умолку:

— Большинство исцеленных не думает о таких вещах. Кэрол, моя тетя, всегда говорит, что это пустая трата времени. Она говорит, что там нет никого, только дикие звери и всякие пресмыкающиеся, что все разговоры о заразных — выдумки, детские фантазии. Она говорит, что верить в заразных — это все равно что верить в оборотней или вампиров. Помнишь, раньше люди говорили, что там водятся вампиры?

Алекс улыбается, но сейчас его улыбка больше похожа на недовольную гримасу.

— Лина, я должен тебе кое-что сказать.

Голос Алекса звучит настойчивее, но что-то в его интонации пугает меня, и я не даю ему заговорить. Теперь уже я не могу остановиться.

— Это больно? Я имею в виду — процедура. Сестра говорит, что это они там так накачивают обезболивающим, что ничего не чувствуешь. А моя кузина Марсия, наоборот, говорит, что это жутко больно, даже больнее, чем рожать, а она своего второго рожала пятнадцать часов…

Я замолкаю, начинаю краснеть и мысленно проклинаю себя за то, что свернула разговор на эту тему. Жаль, что нельзя вернуться во времени назад, на вчерашнюю вечеринку, когда в голове у меня было пусто. Такое впечатление, что я тогда сдерживалась на случай словесного поноса.

Алекс собирается что-то сказать, и я почти кричу:

— Вообще-то я не боюсь. Скоро я пройду процедуру. Через шестьдесят дней. Глупо, да? Глупо, что я считаю дни? Но я просто не могу дождаться.

— Лина.

Алекс произносит мое имя громко и настойчиво, и это наконец меня останавливает. Он поворачивается ко мне, и мы оказываемся лицом к лицу. Начинается прилив — мои ноги скользят по дну, вода уже доходит мне до шеи.

— Послушай, я не тот… не тот, кто ты думаешь.

Я с трудом стою на ногах, течение внезапно начинает тянуть меня за собой. Так всегда и бывает. Отлив медленно уводит воду от берега, а прилив стремительно возвращает обратно.

— О чем ты?

Алекс пристально смотрит мне в лицо, глаза у него золотисто-янтарные, как у дикого зверя, и мне, сама не знаю почему, снова становится страшно.

— Меня не исцеляли, — говорит он.

Я закрываю глаза и представляю, что ослышалась, что приняла плеск волн за голос Алекса. Но когда я открываю глаза, он по-прежнему смотрит на меня, и в глазах его вина и еще что-то… может быть, печаль? И я понимаю, что все расслышала правильно.

— Я не прошел через процедуру, — говорит Алекс.

— Ты хочешь сказать, что процедура на тебя не подействовала? — Я ощущаю покалывание по всему телу, оно начинает неметь, и я наконец осознаю, какая вода холодная. — Ты прошел через процедуру, но она не подействовала? Как с моей мамой?

— Нет, Лина. Я… — Алекс отводит глаза и тихо говорит: — Я не знаю, как тебе объяснить.

Теперь уже я вся от кончиков пальцев до корней волос как будто покрылась коркой льда. В голове мелькают разрозненные картинки, как кадры в смонтированном наобум фильме. Алекс на галерее, его шевелюра похожа на венок из осенних листьев; Алекс поворачивает голову и показывает аккуратный шрам-треугольник под левым ухом; Алекс протягивает мне руку и говорит, что он неопасен, что не причинит мне вреда.

И снова слова льются из меня сплошным потоком, но я их не слышу, я вообще ничего не чувствую.

— Процедура не подействовала, а ты соврал, что подействовала. Соврал, чтобы продолжить учебу, получить работу, чтобы тебе подобрали пару и вообще. Но на самом деле… ты все еще… ты можешь быть…

Я не могу заставить себя произнести это слово. «Заражен». «Неисцеленный». «Больной». Мне кажется, что, если я это скажу, я сама заражусь.

— Нет.

Алекс говорит это так громко, что я пугаюсь и делаю шаг назад. Тенниски скользят по песчаному дну, и я чуть не ухожу под воду, но, когда Алекс делает движение в мою сторону, чтобы помочь, я отшатываюсь еще дальше. Лицо Алекса становится жестким, видно, что он принял решение.

— Говорю тебе — я неисцеленный. Мне никогда не подбирали пару, ничего такого. Я даже через эвалуацию не проходил.

— Это невозможно, — сдавленным голосом говорю я.

Небо кружится у меня над головой, синие, розовые, багровые краски смешиваются, и кажется, что оно начинает кровоточить.

— Это невозможно. У тебя же эти шрамы.

— Просто шрамы, — поправляет меня Алекс уже не таким жестким голосом. — Не эти, а просто шрамы. — Он поворачивает голову и демонстрирует свою шею. — Три крохотных шрама, перевернутый треугольник. Очень легко сделать самому. Скальпелем, перочинным ножиком, чем угодно.

Я снова закрываю глаза. Волны набухают вокруг, поднимают и опускают, и начинает казаться, что меня вот-вот вырвет прямо в воду. Я с трудом подавляю тошноту и стараюсь удержать осознание, которое стучит у меня в голове, осознание того, что иду ко дну. Я открываю глаза и спрашиваю каркающим голосом:

— Как?

— Ты должна понять меня. Лина, я тебе доверяю. Ты понимаешь? — Алекс смотрит на меня так пристально, что я физически чувствую его взгляд, не выдерживаю и отвожу глаза. — Я не хотел… я не хотел тебя обманывать.

— Как? — уже громче повторяю я.

Слово «обман» занозой засело в моем мозгу.

«Без обмана не избежать эвалуации, без обмана невозможно избежать процедуры. Без обмана не обойтись».

Алекс молчит, и я думаю, что он струсил и решил больше ничего мне не говорить. Я почти хочу, чтобы он так решил. Я отчаянно хочу отмотать время назад, вернуться к тому моменту, когда он произнес мое имя таким удивительным голосом, вернуть ощущение триумфа, которое я испытала, когда первой коснулась буйка. Мы наперегонки побежим к берегу. Завтра мы встретимся в доках и будем выпрашивать у рыбаков свежих крабов.

Но Алекс продолжает.

— Я не отсюда, — говорит он. — Я хочу сказать, что я не из Портленда. Не совсем.

Он говорит с интонацией, которой пользуются люди, когда хотят сообщить тебе что-то страшное. Мягко, даже по-доброму, как будто страшные новости будут восприняты иначе, если их сообщать успокаивающим голосом.

«Мне так жаль, Лина, но у твоей мамы были проблемы».

Как будто за этой интонацией можно спрятать жестокость.

— Откуда ты? — спрашиваю я, а сама уже знаю ответ.

Такое знание убивает, опустошает, но какая-то маленькая часть меня надеется, что, если Алекс не произнес вслух, это не так.

Он продолжает не отрываясь смотреть мне в глаза и одновременно кивает назад, в сторону границы, за мост, в сторону полосы постоянно движущихся веток деревьев, листвы, лиан…

— Оттуда, — говорит Алекс.

Или это мне кажется, потому что губы его почти не шевелятся. Но все и так понятно.

— Заразный, — говорю я, и это слово, как наждачная бумага, скребет по моей гортани. — Ты — заразный.

Я даю Алексу последний шанс сказать, что это не так.

Но он только морщится и говорит:

— Ненавижу это слово.

И тут я понимаю кое-что еще: в детстве тетя не случайно смеялась надо мной из-за того, что я верю в заразных. Когда я заводила о них разговор, она только головой качала и даже не отрывала глаз от вязания. «Ты, наверное, и в вампиров с оборотнями веришь?» — говорила она, а спицы продолжали монотонно звякать друг о друга.

Вампиры, оборотни, заразные — существа, способные вцепиться в тебя зубами и разорвать на куски. Существа, несущие смерть.

Я так пугаюсь, что страх, как пресс, начинает давить мне на желудок и дальше на мочевой пузырь, и в этот жуткий, идиотский момент я уверена, что вот-вот описаюсь. На Литтл-Диамонд-айленде загорается маяк, и на темной воде появляется широкая полоса света. Я боюсь, что этот похожий на обличающий перст луч укажет на меня, а потом прилетят правительственные вертолеты, и я услышу усиленные мегафоном крики регуляторов: «Запрещенные действия! Запрещенные действия!» До берега так далеко, что я даже не представляю, как мы смогли преодолеть такое расстояние. Руки наливаются тяжестью и становятся непослушными, я думаю о маме, представляю, как ее куртка постепенно наполнялась водой.

Чтобы как-то восстановить способность трезво думать и сосредоточиться на реальности, я делаю несколько глубоких вдохов. Никто не мог узнать, что Алекс заразный. Я не знала. Он выглядит нормальным, у него правильный шрам на нужном месте. Никто не мог услышать наш разговор.

Волна бьет меня в спину, я еле удерживаюсь на ногах. Алекс хватает меня за руку, но я изворачиваюсь, и уже вторая волна накрывает нас с головой. У меня полный рот воды, от соли жжет глаза, и я на секунду слепну.

— Не смей, — захлебываясь, говорю я, — не смей ко мне прикасаться.

— Лина, клянусь тебе, я не хотел ничего плохого. Я не хотел тебя обманывать.

— Зачем ты это сделал? — Я ничего не могу понять, я даже дышу с трудом. — Что тебе от меня надо?

— Что?

Алекс трясет головой, похоже, он сбит с толку и даже обижен, как будто это я плохо с ним поступила. На какую-то долю секунды он вызывает у меня сочувствие. Наверное, он замечает это, потому что лицо его становится мягче, а в глазах вспыхивает огонь. И в это короткое мгновение, пока я перед ним беззащитна, Алекс сокращает дистанцию между нами и кладет руки мне на плечи. У него такие теплые и сильные пальцы, что я едва сдерживаюсь, чтобы не закричать.

— Лина, ты мне нравишься. Это не страшно. Просто нравишься.

Низкий гипнотический голос Алекса похож на песню. Я представляю хищников, которые беззвучно спрыгивают с деревьев, представляю огромных кошек с блестящими глазами янтарного цвета, такими же, как у Алекса.

А потом я с трудом отхожу назад и, загребая воду руками, иду от буйков к берегу. Мокрая одежда и тенниски тянут ко дну, сердце больно колотится в груди, в горле саднит, я наполовину бегу, наполовину плыву. Прилив усиливается и тащит меня за собой, я почти не двигаюсь вперед, как будто плыву в черной патоке. Я слышу, как Алекс кричит мое имя, но боюсь оглянуться и увидеть, что он идет за мной. Это как в ночном кошмаре, когда тебя преследует нечто, но ты боишься оглянуться и увидеть, что там такое. Тень уже нависает над тобой, ты слышишь приближающееся дыхание, но тебя как будто парализовало, ты ничего не можешь сделать и чувствуешь, что ледяные пальцы вот-вот сомкнутся на твоем горле.

«Я не смогу, — думаю я. — Я никогда не доберусь до берега».

Что-то царапает меня по щиколотке, и мне уже кажется, что вода вокруг меня кишит разными тварями, акулами и медузами. Я сознаю, что это паника, но все равно готова сдаться — берег так далеко, а руки и ноги такие тяжелые.

Ветер доносит до меня голос Алекса, он звучит все слабее, а когда я наконец набираюсь мужества и оглядываюсь, то вижу, что он все еще качается на тросе у буйка. Я понимаю, что прошла больше, чем мне казалось, и Алекс вовсе меня не преследует. Страх отступает, тугой узел в груди слабеет. Следующая волна такая сильная, что переносит меня через гряду подводных камней и швыряет на колени на песчаное дно. Когда я поднимаюсь на ноги, вода доходит мне уже только до пояса, и я, содрогаясь от холода, обессилевшая, бреду остаток пути до берега.

От слабости у меня трясутся ноги, я падаю на песок, кашляю и пытаюсь восстановить дыхание. Оранжевый, розовый и красный цвета, как языки пламени, окрашивают небо над бухтой, я понимаю, что близится закат, а значит, сейчас около восьми вечера. Какая-то часть меня хочет лечь, расслабиться и проспать на берегу до утра. Я так наглоталась воды, что у меня возникает ощущение, будто она занимает половину моих внутренностей. Кожа после холодной воды горит, а песок проник повсюду — он в лифчике, в трусиках, между пальцами на ногах, под ногтями. Не знаю, что меня оцарапало в воде, но по щиколотке змейкой струится кровь.

Я отрываю голову от песка, смотрю в сторону буйков, и на секунду меня охватывает паника, потому что я не вижу там Алекса. У меня останавливается сердце. А потом я вижу на воде быстро приближающуюся черную точку. Это Алекс — он плывет уверенно и быстро. Я с трудом встаю на ноги, подбираю с песка тенниски, и плетусь к велосипеду. Ноги страшно ослабели, на то, чтобы обрести равновесие, у меня уходит целая минута, и первое время я петляю по дороге, как малыш, который только учится кататься.

До дома еду, не оглядываясь, а когда оказываюсь у ворот, на улицах уже ни души, ночь на подходе и комендантский час вот-вот примет нас в свои объятия, укроет и защитит всех в своих домах.

11

Думай об этом так: когда на улице холодно и у тебя зуб не попадает на зуб, ты, чтобы не простудиться, укутываешься в зимнее пальто, наматываешь на шею шарф и надеваешь рукавицы. Так вот, границы — это как пальто, шарфы и шапки для всей страны! Они не пускают к нам болезнь, охраняют наше здоровье!

После возведения границ президент и Консорциум, чтобы мы все были счастливы и могли чувствовать себя в полной безопасности, сделали последний шаг. Они провели Великую санацию[1] (иногда ее называют «блицкриг»). Великая санация длилась меньше месяца, но после нее вся Дикая местность была очищена от заразы. Мы пришли туда и старыми добрыми методами вычистили оттуда всю заразу. Так твоя мама тщательно вытирает губкой кухонный стол — раз, два, три, и все чисто…

Из книги доктора Ричарда «Историческая азбука для детей», глава первая

В нашей семье есть тайна — за несколько месяцев до процедуры моя сестра заразилась делирией. Она влюбилась и парня по имени Томас. Томас тоже не был исцеленным. Целые дни они проводили вместе, лежали на лужайках среди полевых цветов, шепотом обещали друг другу то, чего никогда не смогли бы исполнить. Сестра все время плакала. Как-то она призналась мне, что Томас любил поцелуями осушать ее слезы. И до сих пор, когда я думаю о том времени (мне тогда было восемь), мне кажется, что я чувствую на губах вкус соли.

Болезнь с каждым днем набирала силу, она, как дикий зверь, выедала сестру изнутри. Сестра не могла есть. То немногое, что уговаривали ее проглотить, сразу выходило обратно. Я тогда боялась, что она умрет.

Томас разбил ей сердце, это, естественно, никого не удивило. В руководстве «Ббс», в разделе «Последствия» на тридцать второй странице сказано: «Амор делириа нервоза приводит к изменениям в предлобных долях коры головного мозга, в результате у больного возникают фантазии и бред, которые, в свою очередь, приводят к полному разрушению психики».

Потом моя сестра уже не вставала с постели, она страшно исхудала, все время лежала и смотрела, как двигаются тени на стенах.

И даже тогда сестра отказывалась от процедуры и покоя, который она могла ей подарить. А в день, когда ее должны были исцелить, потребовалось четыре врача и несколько уколов с транквилизаторами, чтобы она смирилась и перестала царапаться длинными острыми ногтями (сестра неделями их не подстригала), проклинать всех и звать Томаса. Когда за ней пришли, чтобы забрать в лаборатории, я сидела в углу комнаты и все видела. Сестра плевалась, шипела и брыкалась, а я думала о маме и о папе.

С того дня, хотя до процедуры было больше десяти лет, я начала отсчитывать месяцы до той поры моей жизни, когда я буду в полной безопасности.

В конце концов мою сестру исцелили. Она вернулась домой уравновешенной и удовлетворенной, с аккуратно подстриженными ногтями и с заплетенными в длинную косу волосами. Спустя несколько месяцев ей подобрали жениха, одного инженера по информационным технологиям, и после окончания колледжа они поженились. Во время бракосочетания они вяло держали друг друга за руки и смотрели прямо перед собой в свое будущее без тревог и ссор, будущее из одинаковых, как аккуратно надутые шарики, дней.

Томаса тоже исцелили. Он женился на Элле, которая когда-то была лучшей подругой сестры. Сейчас они все счастливы. Не так давно сестра сказала мне, что обе пары часто встречаются на пикниках или на районных мероприятиях, потому что живут неподалеку друг от друга в Ист-Энде. Они сидят вместе, вежливо беседуют, и ни одно воспоминание из прошлого не омрачает их безмятежное настоящее.

В этом вся прелесть исцеления. Никто не упоминает о тех ушедших жарких днях на лужайках среди полевых цветов, когда Томас осушал слезы сестры поцелуями и выдумывал целые миры, которые мог бы ей подарить. И о том, как она сдирала кожу на руках при одной только мысли о жизни без Томаса, тоже никто больше не упоминает. Я уверена, что сейчас сестре стыдно за свое прошлое, если она вообще его помнит. Правда, теперь я ее не так часто вижу, наверное, раз в два месяца, когда она вспоминает, что надо бы нас навестить. Вы, конечно, можете сказать, что после процедуры я потеряла частичку своей сестры, но это не важно, главное, теперь она защищена от болезни. Главное, она в безопасности.

Я открою вам еще одну тайну. Ради вашего же блага. Вы можете думать, что у прошлого есть что вам рассказать. Вы можете думать, что вам следует прислушиваться, напрягаться, чтобы расслышать его шепот, наклоняться к самой земле, чтобы услышать его замогильное дыхание. Можете думать, что там есть что-то лично для вас, то, что вы должны понять, в чем вы должны разобраться.

Но я знаю правду, ее открыл мне холод, который приходит по ночам. Я знаю — прошлое будет тянуть вас назад и вниз, оно будет вынуждать вас цепляться за шепот ветра и шорох веток деревьев, будет заставлять вас расшифровать некий код, восстанавливать давно уничтоженное. Это все бесполезно. Прошлое — тяжелый груз и больше ничего, оно, как камень на шее, будет тянуть вас ко дну.

Дарю вам совет: если услышите, что прошлое начинает говорить с вами, почувствуете, как оно тянет вас назад, гладит пальцами по спине, лучшее, что вы можете сделать, — бежать.


В дни после признания Алекса я постоянно проверяю себя на наличие симптомов делирии. Когда стою за кассой в магазине дяди, я время от времени наклоняюсь вперед, упираюсь локтем в стойку, а ладонь держу у щеки, чтобы можно было пальцем дотронуться до шеи и убедиться, что пульс в норме. Проснувшись утром, я делаю несколько глубоких вдохов и прислушиваюсь, нет ли шумов в легких. Я постоянно мою руки. Я знаю, что делирия не грипп, ею не заразишься, если на тебя кто-то чихнет, но тем не менее она заразна. Когда я проснулась на следующее утро после встречи с Алексом, у меня все еще болели руки и ноги, в горле саднило, а голова была легкой, как воздушный шарик, и моей первой мыслью было: не заразилась ли я делирией?

Прошло несколько дней, и мне стало лучше, только теперь все мои чувства странным образом притупились. Все вокруг поблекло, как на плохой цветной фотопленке. Еда кажется пресной, я солю ее, даже не попробовав, и каждый раз, когда тетя Кэрол что-то мне говорит, ее голос звучит тихо, как будто кто-то приглушил звук. Но я перечитала в руководстве «Ббс» все симптомы делирии и ничего подобного не обнаружила, так что со мной все в порядке.

И все же я соблюдаю меры предосторожности. Я не сделаю ни одного неверного шага и докажу, что не такая, как мама… что наша встреча с Алексом — случайность, ошибка, катастрофа. У меня из головы не идет, как я рисковала. Я даже думать не хочу о том, что будет, если кто-то узнает правду об Алексе, узнает, что мы стояли вместе в воде, дрожали от холода, разговаривали, смеялись, даже касались друг друга. При одной только мысли об этом мне становится дурно. Я вынуждена повторять себе, что до процедуры осталось меньше двух месяцев, надо только вести себя тихо и продержаться еще семь недель, а там со мной все будет в порядке.

Каждый вечер я возвращаюсь домой за два часа до комендантского часа. Я вызвалась работать в магазине на два дня больше и даже не заикаюсь о зарплате восемь долларов в час. Хана не звонит мне, я не звоню Хане. Я помогаю тете готовить ужин и добровольно мою посуду. Грейси ходит в летнюю школу, она только в первом классе, а уже говорят, что ее надо оставить на второй год. Каждый вечер я сажаю ее себе на колени и помогаю преодолеть домашнее задание. Я шепчу ей на ушко, умоляю начать говорить, сосредоточиться, слушать внимательно и в конце концов умудряюсь убедить ее написать в тетрадку с домашними заданиями половину ответов. Спустя неделю еще один груз падает с моих плеч: тетя уже не смотрит на меня с подозрением, когда я вхожу в дом, и не требует отчета о том, где я была, — она снова мне доверяет. Было не просто объяснить ей, почему это вдруг мы с Софией Хеннерсон после большого семейного ужина решили поплавать в океане, причем в одежде. Еще сложнее было объяснить, почему, когда я вернулась домой, я была бледная и стучала зубами от холода. Одно могу сказать точно — тетя не поверила моему вранью. Но со временем она перестает напрягаться в моем присутствии и уже не смотрит на меня как на дикое животное, способное в любой момент вырваться из клетки.

Проходят дни, тикают часы, секундная стрелка движется вперед по принципу домино. Жара становится невыносимой, она ползет по улицам Портленда, пирует на свалке, и город начинает пахнуть как гигантская подмышка. Стены домов в испарине, троллейбусы содрогаются от кашля. Возле муниципальных зданий каждый день собираются люди, они надеются хоть ненадолго попасть в поток холодного воздуха, который вырывается из автоматических дверей всякий раз, когда в здание входит или выходит регулятор, политик или охранник.

Я вынуждена прекратить бегать. Когда я в последний раз бегу полный круг, ноги сами несут меня на Монумент-сквер мимо Губернатора. Солнце стоит высоко в раскаленной добела дымке, четкие силуэты домов на фоне синего неба похожи на ряд металлических зубов. К тому времени, когда я добегаю до статуи, мне уже нечем дышать, а голова идет кругом. Я хватаюсь за руку Губернатора и подтягиваюсь на пьедестал. Металл обжигает, а мир раскачивается, как на качелях, и повсюду зигзаги ослепительного солнечного света. Я смутно понимаю, что надо спрятаться в тень, но мозги у меня не работают, и я просовываю пальцы в пустой кулак Губернатора. Не знаю, что я ищу. Алекс сказал, что записка, которую он оставил там для меня, давно превратилась в разбухший от влаги бумажный комочек. Расплавившаяся от жары жевательная резинка липнет к указательному и большому пальцам, но я не обращаю на это внимания и продолжаю ощупывать внутренности кулака статуи. И наконец прохладный, сложенный вчетверо кусочек бумажки проскальзывает ко мне в ладонь. Записка.

Я почти ничего не соображаю, когда разворачиваю ее, к тому же у меня нет уверенности, что записка от него. Руки у меня трясутся. Я читаю:

Лина.

Мне очень жаль. Пожалуйста, прости меня.

Алекс

Не помню, как добежала домой; когда тетя нашла меня в коридоре, я была в полубессознательном состоянии и бормотала что-то бессвязное. Тетя, чтобы сбить жар, укладывает меня в ванну со льдом. Когда я наконец прихожу в себя, записки нигде нет. Наверное, я выронила ее, пока бежала. Меня это радует и одновременно расстраивает. Вечером на установленном на Чепмэн-билдинг электронном табло температура сто два градуса[2] — рекорд этого лета.

Тетя запрещает мне бегать до конца лета. Я не спорю. Я сама себе не доверяю, я не уверена, что ноги не вынесут меня снова на Монумент-сквер к Губернатору, или на Ист-Энд-бич, или к лабораториям.

Приходит уведомление о новом дне эвалуации, и я все вечера репетирую перед зеркалом ответы. Тетя настаивает на том, чтобы снова сопровождать меня в лаборатории, но Хану я там не встречаю и вообще не вижу знакомых лиц. Даже четверка эвалуаторов, эти плавающие овалы лиц, плоские, как карандашный рисунок, оттенки коричневого и розового, — все другое. На этот раз я не боюсь. Я вообще ничего не чувствую.

Я отвечаю на все вопросы именно так, как следует отвечать. Когда меня спрашивают, какой мой любимый цвет, на какую-то крохотную долю секунду в моем сознании возникает картинка — небо цвета отполированного серебра, и мне кажется, что я слышу, как кто-то тихо шепчет мне на ухо: «Серый».

Я говорю:

— Синий.

И все улыбаются.

Я говорю:

— Я бы хотела изучать психологию и социальное регулирование.

Говорю:

— Я люблю слушать музыку, но не очень громко.

Говорю:

— Определение счастья — безопасность.

Улыбки, улыбки, улыбки, все обнажили зубы в улыбке.

Ответив на все вопросы, я иду к дверям. Мне кажется, что боковым зрением я вижу какой-то движущийся силуэт. Я бросаю быстрый взгляд на галерею. Там, естественно, никого нет.

Два дня спустя мы получаем результаты тестов — пройдены. Финальная оценка — восемь. Тетя обнимает меня впервые за многие годы, дядя неловко хлопает по плечу и дает за ужином самый большой кусок цыпленка. Даже Дженни, похоже, под впечатлением. Грейси бодает головой мою ногу, я отступаю и говорю ей, чтобы она перестала. Понятно, что она расстроена из-за того, что я оставлю ее.

Но такова жизнь, и чем быстрее она это поймет, тем лучше.

«Список одобренных кандидатов» я тоже получила, в нем указаны имена и статистика — возраст, баллы, интересы, рекомендованная карьера, перспективы заработка. Все аккуратно отпечатано на белом листе бумаги с гербом Портленда. Ну хоть Эндрю Маркуса там нет. Мне знакомо только одно имя — Крис Макдоннел. Это рыжий парень с торчащими, как у кролика, зубами. Я знаю его только потому, что однажды в прошлом году, когда я играла с Грейси на улице, он начал дразнить нас «тормоз и сиротка». Я, даже не задумываясь, что делаю, подняла с земли камень, развернулась и бросила его в сторону Макдоннелла. И попала в голову. В одну секунду его глаза съехались к переносице и разъехались в стороны. Он поднес руку к голове, а когда убрал, пальцы у него были в крови. Я потом несколько дней боялась выйти из дома, я боялась, что меня арестуют и бросят в «Крипту». Мистер Макдоннел — владелец мастерской техобслуживания и плюс к этому волонтер-регулятор. Я была уверена, что после того, что я сделала с его сыном, он обязательно на меня донесет.

Крис Макдоннел. Финнис Джонстон. Эдвард Ванг. Брайан Шарфф. Я смотрю на эти имена так долго, что буквы начинают меняться местами и список превращается в какую-то тарабарщину.

В середине июля за семь недель до процедуры приходит пора принять решение. Я расставляю кандидатов в произвольном порядке и присваиваю им номера — первый Джонстон, второй Макдоннел, третий Шарфф, четвертый Ванг. Ребята тоже пронумеруют кандидатуры в своих списках, а уж эвалуаторы постараются свести все к оптимальному результату.

Через два дня приходит официальное уведомление — я проведу остаток жизни с Брайаном Шарффом. Его хобби — «смотреть новости» и «фэнтези-бейсбол», он планирует работать в «гильдии электриков» и может рассчитывать на «зарплату сорок пять тысяч долларов», которой должно хватить на «содержание двух-трех детей». Мы обручимся осенью, перед моим поступлением в региональный колледж Портленда, и поженимся, когда я его закончу.

По ночам я сплю без снов. Дни провожу как в тумане.

12

За десятилетия до того, как разработана процедура исцеления, болезнь стала настолько опасна и получила такое широкое распространение, что уже крайне редко можно было встретить молодого человека, который бы до своего совершеннолетия не переболел делириа нервоза в той или иной форме (см. «Статистические данные: эпоха до границ»). Многие ученые полагают, что само общество до исцеления было отражением болезни — его характерными чертами были раздробленность, хаос и нестабильность… Почти половина браков распадалась… Резко возросла смертность из-за употребления наркотиков и алкоголя.

Люди жаждали избавления от болезни и защиты от нее. Многие начали экспериментировать с народными средствами, которые сами по себе были смертельно опасны, из обычных лекарств от простуды синтезировали вызывающие привыкание и часто приводящие к смертельному исходу препараты (см. «Народная медицина на протяжении веков»).

Открытие процедуры исцеления приписывают Кормаку Т. Холмсу, неврологу и члену первого Консорциума новых ученых. Холмс один из первых апостолов Новой религии — учения о Боге, науке и порядке. Кормак Т. Холмс был канонизирован, его тело бальзамировали, оно выставлено в Мемориале святых, Вашингтон, округ Колумбия (см. фото, с. 210–212).

Э. Д. Томпсон. Краткая история Соединенных Штатов Америки. Раздел «До границы», с. 121

Жарким вечером в конце июля я возвращаюсь домой из «Стоп-энд-сейв» и слышу, как кто-то окликает меня по имени. Я поворачиваюсь и вижу, что ко мне вверх по склону холма бежит трусцой Хана.

— Так, значит? — спрашивает она, поравнявшись со мной. — Теперь ты просто проходишь мимо?

В ее голосе явно слышна обида, что странно.

— Я тебя не заметила, — оправдываюсь я.

И это правда. Я устала. Сегодня в магазине была инвентаризация, я снимала с полок и ставила обратно упаковки с памперсами, консервы, рулоны туалетной бумаги, считала и пересчитывала товар. Руки болят, а когда закрываю глаза, вижу бесконечные штрихкоды. Я так вымоталась, что даже не стесняюсь идти по улице в перепачканной футболке с трафаретом «Стоп-энд-сейв», которая к тому же размеров на десять больше моего.

Хана смотрит в сторону и кусает губу. Мы не разговаривали с той ночной вечеринки, и я отчаянно пытаюсь подыскать какие-нибудь подходящие для нашей встречи слова. Трудно поверить, что она была моей лучшей подругой, мы могли целый день провести вместе и нам всегда было о чем поговорить; порой, когда я возвращалась от Ханы домой, у меня горло болело от смеха. А теперь между нами как будто стеклянная стена, невидимая, но непроницаемая. Наконец я нахожу, что сказать.

— Я получила список кандидатов.

— Почему ты мне не перезвонила? — одновременно со мной спрашивает Хана.

Мы обе замолкаем, а потом снова говорим хором.

Я:

— Ты мне звонила?

Хана:

— Ты уже дала согласие?

— Ты первая, — уступаю я.

Как ни странно, но видно, что Хана чувствует себя некомфортно. Она смотрит на небо, потом на малыша в купальном костюме на другой стороне улицы, на двух мужчин, которые грузят ведра в грузовик, смотрит на что угодно, только не на меня.

— Вообще-то я оставила тебе три сообщения.

— Я не получала никаких сообщений, — скорее говорю я, и сердце мое начинает учащенно биться.

Неделями я злилась на Хану из-за того, что она не пыталась со мной связаться после той вечеринки. Я злилась, и мне было обидно. Но я сказала себе, что так даже лучше — Хана переменилась и теперь ей, вероятно, не о чем со мной говорить.

Хана смотрит на меня, как будто сомневается в том, что я говорю правду.

— Кэрол не сказала тебе, что я звонила?

— Нет, клянусь.

У меня словно гора падает с плеч, и я смеюсь. В эту секунду я понимаю, как сильно соскучилась по Хане. Даже когда она на меня злится, она единственная общается со мной по собственной воле, а не из чувства долга или ответственности перед семьей и всего прочего, что в руководстве «Ббс» считается таким важным. Все остальные в моей жизни — тетя Кэрол, кузины, девочки из школы, даже Рейчел — уделяют мне свое время только потому, что так надо.

— Честное слово, я понятия не имела, что ты звонила.

Однако Хана не смеется, она хмурится.

— Не волнуйся. Это пустяки.

— Послушай, Хана…

Но она меня перебивает:

— Я же сказала — пустяки.

Хана скрестила руки на груди и пожимает плечами. Я не знаю, поверила она мне или нет, но в одном я уверена — в итоге все изменилось. Счастливого воссоединения подруг не будет.

— Так тебе подобрали пару? — вежливо, даже немного формально спрашивает Хана.

Я решаю отвечать таким же тоном.

— Брайан Шарфф. Я дала согласие. А ты?

Хана кивает. У нее дергается уголок рта. Почти незаметно.

— Фред Харгроув.

— Харгроув? Однофамилец мэра?

— Его сын, — уточняет Хана и снова смотрит в сторону.

— Ух ты! Поздравляю.

Я не в силах скрыть, что эта новость произвела на меня впечатление. Хана, должно быть, сразила всех эвалуаторов. Хотя это и неудивительно.

— Да уж, повезло.

Голос Ханы абсолютно ничего не выражает. Я не понимаю ее сарказма, ведь сознает она это или нет, ей действительно повезло.

Вот оно — мы стоим рядом на раскаленном от солнца асфальте, но с таким же успехом могли бы быть в тысяче миль друг от друга.

«Если стартовали по-разному, то и финишируете по-разному».

Эту старую пословицу любит повторять тетя Кэрол. До сих пор я не понимала, насколько это верно.

Видимо, поэтому тетя и не передала мне, что Хана звонила. Три телефонных звонка трудно забыть, а тетя очень аккуратна в таких вопросах. Может, она решила приблизить неизбежное, подтолкнуть нас с Ханой к финалу наших отношений. Она знает, что после процедуры наше с Ханой прошлое, наша общая история уже не будут иметь такого значения. Однажды наши воспоминания поблекнут, и у нас уже не останется ничего общего. Вероятно, тетя пыталась меня защитить. По-своему.

Нет смысла предъявлять ей претензии. Она не станет ничего отрицать, просто посмотрит на меня пустыми глазами и процитирует какую-нибудь истину из руководства «Ббс».

«Чувства преходящи. Время не ждет никого, но путь ждет человека, чтобы он его прошел».

— Домой идешь?

Хана по-прежнему смотрит на меня как на незнакомого человека.

— Ага. Решила, что лучше мне спрятаться, пока никто не ослеп от такой красоты, — я показываю на свою футболку.

На лице Ханы мелькает тень улыбки.

— Я пойду с тобой, — говорит она, и это меня удивляет.

Какое-то время мы идем молча. До моего дома не так далеко, и я боюсь, что мы так всю дорогу и промолчим. Я не припомню, чтобы Хана была такой тихой, и это действует мне на нервы.

— Ты откуда идешь? — спрашиваю я, просто чтобы не молчать.

Хана вздрагивает, как будто я вернула ее из сна в реальность.

— Из Ист-Энда. Загораю строго по расписанию. Она подносит свою руку к моей. Рука Ханы раз в семь темнее, на моей только веснушек после зимы стало побольше.

— А ты нет, как я понимаю?

На этот раз улыбка Ханы настоящая.

— В общем, нет. Я почти не ходила на пляж.

Я краснею и злюсь на себя за это, но Хана ничего не замечает, а если и замечает, то не показывает этого.

— Знаю, я тебя там не нашла.

Я искоса поглядываю на Хану.

— Ты меня искала?

Хана закатывает глаза, меня радует, что она начинает вести себя как раньше.

— Ну, не прямо так чтобы искала. Просто была там несколько раз, но тебя не видела.

— Я много работаю.

О том, что вообще-то много работаю, чтобы не было времени ходить на пляж, я не упоминаю.

— Бегаешь?

— Нет, слишком жарко.

— Ага, я тоже. Решила сделать перерыв до осени.

Дальше мы идем молча, потом Хана наклоняет голову и, прищурившись, смотрит на меня:

— Ну а что еще?

Ее вопрос застает меня врасплох.

— Что значит «еще»?

— То и значит. Я спрашиваю, а что кроме работы? Лина, брось, ты что, забыла? Это же наше последнее лето. Можно делать, что хочешь, никакой ответственности перед обществом и прочей положительной ерунды. Так чем ты занималась все это время? Где была?

— Я… ничем. Ничем таким не занималась.

Это самое главное — не высовываться и не влипать в истории. Все правильно, но мне почему-то становится грустно. Количество летних дней стремительно сокращается, а у меня даже не было возможности повеселиться. Скоро август, еще пять недель — и задует ветер, а листья по краям прихватит золотом.

— А ты? — спрашиваю я. — Хорошо проводишь лето?

— Как обычно, — Хана пожимает плечами. — Много хожу на пляж, это я уже говорила. Иногда сижу с детьми Фаррелов.

— Правда?

Я морщу нос — Хана не особенно любит детей. Она говорит, что они противные и прилипчивые, как леденцы «Джолли рэнчер», если долго пролежат в кармане.

— Приходится, — Хана кривится, — родители решили, что мне необходимо «приобрести навыки ведения домашнего хозяйства». Такая вот хрень. Знаешь, они заставляют меня планировать бюджет. Как будто, если я смогу рассчитать, как потратить шестьдесят долларов за неделю, это научит меня платить по счетам, я стану ответственной и все в таком духе.

— Зачем? Не похоже, что тебе когда-нибудь придется рассчитывать бюджет на неделю.

Я не хотела, чтобы мое замечание прозвучало язвительно, но что поделать — нас ждет разное будущее, и это отдаляет нас друг от друга.

Дальше мы идем молча. Хана смотрит в сторону и щурится от солнца. Может, я просто не в духе, оттого что лето так быстро проходит? Но в голове начинают быстро мелькать яркие картинки из прошлого, как будто кто-то перетасовывает карты. Хана распахивает дверь в туалет в тот первый день во втором классе, она скрещивает руки на груди и, не задумываясь, спрашивает: «Это из-за твоей мамы?» Мне разрешили переночевать у Ханы, мы не спим, представляем, что нам в женихи выберут каких-нибудь удивительных, фантастических мужчин, например президента Соединенных Штатов или звезд кино, и хихикаем. Мы бежим бок о бок, и наши ноги в унисон, как бьются наши сердца, отталкиваются от тротуара. Занимаемся бодисерфингом на пляже, а по пути домой покупаем рожки с тремя шариками мороженого и спорим, какое вкуснее — ванильное или шоколадное.

Лучшие подруги в течение десяти лет, и на всем этом поставит крест кончик скальпеля, лазерный луч, пропущенный через мозг, и взмах хирургического ножа. Наша история, все, что она для нас значит, будет отрезана, исчезнет, как отпущенный в небо воздушный шарик. Через два года, даже раньше — через два месяца, встретившись на улице, мы только кивнем друг другу и пойдем дальше, каждая своей дорогой — два разных человека, два разных мира, две звезды на разных орбитах, между которыми тысячи миль черного безвоздушного пространства.

Правительство разделяет людей не по тому признаку. Нас надо ограждать от тех, кто в конце концов нас оставит, от людей, которые уйдут и забудут о нас.

— А ты помнишь наши планы на это лето? — вдруг спрашивает Хана. Наверное, она тоже почувствовала ностальгию. — Помнишь, что мы собирались сделать под занавес?

— Прокрасться в бассейн «Спенсер преп», — ни секунды не раздумывая, говорю я.

— И поплавать там в одном белье, — заканчивает Хана.

Мне становится весело.

— Перелезть через ограду фермы Черрихилл…

— …и пить кленовый сироп прямо из бочек.

— Пробежать весь путь от Холма до Старого аэропорта.

— Проехать на великах до Суисайд-Пойнта.

— Попробовать найти канатные качели, про которые нам рассказывала Сара Миллер. Те, что над Фор-ривер.

— Пройти без билета в кино и посмотреть четыре сеанса подряд.

— Одолеть мороженое «Хобгоблин» в «Мэй».

Теперь уже я улыбаюсь во весь рот, и Хана тоже. Я начинаю цитировать рекламу:

— «Гигантские порции для нечеловеческого аппетита. Тринадцать шариков, взбитые сливки, горячая сливочная помадка.

Хана подхватывает:

— …и все мыслимые присыпки и сиропы, которые смогут проглотить ваши маленькие монстры!»

Мы обе хохочем. Этот рекламный плакат мы читали, наверное, тысячу раз и собирались организовать второй штурм «Хобгоблина». Первая попытка состоялась в четвертом классе, тогда Хана настояла на походе в «Мэй» и взяла меня с собой. Остаток вечера мы катались по полу у нее в туалете, а ведь съели всего по семь шариков из тринадцати.

Вот и моя улица. Посреди дороги детишки играют в некое подобие футбола — вместо мяча они гоняют по асфальту консервную банку. Их загорелые тела блестят от пота. Я замечаю среди игроков Дженни. Какая-то девочка пытается локтем отпихнуть ее со своего пути, Дженни разворачивается и толкает девчонку на землю. Девчонка начинает реветь, но, даже когда ее рев превращается в пронзительный вой сирены, никто не выглядывает из ближайших домов, только занавеска колыхнулась в одном окне.

Мне безумно хочется удержаться на волне хорошего настроения, хочется снова наладить отношения с Ханой, пусть ненадолго, только до конца лета.

— Послушай, Хана… — У меня перехватило горло, я еле-еле выдавливаю из себя слова и нервничаю, почти как на эвалуации. — Сегодня вечером в парке показывают «Дефективного полицейского» с Майклом Винном. Двойной сеанс. Можем пойти, если хочешь.

Этот фильм мы с Ханой любим еще с детства, он о детективе, который на самом деле бестолковый, и его преданном псе. В итоге именно пес всегда раскрывает преступление. Главную роль переиграли многие актеры, но наш любимчик — Майкл Винн. Маленькими мы молили Бога, чтобы нам его выбрали в женихи.

— Сегодня? — Улыбка замирает на лице Ханы, а у меня сводит желудок.

«Дура, какая дура, — думаю я про себя, — это все равно ничего не изменит».

— Если не хочешь, ничего страшного. Все нормально. Просто подумала, что можно сходить, — тороплюсь сказать я и отвожу глаза в сторону, чтобы Хана не заметила, как я разочарована.

— Да нет… То есть я бы с удовольствием, но… — Хана делает глубокий вдох сквозь зубы, а я злюсь из-за того, что мы обе чувствуем неловкость. — Я сегодня иду на одну вечеринку… как тогда, — говорит она и быстро поправляется: — Мы с Анжеликой Марстон идем на вечеринку.

У меня такое ощущение, как будто меня выпотрошили. Поразительно, что способны сделать с тобой слова, они могут разорвать твои внутренности в клочья. «Слово не палка, костей не поломает» — что за дурацкая пословица!

— С каких пор Анжелика Марстон стала твоей подругой?

Ну вот, снова. Я не хотела, но получается, что я ною, как младшая сестра, которую не принимают в игру. От злости на себя я кусаю губу и отворачиваюсь.

— Вообще-то она не такая плохая, — мягко говорит Хана.

По ее голосу я чувствую, что ей меня жаль, а это хуже всего. Я бы скорее обрадовалась, если бы мы накричали друг на друга, как тогда у нее дома. Так было бы гораздо лучше, чем эта ее деликатная интонация, лучше, чем ходить на цыпочках кругами, лишь бы не задеть чувства друг друга.

— И она не зануда, просто замкнутая.

Анжелика Марстон последний год училась в третьем классе старшей школы. Хана всегда смеялась над тем, как она носит форму. Всегда такая наглаженная, чистенькая, воротничок лежит симметрично и застегнут на все пуговицы, а юбка строго до колена. Хана говорила, что Анжелика так несет свою задницу, потому что ее папаша — большой ученый в лабораториях. Анжелика действительно ходила прямо и осторожно, как будто у нее запор.

— Ты вроде ее терпеть не могла, — не удерживаюсь я.

Кажется, слова, прежде чем выскочить из меня, перестали спрашивать разрешения у мозга.

— Не терпеть не могла, а не знала, — Хана говорит таким тоном, как будто пытается объяснить двухлетнему ребенку, что дважды два — четыре. — Я всегда думала, что она зануда. Из-за ее формы, понимаешь? Но она так себя ведет из-за родителей. Они страшно строгие, пылинки с нее сдувают и дышать не дают. Она совсем не такая. Она… она другая.

Кажется, это слово целую секунду вибрирует в воздухе. «Другая». Перед моими глазами на мгновение возникает картинка: Хана с Анжеликой крадутся по улицам после комендантского часа, они держатся за руки и стараются не смеяться в голос. Анжелика бесстрашная, красивая и веселая, точно такая, как Хана. Я гоню картинку прочь из моего сознания.

Один из «футболистов» со всей силы бьет по консервной банке, банка с дребезгом проносится между двух помятых урн, которые изображают штанги ворот. Гол. Половина детворы радостно скачет, вторая половина, включая Дженни, яростно жестикулирует и кричит что-то про офсайд.

И в этот момент впервые мне приходит в голову, насколько убогой должна казаться эта улица для Ханы. Прижавшиеся друг к другу дома, половина окон без подоконников, просевшие, как старый матрас, ступеньки — все это так не похоже на чистенькие, тихие улицы Уэст-Энда с блестящими машинами, воротами и живой изгородью вокруг домов.

— Ты можешь тоже прийти, — тихо предлагает Хана.

На меня накатывает волна ненависти. Я ненавижу свою жизнь, за ее ограниченность и уродство, ненавижу Анжелику за ее сдержанную улыбку и богатых родителей, ненавижу Хану, во-первых, за ее глупость, беспечность и упертость, а во-вторых, за то, что она бросает меня, когда я к этому еще не готова. И под всеми этими пластами ненависти есть кое-что еще, это нечто раскаленным добела лезвием вонзается мне в душу. Я не могу определить, что это, даже сосредоточиться на этом не в состоянии, но я понимаю, что это злит меня больше всего остального.

— Спасибо за приглашение, — я даже не пытаюсь спрятать сарказм. — Звучит многообещающе. Ребята тоже там будут?

Либо Хана не услышала моей интонации, что вряд ли, либо решила ее проигнорировать.

— Ради этого и собираемся, — без малейшего стеснения говорит она, — ну и ради музыки тоже.

— И музыка будет? — Мне не удается скрыть искренний интерес. — Как в прошлый раз?

Хана воодушевляется.

— Да, то есть нет. Будет другая группа. Но говорят, эти ребята отлично играют, даже лучше, чем те, что на прошлой вечеринке, — Хана замолкает и через секунду снова предлагает: — Ты можешь пойти с нами.

Несмотря ни на что, я не могу отказаться сразу. Долгое время после вечеринки на ферме «Роаринг брук» меня повсюду преследовали воспоминания о той музыке. Она слышалась мне в порывах ветра, в шуме океанских волн, в стонах старых стен нашего дома. Иногда я просыпалась посреди ночи мокрая от пота, сердце выпрыгивало у меня из груди, а в ушах звучали обрывки музыки. Но каждый раз, когда я, проснувшись, пыталась сознательно вспомнить какую-нибудь мелодию с той вечеринки, хотя бы несколько аккордов, у меня ничего не получалось.

Хана с надеждой в глазах ждет моего ответа. В какую-то секунду мне даже становится жаль ее. Я хочу ее обрадовать, как это всегда у меня получалось, хочу, чтобы она издала победный вопль, вскинула кулак над головой и одарила бы меня своей знаменитой улыбкой. Но я вспоминаю, что теперь у нее подруга Анжелика Марстон, у меня сдавливает горло, и я чувствую смутное удовлетворение оттого, что не оправдаю ожиданий Ханы.

— Как-нибудь в другой раз, но спасибо, что пригласила.

Хана пожимает плечами, я вижу, что она старается сделать вид, будто ей все равно.

— Если вдруг передумаешь… — Хана пытается улыбнуться, но улыбка удерживается на ее лице всего одну секунду. — Найдешь меня на Тэнглвайлд-лейн в Диринг-Хайлендс.

Диринг-Хайлендс. Естественно. Хайлендс — заброшенная часть полуострова. Десять лет назад власти обнаружили, что там в одном большом особняке жили вместе сочувствующие и, если верить слухам, заразные. Разгорелся большой скандал, в течение года правительство внедряло своих агентов в банды сочувствующих, после чего последовали облавы и аресты. Сорок два человека казнили, а еще сотню бросили в «Крипту». С той поры Диринг-Хайлендс превратился в покинутый и всеми давно забытый город-призрак.

— Ага, ладно, ты тоже знаешь, где меня найти, — говорю я и вяло машу рукой вдоль улицы.

— Да.

Хана опускает глаза и переминается с ноги на ногу. Больше нам нечего сказать друг другу, но я не могу просто взять развернуться и уйти. Мне не по себе от того, что, возможно, это наша последняя встреча до процедуры исцеления. Меня вдруг охватывает страх, я хочу открутить назад весь наш разговор, забрать обратно все ехидные замечания и злые слова, сказать Хане, что я скучаю по ней и хочу, чтобы мы снова стали лучшими подругами.

И когда я уже готова сказать все это вслух, Хана делает прощальный взмах рукой и говорит:

— Тогда ладно, пока. Еще увидимся.

Шанс упущен, мне ничего не остается, и я говорю:

— Да, пока.

Хана уходит. Я смотрю ей вслед, я хочу запомнить ее походку, хочу, чтобы в моей памяти запечатлелся образ настоящей Ханы. Ее фигура то ныряет в тень, то появляется в полосе яркого солнечного света и сливается в моем сознании с другим силуэтом, который то появляется из мрака, то вновь исчезает, и вот-вот спрыгнет со скалы в океан, и я уже не понимаю, на кого смотрю. Мир вокруг затуманивается, в горле начинает саднить, и я разворачиваюсь на сто восемьдесят градусов и быстро иду к дому.

Когда я уже у калитки, Хана кричит мне вслед:

— Лина!

Сердце у меня подпрыгивает к горлу, я резко поворачиваюсь. У меня возникает надежда, что, может быть, она сможет сказать то, что не сказала я.

«Я скучаю по тебе. Я хочу, чтобы мы снова стали лучшими подругами».

Но далее с расстояния пятьдесят футов я вижу, что Хана колеблется. В конце концов она только машет рукой:

— Ерунда, не бери в голову.

На этот раз я вижу ее четко. Хана идет быстро и решительно, она доходит до угла, сворачивает и исчезает из виду.

А разве могло быть по-другому?

В этом вся суть — того, что было, не вернешь.

13

Во времена, когда процедура исцеления еще не была доведена до совершенства, ее проводили только в порядке экспериментов. Тогда у одного из ста пациентов после процедуры наблюдались фатальные необратимые изменения мозга.

И тем не менее люди требовали исцеления, они в невероятных количествах осаждали больницы, в надежде быть зачисленными в участники экспериментов, разбивали палаточные городки возле лабораторий и жили там круглосуточно.

Эти времена из-за количества спасенных жизней и вырванных из лап заразы душ еще называют «годы чудес».

И если какие-то люди умерли на операционном столе, они умерли не напрасно, и нет нужды их оплакивать…

Э. Д. Томпсон. Краткая история Соединенных Штатов Америки.
Раздел «Годы чудес: ранняя практика исцелений», с. 87

Войдя в дом, я натыкаюсь на стену горячего, удушающего воздуха. Наверное, тетя Кэрол занялась готовкой. В доме витают ароматы жареного мяса и специй, но в сочетании с обычными для летнего времени запахами пота и плесени они вызывают тошноту. Последние недели мы ужинаем на веранде, вся еда из магазина дяди — сопливый салат с макаронами, холодная нарезка и сэндвичи.

Когда я прохожу мимо, тетя выглядывает из кухни. У нее красное лицо в бисере пота, а под мышками на бледно-голубой блузке — темно-синие пятна в форме полумесяца.

— Тебе лучше переодеться, — говорит она. — Рейчел и Дэвид придут с минуты на минуту.

Я совсем забыла, что сестра с мужем придут на ужин. Обычно я вижу Рейчел раза три-четыре в год максимум. Когда я была помладше, особенно после того, как Рейчел только съехала из тетиного дома, я считала дни до ее прихода. Не думаю, что тогда я понимала, что такое процедура, как она повлияла на сестру, что она значит для меня, для нас всех. Я только знала, что Рейчел защитили от Томаса и спасли от болезни, вот и все. Я думала, что все остальное будет как прежде. Я думала, что, когда сестра придет меня навестить, мы, как в старые времена, устроим «танцы с носками» или она посадит меня к себе на колени, будет заплетать косички и рассказывать истории про далекие края, где живут ведьмы, которые умеют превращаться в разных зверей.

Но, войдя в дверь, она только погладила меня по голове и вежливо похлопала, когда я по просьбе тети продекламировала таблицу умножения.

— Она теперь взрослая, — сказала тетя, когда я спросила ее, почему Рейчел больше не любит играть. — Когда-нибудь ты поймешь.

После этого я перестала обращать внимание на пометку, которая раз в три-четыре месяца появлялась на стенном календаре в кухне: «Придет Р.».

За ужином главная тема разговора — Брайан Шарфф. Дэвид, муж Рейчел, работает с другом кузена Брайана и поэтому считает, что знает все об этой семье. Еще одна тема — региональный колледж Портленда, там я начинаю учиться осенью. Впервые в жизни я окажусь в классе с представителями противоположного пола, но Рейчел говорит, что волноваться мне не о чем.

— Ты будешь так занята учебой, что даже их не заметишь, — заверяет меня она.

— В колледже охранники, — добавляет тетя, — а все студенты прошли медосмотр.

Это у нее кодовое слово для процедуры.

Я думаю об Алексе и еле сдерживаюсь, чтобы не ляпнуть: «Не все».

Ужин затягивается дольше комендантского часа. К тому времени, когда тетя помогает мне убрать со стола, на часах уже почти одиннадцать, но Рейчел с мужем и не думают уходить. Это обстоятельство тоже заставляет меня считать дни до процедуры. Через тридцать шесть дней мне уже не надо будет дергаться из-за комендантского часа.

После ужина дядя и Дэвид выходят на веранду. Дэвид принес две сигары, пусть дешевые, но все-таки… Сигарный дым, сладкий, и пряный, и немного маслянистый, проникает в окна вместе с голосами мужчин и плывет голубыми волнами по дому. Рейчел и тетя сидят в гостиной — они пьют жидкий кофе цвета воды, которая остается в раковине после мытья посуды. Со второго этажа доносится быстрый топот. Дженни будет дразнить Грейс, пока не надоест, а потом, злая и неудовлетворенная, заберется в постель и уснет, убаюканная скукой и однообразием ушедшего дня.

Я мою посуду. Посуды гораздо больше, чем обычно, — тетя решила, что мы должны съесть за ужином суп (все давились горячей вареной морковкой и потели), тушеное мясо, обильно приправленное чесноком и спасенной со дна корзины для овощей спаржей, плюс ко всему старое черствое печенье. Я переела, а теплая вода в раковине, привычные спокойные интонации в голосах родственников и голубой дым от сигар нагоняют на меня сонливость. Тетя Кэрол наконец вспоминает, что надо спросить Рейчел о детях. Рейчел начинает перечислять последние достижения своих детей, как будто воспроизводит по памяти список, причем выучила его не без труда: Сара уже читает; Эндрю сказал свое первое слово только в тринадцать месяцев…

— Рейд. Рейд. Проводится рейд. — В дом снаружи врывается громоподобный голос. — Пожалуйста, подчиняйтесь командам и не пытайтесь оказывать сопротивление…

От неожиданности я подпрыгиваю на месте. Рейчел и тетя тут же замолкают и прислушиваются к тому, что происходит на улице. Дядю Уильяма и Дэвида тоже не слышно. Даже Дженни и Грейс прекратили носиться по спальне.

По асфальту в ногу грохочут сотни и сотни сапог, и этот жуткий, усиленный мегафоном голос все повторяет:

— Это рейд. Внимание, проводится рейд. Пожалуйста, приготовьте документы, удостоверяющие вашу личность…

Ночной рейд. Все мои мысли моментально переключаются на Хану и вечеринку в Хайлендс. Комната начинает кружиться, и я, чтобы не упасть, хватаюсь за столешницу.

— По-моему, рано для рейда, — спокойно говорит тетя в гостиной. — Последний был совсем недавно.

— Восемнадцатого февраля, — уточняет Рейчел. — Я помню, тогда нам с Дэвидом пришлось выйти из дома с детьми. В ту ночь возникла какая-то проблема с Эс-эл. Мы полчаса простояли на снегу, ждали, когда регуляторы убедятся в нашей благонадежности. Потом у Эндрю две недели была пневмония.

Сестра вспоминает эту историю как какое-то незначительное происшествие в прачечной самообслуживания или как будто она надела разные носки.

— Так долго? — переспрашивает тетя, пожимает плечами и отпивает глоточек кофе из чашки.

Голоса, топот сапог, радиопомехи звучат все ближе. Группы регуляторов движутся одновременно со всех сторон, иногда они проверяют все дома на улице, иногда пропускают целый квартал. Проверка ведется произвольно, но всяком случае, так принято считать, но некоторые дома всегда проверяют чаще других.

Но даже если вы не внесены в список подозрительных лиц, это еще не значит, что вам не придется, как Рейчел и ее семье, полчаса простоять на снегу, пока регуляторы проверяют подлинность ваших документов. Или даже хуже — пока они в поисках признаков запрещенной деятельности переворачивают вверх дном ваш дом. Во время ночных рейдов закон о неприкосновенности частной собственности не действует. Да и все остальные тоже.

У всех на слуху жуткие истории о таких рейдах: беременную женщину раздели и прилюдно подвергли осмотру; каких-то людей бросили в тюрьму на три или четыре года только за косой взгляд на полицейского, а еще кого-то за попытку помешать регулятору войти в одну из комнат.

— Это рейд. Если вас попросят выйти из дома, пожалуйста, убедитесь в том, что взяли с собой все документы, удостоверяющие вашу личность, включая документы детей старше шести месяцев… Всякий, кто откажется предъявлять документы, будет задержан для допроса, всякий, кто промедлит с предоставлением документов, будет обвинен в непослушании…

Они уже в конце нашей улицы. Осталось всего несколько домов… Два дома… Нет, они уже возле соседнего. Пес наших соседей Ричардсонов заходится от лая. Потом мистер Ричардсон просит прощения. Пес все равно лает, тогда кто-то (регулятор?) говорит что-то недовольным тоном, и я слышу два громких хлопка, а после собачий визг.

— Необязательно было убивать, — говорит кто-то.

— Почему нет? — отвечает ему другой. — Наверняка он блохастый.

Потом на какое-то время наступает тишина, слышен только треск радиопомех и чей-то голос, диктующий номера удостоверений.

Затем:

— Ладно, с вами все в порядке, свободны.

И снова топот сапог.

Даже Рейчел и тетя Кэрол напрягаются, когда регуляторы маршируют к нашему дому. Я вижу, как тетя вцепилась в чашку, даже костяшки пальцев побелели. Сердце кузнечиком скачет у меня в груди.

Но регуляторы проходят мимо. Слышно, как они стучат в дом дальше по улице, и Рейчел громко вздыхает от облегчения.

— Открывайте! Проводится рейд…

Чашка тети звякает о блюдце. Я вздрагиваю.

— Глупо, правда? — говорит тетя и пытается выдавить из себя смешок. — Знаешь, что не сделала ничего предосудительного и все равно нервничаешь.

Я чувствую тупую боль в руке — оказывается, я по-прежнему цепляюсь за столешницу, как будто от нее зависит моя жизнь. Топот сапог становится тише, а усиленный мегафоном голос уже не разобрать, но я все никак не могу расслабиться, не могу успокоиться. Единственное, о чем я могу думать, — это о регуляторах — иногда в одном ночном рейде их бывает до пятидесяти человек. Я представляю, как они от пригородов движутся в центр Портленда, прочесывают каждую улицу и, как вода, устремляющаяся в воронку, смывают всех, кого могут и даже кого не могут обвинить в дурном поведении или в неповиновении властям.

Где-то там Хана. Она кружится в танце, ее светлые волосы взлетают веером, она улыбается, вокруг нее ребята, а из динамиков звучит не одобренная властями музыка. У меня сводит живот, я с трудом подавляю приступ тошноты. Даже думать не хочется о том, что случится с Ханой, со всеми ними, если их поймают.

Остается только надеяться, что Хана еще не добралась до Диринг-Хайлендс. Может, она еще прихорашивается, такое вполне возможно — Хана всегда опаздывает. Она могла быть дома, когда начался рейд. Даже Хана не осмелится выйти на улицу во время рейда. Это самоубийство.

Но Анжелика Марстон и все остальные… Все, кто собрался на вечеринку… ребята, которые хотели просто послушать музыку.

Я вспоминаю, что сказал Алекс, когда мы с ним столкнулись на вечеринке на ферме «Роаринг брук».

«Я пришел послушать музыку, как и все остальные».

Усилием воли я прогоняю эту картинку из головы и говорю себе, что это не моя проблема. Мне следует радоваться, если рейд накроет вечеринку и всех, кто там собрался, арестуют. То, что они делают, — опасно, и опасно не только для них самих, но для всех нас. Так к нам проникает зараза.

Но мое второе «я», вторая упрямая Лина, прячущаяся внутри меня и сказавшая на первой эвалуации «Серый», не унимается.

«А что такого они делают? — спрашивает она. — Просто захотели послушать музыку. Не какие-нибудь сладенькие песенки и бодренькие ритмы, как на портлендских фестивалях, а настоящую, реальную музыку. Ничего такого плохого они не делают».

А потом я вспоминаю, что еще мне сказал тогда Алекс.

«Никто никому не причинит вреда».

К тому же Хана могла и не опоздать, и теперь она там, ни о чем не подозревает, а регуляторы окружили Диринг-Хайлендс, и кольцо сжимается с каждой минутой. Перед моими глазами всплывает картина — дюжина сверкающих клинков занесена над Ханой. Я зажмуриваюсь от ужаса. Если Хану не бросят в тюрьму, то отправят прямиком в лаборатории. Ее исцелят еще до рассвета, им плевать на риски преждевременной процедуры.

Каким-то странным образом, хотя мысли в голове несутся, перегоняя друг друга, а комната продолжает кружиться, я умудряюсь домыть всю посуду. И еще я принимаю решение.

Мне нужно пойти туда. Я должна ее предупредить.

Должна предупредить их всех.


К тому времени, когда Рейчел с Дэвидом уходят домой и все улеглись спать, на часах уже полночь. Каждая секунда как агония. Остается только надеяться, что рейд от дома к дому займет больше времени, чем обычно, и регуляторы еще не скоро доберутся до Диринг-Хайлендс. Может, они вообще решили не зачищать этот район, там ведь большинство домов пустует. Но это все же сомнительно, так как Диринг-Хайлендс считается рассадником неповиновения.

Я выскальзываю из постели, переодеваться ни к чему — шорты и футболка черные. Я обуваюсь в черные тапочки и, пусть на улице около тысячи градусов жары, достаю из шкафа черную лыжную шапочку. Сегодня ночью осторожность точно не помешает.

Когда я уже готова приоткрыть дверь спальни, у меня за спиной раздается тихий звук, как будто котенок мяукнул. Я резко оборачиваюсь. Грейс сидит на кровати и смотрит на меня.

Секунду мы просто смотрим друг на друга. Если Грейс поднимет шум, спрыгнет с кровати, она разбудит Дженни, и тогда мне конец. Я пытаюсь придумать, что бы такого соврать поправдивее, чтобы ее успокоить, и тут происходит чудо — она ложится обратно на подушку и закрывает глаза. В комнате темно, но я готова поклясться, что Грейс улыбается.

Какое облегчение. Грейс отказывается говорить, и, пожалуй, это единственный плюс в этом ее упрямстве — она на меня не донесет.

Больше на пути из дома проблем не возникает. Я даже не забываю перескочить через третью с конца ступеньку, в последний раз она так скрипнула, что я испугалась, не проснется ли тетя Кэрол.

После шума и суматохи рейда на улице неправдоподобно тихо. Все окна темные, все занавески задернуты, как будто дома не желают смотреть на улицы и сплотились против любопытных глаз. Мимо меня, переворачиваясь на ветру, как перекати-поле в ковбойских фильмах, проносится красный листок бумаги. Это рейдерская прокламация с текстом из труднопроизносимых слов, в ней объясняется легальность отмены прав всего населения на сегодняшнюю ночь. В остальном эта ночь ничем не отличается от других обычных, тихих и безжизненных ночей Портленда.

Только ветер доносит далекий, еле слышный топот и какой-то похожий на плач вой на высокой ноте. Эти звуки настолько тихие, что их легко принять за шум океанских волн или завывание ветра. Но это не волны и не ветер.

Группы рейдеров продолжают движение.

Я стартую пешком в направлении Диринг-Хайлендс. Велосипед брать страшно, самый маленький отблеск света на колесе может привлечь внимание. Я не думаю, что делаю, не думаю, что будет, если меня поймают. Я даже не понимаю, откуда во мне такая решимость. В жизни бы не подумала, что у меня хватит смелости выйти из дома во время ночного рейда.

Наверное, Хана ошибалась на мой счет. Наверное, я не всегда и не всего боюсь.

На тротуаре лежит черный полиэтиленовый мешок с мусором, я прохожу мимо, но тут слышу приглушенный вой. Я резко останавливаюсь и оглядываюсь кругом. Каждый мускул моего тела напряжен и готов к действию. Никого. И снова тихий жалобный вой, от этого звука у меня волоски на руках становятся дыбом. А потом мусорный мешок у моих ног начинает подергиваться.

Нет. Это не мешок с мусором. Это Рейли — черный беспородный пес Ричардсонов.

На дрожащих ногах я делаю шаг вперед. Одного взгляда достаточно, чтобы понять, что пес умирает. Он весь покрыт липкой блестящей субстанцией. Подойдя ближе, я понимаю, что это кровь. Поэтому я и перепутала в темноте его шерсть с полиэтиленом. Рейли лежит на боку, один его глаз мне не виден, второй открыт. Из носа у него течет черная густая кровь, ему размозжили череп дубинкой.

Я вспоминаю, что сказал регулятор.

«Наверняка он блохастый».

А потом звук глухих ударов.

Рейли смотрит на меня, в его взгляде столько тоски, он словно обвиняет меня в чем-то. На секунду мне кажется, что Рейли, совсем как человек, пытается сказать мне перед смертью: «Это ты со мной сделала». К горлу подкатывает комок, мне хочется встать на колени и прижать к себе бедного пса, или сорвать с себя футболку и стереть с него кровь. Но меня как будто парализовало, я стою и не могу сдвинуться с места.

И пока я так стою, по телу пса от носа до хвоста пробегает дрожь, а потом он замирает и больше не дышит.

В ту же секунду ко мне возвращается способность двигаться. Я, шатаясь, отступаю назад и чувствую, что желчь поднялась от печени к самому горлу. Меня качает, я не контролирую свое тело, совсем как в тот день, когда мы с Ханой напились у нее дома. Злость и отвращение проникают в каждую клетку моего тела. Мне хочется кричать.

За мусорным контейнером я нахожу смятую картонную коробку, тащу ее к Рейли и накрываю бедного пса целиком. Я стараюсь не думать о насекомых, которые утром начнут уничтожать его тело. Так не должно быть, но я чувствую, как от слез пощипывает глаза. Я вытираю их тыльной стороной ладони и, пока иду в сторону, мысленно повторяю, как мантру или молитву: «Прости, прости, прости».


Единственное, что есть хорошего в ночных рейдах, — они производят громкий шум: топот, радиопомехи, усиленный мегафоном голос. Мне надо только время от времени останавливаться в тени и прислушиваться. Я выбираю улочки и переулки, которые либо уже проверили, либо решили пропустить. Следы рейдеров повсюду — перевернутые урны и контейнеры с мусором, их протыкали щупом, а потом выпотрошили. На тротуарах лежат груды старых квитанций, чеков, разорванных писем, сгнивших овощей и еще какой-то вонючей дряни, происхождение которой я даже знать не хочу. И на всем этом «налет» из красных прокламаций. Тапочки скользят, и порой мне приходится идти, как канатоходцу, раскинув руки в стороны. Некоторые дома отмечены большой черной буквой «X». Когда я вижу этот знак, у меня сводит живот — «X» похожа на глубокие черные раны. Людей, которые живут в этих домах, признали нарушителями порядка или обвинили в оказании сопротивления. Горячий ветер разносит по улицам крики, плач и собачий лай. Я стараюсь не думать о Рейли.

Я выбираю переулки, держусь в тени, двигаюсь перебежками от одного контейнера для мусора до другого. Спина и подмышки взмокли от пота, и причина этому не только жара. Все вокруг такое искореженное и уродливое, тротуары некоторых улиц блестят от осколков разбитых стекол, в воздухе пахнет гарью.

Я сворачиваю на Форест-авеню, и в этот момент с противоположного конца улицы появляется группа регуляторов. Юркнув обратно, я прижимаюсь спиной к стене какой-то скобяной лавки и медленно, дюйм за дюймом двигаюсь в том направлении, откуда пришла. Шансы, что кто-то из регуляторов меня заметил, близки к нулю, все-таки между нами был целый квартал, а улица не освещена, но сердце мое все равно не собирается возвращаться к прежнему ритму. У меня такое чувство, будто я играю в какую-то масштабную видеоигру или решаю уравнение из высшей математики.

«Одна девушка пытается обойти сорок групп рейдеров (в каждой от пятнадцати до двадцати человек), радиус действия которых равен семи милям. Если данная девушка должна пройти две и семь десятых мили через центр города, какова вероятность того, что утром она проснется в тюремной камере? Число „пи“ разрешается округлить до трех целых и четырнадцати сотых».

До той зачистки Диринг-Хайлендс был, пожалуй, самым комфортабельным районом Портленда. Дома за чугунными воротами и живыми изгородями на улицах с такими названиями, как Лилиак-вей и Тимбер-роуд, большие и современные (во всяком случае, современные для штата Мэн, то есть они построены в последнее столетие). И до сих пор в некоторых из этих домов живут бедные семьи, которые либо не могут позволить себе переезд, либо не получили разрешение на новое место проживания, но по большей части район этот нежилой. Никто не хочет, чтобы фамилия семьи как-то ассоциировалась с неповиновением властям.

Больше всего поражает то, как быстро опустел Диринг-Хайлендс. Здесь до сих пор можно увидеть разбросанные на траве перед домами ржавые игрушки, а на подъездных дорожках — припаркованные машины, правда, большинство из них лишены металлических и пластиковых частей и напоминают трупы обглоданных стервятниками животных. Вообще весь район похож на брошенное хозяином животное — газоны зарастают, а дома постепенно врастают в землю.

Обычно мне всегда становится не по себе, когда я оказываюсь неподалеку от Хайлендс. Говорят, это не к добру, все равно что гулять по кладбищу. Но сегодня, когда я все-таки добралась сюда из жилых районов, мне так радостно, что хочется танцевать джигу. Вокруг так темно и тихо, никто тебя не видит, никаких голосов или топота шагов. Рейдеры сюда еще не добрались. А может, и вообще не доберутся.

Теперь, когда не надо все время прятаться в тени и прислушиваться к собственным шагам, я решаюсь идти быстрее. Диринг-Хайлендс — довольно большой район, это лабиринт похожих друг на друга извивающихся улочек, а дома нависают со всех сторон в темноте, как плывущие по суше корабли. Газоны с годами совсем заросли, деревья тянут к небу узловатые ветки, и при свете луны отбрасывают на тротуар искривленные тени. На Лилиак-вей я заблудилась — умудрилась сделать полный круг и дважды пройти через один и тот же перекресток, — но, свернув на Тэнглвайлд-лейн, я вижу за деревьями в отдалении смутный источник света. Понятно — я у цели.

Рядом с дорогой на погнутом металлическом столбике прикреплен старый почтовый ящик. На одной его стороне еще можно различить черную букву «X». Тэнглвайлд-лейн, дом сорок два.

Понятно, почему для вечеринки выбрали именно этот дом. Он стоит на приличном расстоянии от дороги и со всех сторон окружен деревьями, деревья растут так густо, что я невольно думаю о черных дебрях за границами города. Идти по подъездной дорожке жутковато. Я не спускаю глаз с источника света. По мере того как я подхожу ближе к дому, свет рассеивается, становится ярче, и я понимаю, что его источник — два окна в доме. Окна, должно быть для маскировки, завешаны какой-то тканью. Но это не работает — я вижу в доме движущиеся тени. Музыка звучит очень тихо, я даже не слышу ее, пока не поднимаюсь на крыльцо дома. Приглушенные вибрирующие аккорды, как будто бы пробиваются из-под пола. В этом доме наверняка есть подвал.

Я так стремилась поскорее сюда попасть, а теперь держу потной ладонью ручку двери и торможу. Я не очень-то задумывалась о том, как заставить всех быстро покинуть дом. Если войти и закричать о рейде — начнется паника. Все разом бросятся к выходу, и тогда уже не останется шансов незаметно вернуться домой. Кто-нибудь что-нибудь да услышит, нагрянут рейдеры и всех нас повяжут.

Делаю в уме поправку: «Их всех повяжут».

Я не такая, как те, кто по ту сторону двери. Я не одна из них.

Но потом я вспоминаю Рейли, вспоминаю, как судорога пробежала по его телу и он затих навсегда. Я не из тех, кто это с ним сделал, и не из тех, кто на это смотрел. Даже Ричардсоны не попытались спасти Рейли, а ведь это был их пес. Они даже не потрудились прикрыть его, когда он умирал.

Я бы никогда так не поступила. Никогда в жизни. Даже после миллиона процедур. Он был жив. У него билось сердце, он дышал, он истекал кровью, а они оставили его на улице, как мешок с отбросами.

«Они». «Я». «Мы». «Их»… Местоимения рикошетом носятся у меня в голове. Я вытираю ладони о штаны и открываю дверь.

Хана говорила, что вечеринка будет скромной, но по мне, так сейчас народу куда больше, чем в прошлый раз. Может быть, потому что пространство меньше и в комнатах битком народу. Из-за густого сигаретного дыма кажется, что все происходит под водой. Жарко безумно, как минимум на десять градусов жарче, чем снаружи. Люди двигаются медленно, многие закатали рукава выше плеч, а джинсы до колен, открытые участки тел блестят от пота. Первые секунды я просто стою и таращу глаза.

«Вот бы сюда фотоаппарат», — думаю я.

Если бы можно было не обращать внимание на то, что ребята держат друг друга за руки, а тела их то и дело соприкасаются, и еще на тысячу разных недозволенных и ужасных вещей, я бы сказала, что это по-своему красиво.

Тут я понимаю, что теряю драгоценное время.

Прямо напротив меня стоит девушка. Она стоит ко мне спиной, я кладу руку ей на плечо и чувствую ладонью горячую кожу. Девушка оборачивается и наклоняет голову, чтобы меня расслышать. Лицо у нее раскраснелось от жары.

— Ночной рейд, — говорю я и сама удивляюсь, насколько спокойно звучит мой голос.

Музыка играет тихо, но энергично, она не такая безумная, как на прошлой вечеринке, но такая же необычная и завораживающая. Играют определенно в подвальном помещении. Это звучание напоминает что-то теплое, как солнечный свет, и тягучее, словно мед, а еще красные листья, кружащиеся на осеннем ветру. Если бы только не разговоры вокруг и скрип половиц под ногами.

— Что? — переспрашивает девушка и откидывает от уха прядь волос.

Я открываю рот, чтобы повторить предупреждение, но вместо собственного голоса слышу чужой. Этот голос, громкий и неестественный, несется снаружи, кажется, он звучит со всех сторон одновременно и, как ледяное лезвие кожу, рассекает теплые звуки музыки. Красные и белые пятна света начинают кружить по окаменевшим от ужаса лицам собравшихся в комнате ребят.

«Внимание! Это рейд. Не пытайтесь бежать. Не пытайтесь сопротивляться. Это рейд».

Еще две секунды, и дверь в дом разлетается в щепы, а яркий, как солнце, луч прожектора превращает всех в белые неподвижные изваяния.

А потом они спускают собак.

14

Люди в их естественном состоянии непредсказуемы, ненадежны и несчастны. Они могут стать ответственными, надежными и счастливыми только в том случае, когда их животные инстинкты взяты под контроль.

Руководство «Ббс», с. 31

Как-то я видела в новостях репортаж о том, как дрессировщик в портлендском цирке случайно во время подготовки номера поранил бурого медведя. Я была еще маленькой, но я никогда не забуду, как это подействовало на медведя. Он превратился в огромный темный шар и носился по кругу по арене, на голове у него подпрыгивал дурацкий бумажный колпак красного цвета. Медведь рвал зубами все, что попадалось ему на пути, — серпантин, складные стулья, воздушные шарики… И дрессировщика. Медведь изувечил его, превратил его лицо в кусок мяса для гамбургера.

А самое худшее — то, что я никогда не забуду, — это рев обезумевшего от паники зверя. Жуткий и протяжный, он почему-то напоминал человеческий.

Это я вспоминаю, когда рейдеры вламываются в дом через двери и окна. Об этом я думаю, когда музыка резко обрывается и вместо нее воздух разрывают крики, лай собак и звон разбитого стекла. Меня толкают чьи-то горячие руки, чей-то локоть попадает мне в подбородок, другой локоть — под ребра. Я вспоминаю того медведя.

Толпа перепуганных насмерть ребят подхватывает меня и несет в глубь дома. Я слышу, как у меня за спиной щелкают челюсти собак, а регуляторы орудуют тяжелыми дубинками. Ребята кричат, их крики звучат как голос одного человека. Позади меня падает девушка, она пытается подняться, хватает меня за футболку, но в этот момент один из регуляторов бьет ее дубинкой по затылку, и я слышу тошнотворный треск. Пальцы девушки слабеют, я вырываюсь и продолжаю проталкиваться, протискиваться вперед. У меня нет времени на жалость, нет времени бояться, нет времени ни на что, я думаю только об одном — бежать, бежать, бежать.

Странно, но посреди всего этого хаоса я все вижу с поразительной четкостью и в замедленном темпе, как в кино. Я вижу, как собака прыгает на парня слева от меня; вижу, как этот парень с тихим, едва слышным, похожим на вздох стоном падает на колени, а из его шеи, из того места, куда вцепилась клыками собака, фонтаном хлещет кровь. Девушка с распущенными белокурыми волосами падает под ударами дубинок. Когда я вижу ее волосы, сердце у меня на секунду перестает биться, и мне кажется, что я умерла, что все кончилось. А потом девушка поворачивает голову в мою сторону, она что-то кричит, регулятор прыскает ей в лицо перечным спреем, а я вижу, что это не Хана… и чувствую облегчение.

Еще вспышки света. Это кино, только кино. Того, чего нет, не может случиться. Парень и девушка борются друг с другом, чтобы пробиться в одну из боковых комнат. Наверное, они думают, что там выход на улицу. Дверь слишком узкая, двоим одновременно не пройти. На парне рубашка с трафаретом «Военно-морская база Портленда», у девушки рыжие, как огонь, волосы убраны в хвост. Всего каких-нибудь пять минут они болтали, смеялись, стояли так близко друг к другу, что могли даже случайно поцеловаться. А теперь они — враги. Но парень крупнее девушки. Она, как собака, впивается зубами ему в руку. Парень воет от боли и злости, хватает девушку за плечи и припечатывает к стене, чтобы она не мешала ему бежать. Девушка подворачивает ногу, падает, пытается встать. В этот момент один из рейдеров, огромный мужчина с невообразимо красным лицом, хватает ее своей ручищей за хвост и рывком поднимает на ноги. Парню с базы ВМФ тоже не удается уйти, его настигают два рейдера, я на бегу слышу глухие удары дубинок и вопли парня.

«Животные, — думаю я, — мы все — животные».

Ребята толкают друг друга, тянут назад, используют соседа, как щит, а рейдеры продолжают неумолимо продвигаться вперед, их псы настигают нас, я шеей, затылком чувствую свист дубинок. Вокруг меня боль, и все окрашивается в красный цвет. Рейдеры движутся дальше, и толпа постепенно редеет. Я слышу за спиной удары дубинок, по одному вскрикивают и падают ребята, а там их прижимают к полу и рвут зубами собаки. Крики, крики. Один сплошной крик.

Мне чудом удается вырваться из комнаты, я несусь дальше по узким коридорам, вижу расплывчатые силуэты ребят и рейдеров. Снова вспышки света, опять бьются стекла в окнах. Я слышу урчание автомобильных двигателей, значит, они окружили дом. А потом, прямо напротив меня, — открытая задняя дверь, а за ней деревья, густой темный лес. Только бы выбраться из дома, только бы скрыться от света прожекторов…

Я слышу за спиной лай собаки, а за ней топот сапог, эти звуки настигают меня.

— Стоять!

Я вдруг понимаю, что одна в коридоре. Еще пятнадцать шагов… десять… Только бы добраться до темноты…

До двери остается пять футов, и тут дикая боль пронзает мою ногу. Это псина рейдеров вцепилась в мою щиколотку, я оборачиваюсь и вижу его, того здоровенного регулятора с красной мордой. Он улыбается, о боже, он улыбается, он получает от этого удовольствие! Дубинка взлетает вверх, она вот-вот опустится. Я закрываю глаза и представляю боль необъятную, как океан, у меня перед глазами кроваво-красное море. Я думаю о маме.

А потом меня рывком отбрасывает в сторону, я слышу треск удара дубинки об пол. Регулятор чертыхается. Обжигающая боль в ноге стихает, псина разжимает челюсти, а чья-то рука подхватывает меня за талию. Я слышу, как кто-то шепчет мне в самое ухо:

— Сюда.

Голос такой знакомый, мне кажется, я все это время ждала, когда наконец его услышу, кажется, я слышала его в своих снах.

Алекс держит меня за талию и чуть ли не тащит на себе. Теперь мы уже в другом коридоре, этот меньше предыдущего, и в нем никого нет. Всякий раз, когда я ступаю на правую ногу, боль в щиколотке вспыхивает с новой силой и пронзает меня до самой макушки. Рейдер продолжает нас преследовать, он разъярен. Алекс, видимо, выдернул меня из-под удара в самый последний момент, и рейдер вместо моей головы размозжил череп своей собаки. Я наверняка мешаю Алексу идти, но он ни на секунду не отпускает меня от себя.

— Сюда, — говорит он, и мы ныряем в какую-то комнату.

В этой комнате темно, хоть глаз выколи, но Алекс идет уверенно и шаг не сбавляет. Я позволяю ему вести себя. Поворачиваем налево, потом направо, снова налево и направо. Пахнет плесенью и чем-то еще… свежей краской и дымом, как будто здесь кто-то готовил. Но это невозможно. В этом доме уже много лет никто не живет.

У нас за спиной пробирается в темноте рейдер. Он натыкается на что-то и чертыхается. В следующую секунду что-то валится на пол, слышен звон разбитого стекла и снова ругательства. Судя по тому, как звучит голос рейдера, падал он.

— Наверх, — шепчет Алекс.

Он произносит это так тихо и так близко к моему уху, что это вполне могло мне показаться. Алекс легко поднимает меня, и я понимаю, что выскальзываю из окна. Шершавый подоконник царапает мне спину, я приземляюсь на здоровую ногу и стою на мягкой мокрой траве.

Алекс беззвучно проделывает тот же путь и материализуется рядом со мной. Жара еще не спала, но подул легкий бриз, и, когда он касается моей кожи, я готова заплакать от облегчения и благодарности.

Но мы еще не ушли от опасности, совсем не ушли. Темнота вокруг шевелится и корчится. Справа и слева от нас мелькают среди деревьев лучи фонарей, в их свете я вижу бегущие силуэты людей. Крики не смолкают, одни звучат всего в нескольких футах, другие так далеко, что их можно принять за что-то иное, например за мирное уханье сов. Потом Алекс берет меня за руку, и мы снова бежим. Каждый шаг отдается в правой ноге невыносимой жалящей болью. Чтобы не закричать, закусываю щеку и чувствую во рту привкус крови.

Вокруг хаос, ад кромешный: с дороги светят яркие прожектора; бегут и падают человеческие тени; слышен хруст костей; люди дико кричат, а потом умолкают.

— Сюда.

Я, не раздумывая, подчиняюсь. В темноте чудесным образом возникает полуразвалившийся деревянный сарайчик, он весь увит плющом и так зарос мхом, что даже с близкого расстояния его можно перепутать с кустом. Чтобы пройти внутрь, мне приходится пригнуться. В сарайчике не продохнуть от запаха собачьей мочи и мокрой шерсти. Алекс проходит за мной и плотно закрывает за собой дверь. Я слышу какой-то шорох — Алекс встает на колени и затыкает одеялом щель между дверью и землей. Очевидно, это одеяло и есть источник вони.

— Боже.

Это первое слово, которое я говорю Алексу, закрыв при этом ладонью нос и рот.

— Так собаки нас не учуют, — деловитым тоном шепчет в ответ Алекс.

Никогда в жизни я не видела, чтобы человек был так спокоен. На секунду я даже думаю, что, возможно, истории, которые я слышала о заразных в детстве, — правда. Может, они действительно не люди, а монстры какие-то.

Но потом мне становится стыдно. Он только что спас мне жизнь.

Он спас меня от рейдеров. От людей, которые, по идее, должны защищать нас, должны обеспечивать нашу безопасность. От тех, кто должен защищать нас от таких, как Алекс.

Весь мир перевернулся. У меня кружится голова, я, как пьяная, спотыкаюсь и ударяюсь спиной о стену. Алекс протягивает ко мне руку и не дает упасть.

— Присядь.

Голос Алекса звучит все так же уверенно, и это успокаивает. Мне не надо ни о чем думать, я просто выполняю его указания. Я сажусь. Пол сырой и жесткий. Луна, наверное, выглянула из-за облаков, сквозь щели в стенах и в крыше просачивается серебряный свет. За головой Алекса я вижу какие-то полки, а в углу груда банок… краска? Когда Алекс садится рядом, пространства для маневра практически не остается — сарайчик всего несколько футов в ширину.

— А теперь я собираюсь осмотреть твою ногу, — все так же шепотом говорит Алекс.

Я киваю. Даже теперь, когда я сижу, голова у меня не перестает кружиться.

Алекс садится напротив меня и кладет мою раненую ногу к себе на колени. Он начинает подворачивать штанину, и только тогда я сознаю, что она насквозь мокрая. Наверное, рана глубокая. Я закусываю губу и, предчувствуя боль, со всей силы прижимаюсь спиной к стене, но, когда сильные и прохладные руки Алекса прикасаются к моей коже и скользят по ноге, боль слабеет, он как будто прогоняет ее.

Закатав штанину, Алекс аккуратно наклоняет меня, чтобы разглядеть заднюю часть моей щиколотки. Я упираюсь локтем в дощатый пол, и мне кажется, что он начинает крениться. Да, наверное, я реально теряю много крови.

Алекс делает короткий резкий вдох сквозь зубы.

— Так плохо? — спрашиваю я, самой посмотреть мне страшно.

— Не двигайся, — говорит Алекс.

Я понимаю, что дело плохо, но Алекс мне об этом не скажет, и в этот момент меня переполняет благодарность к нему и ненависть к людям снаружи, к этим примитивным уродам, к охотникам с острыми зубами и тяжелыми дубинками. Эти чувства настолько сильные, что у меня перехватывает дыхание.

Не убирая мою ногу с колен, Алекс тянется в угол сарайчика и возится с каким-то ящиком. Я слышу, как щелкают металлические замки. А потом он наклоняется над моей щиколоткой с какой-то бутылкой в руке.

— Секунду будет жечь, — предупреждает Алекс.

Он брызгает из бутылки мне на рану, я чувствую резкий запах спирта, ногу обжигает, как огнем, и я чуть не кричу в голос. Алекс протягивает мне руку, я, не задумываясь, хватаюсь за нее и крепко сжимаю.

— Что это? — спрашиваю я сквозь стиснутые зубы.

— Спирт для растирания, продезинфицирует рану.

— Откуда ты знал, что здесь есть спирт? — спрашиваю я.

Он не отвечает и высвобождает свою руку из моей, и только тут я понимаю, что все это время цеплялась за него. Но мне не до смущения, нет даже сил бояться, воздух как будто пульсирует, и все расплывается у меня перед глазами.

— Черт, — бормочет Алекс, — кровотечение на самом деле сильное.

— Вообще-то мне не очень больно, — шепчу я.

Вру, конечно, но Алекс так спокойно и уверенно держится, что мне тоже хочется быть сильной. Реальность искажается, шум и крики доносятся как из-под воды, и Алекс тоже как будто отдаляется и переходит в другое измерение. Мне начинает казаться, что я сплю либо вот-вот потеряю сознание.

А потом я решаю, что мне действительно это снится, потому что Алекс у меня на глазах начинает стаскивать через голову футболку.

«Что ты делаешь?» — мысленно кричу я.

Алекс уже снял футболку и начинает рвать ее на тонкие полосы, каждый раз, когда ткань начинает громко трещать, он тревожно поглядывает в сторону двери и прислушивается.

Я ни разу в жизни не видела парня без футболки, разве только совсем маленьких мальчишек или ребят на пляже с большого расстояния, но на них я старалась не смотреть, чтобы не попасть в неприятную историю.

А сейчас я смотрю и не могу отвести глаз. Лунный свет падает Алексу на плечи и лопатки, они слегка поблескивают и напоминают мне крылья ангелов на картинках в учебниках. Алекс худой, но мускулистый. Я наблюдаю за его движениями, смотрю на его руки и грудь, его тело так удивительно и прекрасно отличается от тела девушки; глядя на него, я думаю о пробежках на свежем воздухе, о разогретых мышцах и поте. Сердце разгоняет кровь по моему телу, у меня такое чувство, словно в груди бьется тысяча крохотных птиц. Не знаю, может, это из-за потери крови, но сарайчик начинает так быстро кружиться вокруг оси, что кажется — мы с Алексом вот-вот вылетим от этого кружения в ночь. До этого мне представлялось, что Алекс где-то далеко, теперь он заполняет собой все пространство — он так близко, что я не могу ни дышать, ни говорить, ни думать. Каждый раз, когда он прикасается ко мне, время как будто замирает и, похоже, может совсем исчезнуть. Исчезнет весь мир, и останемся только мы. Мы вдвоем.

— Эй!

Алекс дотрагивается до моего плеча. Всего на секунду, но в эту секунду мое тело уменьшается и существует только в той точке, до которой он дотрагивается, и эта точка наполняется сияющим теплом. Никогда еще мне не было так хорошо и спокойно. Наверное, я умираю. Почему-то эта мысль меня не расстраивает, вообще-то мне это кажется даже забавным.

— Как ты?

— Замечательно, — отвечаю я и начинаю тихо хихикать. — Ты без одежды.

— Что? — переспрашивает Алекс.

Даже в темноте я вижу, как он, прищурившись, внимательно на меня смотрит.

— Я никогда не видела вот так парня… Без рубашки. И так близко.

Алекс начинает аккуратно и плотно перебинтовывать мою щиколотку разорванной на полосы футболкой.

— Собака тебя здорово цапнула, — говорит он, — а это поможет остановить кровотечение.

Фраза «остановить кровотечение» напоминает о больнице, она меня пугает и сразу приводит в чувство. Алекс заканчивает перевязку, и теперь нога уже не столько болит, сколько ноет и пульсирует под тугой повязкой.

Алекс осторожно снимает мою ногу с колен и опускает ее на пол.

— Так нормально?

Я киваю в ответ, тогда Алекс снова пересаживается к стене, и теперь мы сидим совсем рядом и касаемся друг друга локтями. Я чувствую тепло его голой кожи, и мне становится жарко. Я закрываю глаза и стараюсь не думать о том, как он близко, и о том, что я почувствую, если проведу рукой по его плечу и груди.

Снаружи шум рейда становится все тише, крики и голоса звучат уже где-то в отдалении. Должно быть, рейдеры пошли дальше. Я беззвучно молюсь о том, чтобы Хана смогла вырваться из кольца рейдеров, мне даже думать страшно о том, что ей это не удалось.

Мы с Алексом сидим неподвижно. Я безумно устала и, наверное, могу проспать целую вечность. Дом так далеко, что я не представляю, как смогу до него добраться.

Алекс вдруг начинает говорить, он говорит тихо, но настойчиво.

— Послушай, Лина. То, что случилось на пляже… мне правда жаль. Я должен был раньше признаться, но я не хотел тебя отпугивать.

— Ты не должен ничего мне объяснять.

Но Алекс настаивает:

— Я хочу объяснить. Я хочу, чтобы ты знала, я не…

— Послушай, — перебиваю я, — я никому ничего не собираюсь рассказывать. Понятно? Из-за меня у тебя не будет никаких неприятностей.

Алекс умолкает. Я чувствую, что он смотрит на меня, а сама сижу, уставившись в темноту перед собой.

— Я не об этом, — тихо говорит Алекс, молчит какое-то время, а потом продолжает: — Я просто не хочу, чтобы ты меня возненавидела.

И снова сарайчик уменьшается в размерах. Я физически, как горячее касание, ощущаю взгляд Алекса, но боюсь посмотреть на него. Я боюсь, что если сделаю это, то утону в его глазах, забуду все правильные слова, которые надо говорить. Лес погрузился в тишину, рейдеры, должно быть, ушли. Вскоре хором начинают петь сверчки, сначала тихо, а потом громче.

— А какая тебе разница? — едва шевеля губами, спрашиваю я.

— Я уже говорил, — шепотом отвечает Алекс.

Его дыхание щекочет мне ухо, и волоски у меня на шее становятся дыбом.

— Ты мне нравишься.

— Но ты меня совсем не знаешь, — тороплюсь возразить я.

— Я хочу тебя узнать.

Сарайчик вращается все быстрее, я крепче вжимаюсь в стену и стараюсь сохранить равновесие. Это невозможно. У него на все есть ответ. Все слишком быстро. Наверное, это какая-то уловка. Я прижимаю ладони к сырым доскам пола, они твердые, и меня это успокаивает.

— Почему меня? — Я не собиралась этого говорить, но слова вырываются сами собой: — Я же ничего такого…

Я хочу сказать: «ничего из себя не представляю», но не могу произнести ни звука. Так, наверное, происходит, когда забираешься на вершину высокой горы, воздух там такой разреженный, ты все вдыхаешь и никак не можешь вдохнуть.

Алекс не отвечает. Понятно, как я и подозревала, у него нет ответа на этот вопрос. У него не было никакой причины, он выбрал меня случайно, для смеха или потому, что знал: я струшу и не донесу на него.

Но тут Алекс начинает говорить. Он говорит быстро, без пауз, сразу видно, что он много об этом думал и не раз проговаривал про себя эту историю, поэтому она и звучит так плавно.

— Я родился в Дикой местности. Мама умерла сразу после моего рождения. Отец еще раньше, он так и не узнал, что у него есть сын. Там прошло мое детство, меня передавали с рук на руки. Все… — По голосу Алекса я слышу, что он морщится. — Заразные воспитывали меня как в общине.

Снаружи сверчки на время прекращают свои песнопения. Наступает тишина, такое впечатление, что сегодня ночью не случилось ничего плохого, ничего из ряда вон выходящего. Просто еще одна летняя ночь постепенно приближается к рассвету. Меня пронзает острая боль, но она не имеет никакого отношения к ноге. Я вдруг осознаю, какое все мелкое в нашем мире, все, что до того представлялось важным, — магазины, рейды, работа, даже наши жизни. А в настоящем большом мире тем временем ночь переходит в день, одно время года сменяет другое, как какой-нибудь монстр, обретая новую кожу, сбрасывает с себя старую.

Алекс продолжает рассказ.

— Когда мне исполнилось десять, я переселился в Портленд, чтобы присоединиться к Сопротивлению. Я не стану тебе говорить, как это сложно. Я получил идентификационный номер, получил новую фамилию, новый адрес. Нас больше, чем ты думаешь… заразных и сочувствующих тоже… Никто даже не знает, как нас много. У нас есть люди в полиции, во всех муниципальных департаментах. У нас даже в лабораториях есть свои люди.

Когда Алекс произносит последнюю фразу, у меня руки покрываются гусиной кожей.

— Я хочу сказать, границу можно пересекать в обе стороны. Это трудно сделать, но это возможно. Я стал жить у двух незнакомых людей, они сочувствующие. Мне сказали, чтобы я называл их дядей и тетей, — Алекс слегка пожимает плечами. — Мне это нетрудно. Я ведь никогда не знал своих настоящих родителей. Меня растили десятка два дядей и тетей, так что какая разница?

Голос Алекса становится совсем тихим, кажется, он почти уже забыл, что я сижу рядом. Я не представляю, куда ведет его история, но боюсь даже дышать, лишь бы он продолжал.

— Я ненавидел этот город. Ты даже представить не можешь, как я его ненавидел. Все эти дома, эти люди как сонные мухи, эта теснота и спертые запахи, и бесконечные правила. Куда ни повернешься — повсюду стены и правила, правила и стены. Я чувствовал себя как в клетке. Мы все здесь живем как в клетке. Нас заперли внутри границ.

Я вздрагиваю. За все свои семнадцать лет и одиннадцать месяцев я никогда, ни разу не подумала о своей жизни подобным образом. Я привыкла считать, что граница служит для того, чтобы защищать нас от угрозы извне, мне и в голову не приходило, что она также служит для того, чтобы удерживать нас внутри. Но теперь, когда я смотрю на это глазами Алекса, я понимаю, каково ему переселиться в Портленд.

— Сначала я все время злился. Я жег все подряд — газеты, руководства, школьные учебники. Мне это приносило что-то вроде облегчения. — Алекс тихо смеется. — Я даже как-то сжег руководство «Ббс».

Я снова вздрагиваю. Порча или уничтожение руководства «Ббс» — святотатство и вандализм.

— Я каждый день часами бродил вдоль границы. Иногда плакал.

Алекс поеживается, и я чувствую, что ему неловко. Первый раз за все время он дает понять, что знает о моем присутствии, что рассказывает это для меня. Мне безумно хочется взять его за руку, обнять, как-то успокоить, но я не отрываю руки от пола.

— Но через какое-то время я стал просто гулять. Мне нравилось наблюдать за птицами. Они могут легко взлететь с нашей стороны границы в небо и спланировать в Дикую местность. Им это ничего не стоит, они летают туда и обратно, парят в небе. Я мог наблюдать за ними часами. Они свободны, абсолютно свободны. Я думал, что в Портленде никто не может быть свободным, но я ошибался. Птицы, птицы всегда остаются свободными.

Алекс умолкает. Наверное, он закончил свой рассказ. Помнит ли он, о чем я его спросила? Но мне неловко напоминать ему, поэтому я просто сижу и представляю, как он стоит у границы и смотрит на птиц, парящих в небе над его головой. Эта картина меня успокаивает.

Проходит, кажется, целая вечность, и Алекс снова начинает говорить, но теперь так тихо, что мне приходится придвинуться к нему, чтобы расслышать.

— Когда я впервые увидел тебя возле Губернатора, я уже много лет не наблюдал за птицами у границы. Но ты мне о них напомнила. Ты прыгала, выкрикивала что-то, у тебя распустился хвостик. И ты была такая быстрая… — Алекс трясет головой. — Мелькнула и исчезла. Точно как птичка.

Я не знаю, как это произошло, я не собиралась двигаться и не заметила, чтобы двигался Алекс, но мы оказываемся лицом друг к другу, и между нами всего несколько дюймов.

— Здесь все живут как во сне. Люди здесь спят уже много лет. А ты, ты не спала, ты жила… — Алекс переходит на шепот и закрывает глаза, потом снова их открывает и продолжает: — Я устал от спящих людей.

Я чувствую легкость, как будто превращаюсь в птиц, о которых рассказывал Алекс. В парящих в небе птиц. Мое тело словно поднимает волна теплого воздуха, меня как будто насквозь продувает горячим ветром, и я превращаюсь в воздух.

«Это неправильно», — говорит голос внутри меня, но это не мой голос.

Этот голос принадлежит кому-то еще, одновременно моей тете, Рейчел, всем моим учителям и тому въедливому типу, который больше других задавал вопросы во время моей второй эвалуации.

Вслух я произношу:

— Нет.

Хотя из меня, как чистая родниковая вода из земли, пробивается наружу другое слово. «Да», «да», «да»…

— Почему? — еле слышно шепчет Алекс.

Он находит рукой мое лицо, кончиками пальцев дотрагивается до моего лба, мочек ушей, щек. И везде, где он меня касается, моя кожа начинает гореть. Все мое тело горит, мы оба превращаемся в два языка яркого белого пламени.

— Чего ты боишься?

— Ты должен меня понять. Я просто хочу быть счастливой.

Я с трудом могу говорить, мое сознание затуманивается. Я как в дыму, ничего не существует, только пальцы Алекса скользят по моему лицу, касаются моих волос. Я хочу, чтобы это кончилось. Хочу, чтобы это никогда не кончалось.

— Мне просто хочется быть нормальной, как все.

— А ты уверена, что быть как все — это значит быть счастливой?

Я чувствую его дыхание, его губы касаются моей шеи. И тогда я думаю, что, может быть, уже умерла. Меня укусила собака, мне размозжили дубинкой голову, и все это просто сон… весь мир исчез. Только он. Только я. Только мы.

— Я не знаю, как по-другому.

Мой рот открывается, я не чувствую, как произношу эти слова, но вот они — плывут в темноте.

— Позволь, я покажу тебе, — говорит Алекс.

После этого он меня целует. По крайней мере, я так думаю. Я всего два раза видела, как целуются на свадьбе или на формальных церемониях — люди быстро клюют друг друга плотно сжатыми губами. Происходящее же сейчас вовсе не похоже на то, что я наблюдала, или на то, что себе представляла, или видела во сне. Это как музыка или танец, но лучше, чем то и другое, вместе взятое. Губы Алекса слегка приоткрыты, и я тоже приоткрываю свои. Его мягкие губы прижимаются к моим, и голос у меня в голове тихо и настойчиво повторяет: «Да».

Внутри меня нарастает тепло, волны света поднимают и опускают меня, мне кажется, я плыву. Алекс проводит пальцами по моим волосам, он обхватывает ладонью мою шею, гладит меня по плечам. А я, уже ни о чем не думая, кладу руки ему на грудь, чувствую жар его кожи, потом завожу руки ему за спину и касаюсь лопаток, которые так похожи на расправленные крылья, пробегаю пальцами по подбородку и ощущаю короткую щетину… Все это странно и незнакомо, восхитительно и ни на что не похоже. Сердце так колотится в груди, что причиняет боль. Но это прекрасная боль. Так щемит в груди в первый день осени, когда воздух становится прохладным и бодрящим, листья деревьев по краям прихватывает красным, а в воздухе чувствуется слабый запах дыма. Это как конец и одновременно начало чего-то. Клянусь, я слышу, как у меня под ладонью бьется его сердце, оно вторит моему, как будто наши тела разговаривают друг с другом.

Вдруг все становится таким ясным и понятным, что мне хочется смеяться. Это то, чего я хочу. Это единственное, чего я всегда хотела. Все, что было со мной до этого, каждая секунда каждого дня, до этого момента, этого поцелуя, — все не имело никакого значения.

Когда мы наконец отстраняемся друг от друга, мое сознание словно накрывает теплое уютное одеяло, все мои тревожные мысли и сомнения исчезают, покой и счастье наполняют меня. Остается только одно слово — «да». «Да» на любой вопрос.

«Ты мне по-настоящему нравишься, Лина. Теперь ты мне веришь?»

«Да».

«Можно, я провожу тебя домой?»

«Да».

«Я увижу тебя завтра?»

«Да, да, да».

Сейчас на улицах ни души. Город опустел. Город мог превратиться в пыль или сгореть дотла, пока мы были в сарайчике, а я бы даже не заметила или мне было бы все равно. Дорога домой — как сон. Алекс держит меня за руку, дважды по пути мы останавливаемся в самых темных закоулках и целуемся. И оба раза я мечтаю о том, чтобы тени вокруг нас стали прочными и непроницаемыми, чтобы они укрыли нас, а мы бы стояли так вечно — грудь к груди, губы к губам. Оба раза, когда Алекс отстраняется от меня и берет за руку, чтобы идти дальше, у меня сдавливает внутри, как будто я могу дышать, только когда мы целуемся.

Незаметно и очень быстро мы оказываемся возле моего дома. Я шепотом прощаюсь с Алексом и в последний раз чувствую его губы на своих губах.

Потом я проскальзываю в дом и крадусь по лестнице в спальню. Я лежу в постели, ворочаюсь, меня бросает в озноб, я не могу заснуть и уже тоскую по Алексу, и тут до меня доходит, что тетя, учителя и ученые правы, когда описывают симптомы делирии. Я чувствую боль в груди, желание быть с Алексом, как бритва, разрезает мои внутренности, разрывает меня на части. Одна мысль стучит у меня в голове: «Это меня убьет, убьет, убьет… И не страшно, пусть убьет».

15

И последними создал Господь Адама и Еву, чтобы они жили как муж с женой — вместе навеки. Они жили в прекрасном саду, в том саду аккуратными рядами росли высокие и стройные деревья, а животные были ручными. Их не посещали тревожные мысли, их разум был чист, как голубой купол неба над их головами. Они не знали ни болезней, ни боли, ни желаний. Они ни о чем не мечтали и не знали сомнений. Каждое утро они просыпались, как новорожденные дети. Ничто никогда не менялось, но всегда казалось новым.

Стивен Хорейс, доктор философии. Книга Бытия: Полная история мира и познанной Вселенной.
Изд. Гарвардского университета

На следующий день, в субботу, я просыпаюсь с мыслью об Алексе. Когда я пытаюсь встать с кровати, правую ногу пронзает острая боль. Я подтягиваю штанину пижамы и вижу, что на повязке, которую Алекс сделал из своей футболки, проступило небольшое красное пятно. Понятно, что нужно постирать «бинты» или сменить повязку, но мне страшно увидеть, насколько серьезно повреждена щиколотка. Накатывают воспоминания о вчерашнем вечере — крики, толкотня, собаки, свист смертельных дубинок, — и в какую-то секунду мне кажется, что меня вырвет. Но потом тошнота отступает, и я думаю о Хане.

Телефон у нас в кухне. Тетя стоит у раковины и моет посуду. Когда я спускаюсь вниз, она бросает на меня чуть удивленный взгляд. Краем глаза я вижу свое отражение в зеркале, которое висит в коридоре. Вид еще тот — волосы всклокочены, под глазами темные круги. Просто невероятно, что кто-то мог найти меня привлекательной, — вот о чем я думаю в этот момент.

Но этот «кто-то» существует. Я думаю об Алексе, и золотое сияние заполняет меня изнутри.

— Лучше поторопись, — говорит тетя. — На работу опоздаешь. Я как раз собиралась тебя будить.

— Сейчас, только Хане позвоню.

Я растягиваю телефонный шнур во всю длину до кладовки, там можно рассчитывать хоть на какое-то уединение.

Первым делом я набираю домашний номер. Один гудок, два, три, четыре, пять. Потом автоответчик: «Вы позвонили в дом Тэйтов. Пожалуйста, оставьте сообщение. Сообщение не должно занять больше двух минут…»

Я быстро вешаю трубку. Пальцы у меня начинают дрожать, и набрать номер мобильного Ханы уже не так просто, как домашний. Попадаю прямо на голосовую почту.

Приветствие не изменилось, и по голосу слышно, что Хана еле сдерживается, чтобы не рассмеяться.

«Привет! Жаль, но я не могу подойти к телефону. А может, и не жаль, зависит от того, кто звонит».

После вчерашней ночи голос Ханы, вернее не голос, а интонация, для меня как встряска мозгов. Так бывает, когда мысленно возвращаешься туда, где не был какое-то время. Я хорошо помню тот день, когда она сделала эту запись. Это было после школы, мы сидели в комнате Ханы, и она записала, наверное, миллион приветствий, прежде чем остановилась на этом. Скоро мне это наскучило, и потом, когда она собиралась записывать «еще один, последний разок», я бросала в нее подушкой.

— Хана, обязательно перезвони мне. — Я больше чем уверена, что тетя подслушивает, поэтому говорю как можно тише. — Я сегодня работаю. Буду в магазине.

Я вешаю трубку, я зла на себя. Пока я пряталась в сарайчике с Алексом, с Ханой могло случиться что-нибудь ужасное. Мне нужно было постараться найти ее.

Я собираюсь подняться наверх и переодеться, но меня окликает тетя:

— Лина.

— Что?

Тетя выходит на пару шагов из кухни, что-то в ее лице меня настораживает.

— Ты хромаешь? — спрашивает она.

Похоже, мои старания ходить нормально оказались безуспешными. Я отвожу взгляд — врать тете гораздо легче, если не смотреть ей в глаза.

— Да нет вроде.

— Не лги мне, — ледяным голосом говорит тетя. — Ты думаешь, я не знаю, но я знаю.

Я каменею от ужаса — сейчас она скажет, чтобы я закатала штанину, или заявит, что ей все известно о вечеринке. Но нет — тетя продолжает:

— Ты снова бегаешь, я права? Хотя я тебе запретила.

— Всего один раз, — с облегчением «признаюсь» я, — наверное, лодыжку потянула.

Тетя с расстроенным видом качает головой.

— Честное слово, Лина, я даже не знаю, в какой момент ты перестала меня слушаться. Я думала, что уж кто-кто, но не ты… — Тетя выдерживает паузу и продолжает: — Ну хорошо, осталось всего пять недель, и с этим будет покончено.

— Да, — заставляю я себя улыбнуться.

Все утро я не нахожу себе места, думаю то о Хане, то об Алексе. Я дважды пробиваю не ту сумму на кассе и в результате вынуждена вызвать в магазин дядиного управляющего, Джеда, чтобы он аннулировал чеки. Потом я роняю полку с замороженными обедами и неправильно маркирую десяток коробок с деревенским сыром. Слава богу, сегодня дядя отправился за товаром, и в магазине только мы с Джедом. Джед на меня не смотрит и не разговаривает, только бурчит иногда что-нибудь себе под нос, так что я могу быть уверена — он не заметит, в какую растяпу я вдруг превратилась.

Конечно, мне известно, в чем частично заключается проблема. Классическая первая фаза делирии: потеря ориентации в пространстве, невнимательность, трудности с концентрацией на чем-то одном. Но мне все равно. Если пневмония дарит те же ощущения, я готова зимой стоять в снегу на улице босиком и без пальто. Или пойти в больницу и перецеловать там всех больных с этим диагнозом.

Я рассказала Алексу, что работаю в магазине, и мы договорились встретиться в Глухой бухте в шесть вечера. Время еле-еле ползет к полудню. Клянусь, никогда не видела, чтобы секундная стрелка двигалась так медленно. Кажется, каждую секунду надо подгонять, чтобы она наконец ушла и уступила место следующей. Я умоляю стрелки часов двигаться быстрее, но они, похоже, сговорились меня не слушать. Я смотрю на покупательницу, которая стоит в узком проходе между стеллажами с якобы свежими продуктами и ковыряет в носу. Смотрю на часы. Опять на покупательницу. Снова на часы. Секундная стрелка так и не сдвинулась с места. Я в ужасе — вдруг, пока эта женщина ковыряет розовым пальцем в носу перед подносом с вялым салатом латуком, время остановилось навсегда?

В полдень у меня пятнадцатиминутный перерыв. Я выхожу из магазина и, присев на тротуар, давлюсь сэндвичем, хотя есть мне совсем не хочется. Предчувствие встречи с Алексом напрочь отбивает у меня аппетит. Еще один признак делирии.

Скорее же!

В час Джед начинает заполнять пустые места на стеллажах, а я так и торчу за кассой. Жара страшная, да еще муха залетела в магазин и все жужжит и таранит полку с сигаретами и лекарствами у меня над головой. Эта муха, жара и гудение маленького вентилятора за моей спиной нагоняют сон. Если бы было можно, я бы положила голову на прилавок и спала, спала, спала. Мне бы снилось, что я снова в том сарайчике с Алексом. Мне бы снилось, как он прижимает меня к своей крепкой груди и шепчет: «Позволь, я покажу тебе».

Колокольчик над дверью звякает и возвращает меня в реальность.

Я вижу его. Он входит в магазин — руки в карманах шорт для серфинга, волосы взъерошены и действительно напоминают венок из осенних листьев. Алекс.

Я чуть не падаю с табурета.

Алекс быстро мне улыбается и начинает лениво прохаживаться по магазину. Он наугад берет со стеллажей разные продукты — то упаковку со свиными шкварками, то банку с мерзким супом из цветной капусты — и изображает неподдельный интерес.

— О, это, должно быть, настоящий деликатес.

Я едва сдерживаюсь, чтобы не расхохотаться. Проходы между стеллажами узкие, в какой-то момент Алексу приходится протискиваться мимо Джеда, а Джед у нас мужчина не маленький. Джед мельком смотрит на Алекса, а я ликую. Он не знает. Джед не знает, что у меня на губах все еще вкус губ Алекса, что я все еще чувствую, как его руки гладят мои плечи.

Впервые в жизни я сделала что-то по своему выбору, потому что сама так хотела, а не потому, что кто-то сказал, что это хорошо или плохо. Алекс идет по магазину, а я думаю о том, что нас связывает невидимая нить, и это придает мне уверенности в себе. Никогда еще я не чувствовала себя такой сильной.

Наконец Алекс подходит к кассе. Он выбрал упаковку жевательной резинки, пакет с чипсами и банку «Рутбира».

— Это все? — спрашиваю я.

Я соблюдаю осторожность, стараюсь, чтобы мой голос звучат спокойно, но при этом чувствую, что начинаю краснеть. У него сегодня удивительные глаза — чистое золото.

Алекс кивает.

— Все.

Я пробиваю чек, у меня трясутся руки, мне отчаянно хочется что-нибудь ему сказать, но я боюсь, что Джед может услышать. В этот момент заходит еще один покупатель — пожилой мужчина, похож на регулятора. Поэтому я очень медленно и аккуратно отсчитываю Алексу сдачу. Я хочу, чтобы он как можно дольше оставался рядом со мной.

Но на свете не так много способов отсчитывать сдачу с пяти долларов. В конце концов я передаю деньги Алексу, наши руки соприкасаются, и меня словно током бьет. Я хочу схватить его за плечи, притянуть к себе и поцеловать прямо здесь, в магазине.

— Хорошего дня, — запинаясь и срываясь на писк, говорю я.

Даже удивительно, что я смогла это выговорить.

— О да, день будет хорошим, — Алекс дарит мне свою удивительную улыбку и пятится к выходу из магазина. — Я собираюсь в Глухую бухту.

А потом он выходит на улицу. Я пытаюсь проводить его взглядом, но солнце слепит глаза, Алекс превращается в расплывчатый, мерцающий силуэт и исчезает.

Это невыносимо. Невыносимо думать, как он уходит по улице все дальше и дальше от меня. Мне предстоит прожить еще целых пять часов, прежде чем я его увижу. Я не доживу. Даже не думая о том, что делаю, я выскакиваю из-за прилавка и на ходу снимаю фартук, который надела, еще когда возилась с одной протекающей морозильной камерой.

— Джед, постой за кассой секундочку! — кричу я управляющему.

— Ты куда? — ничего не понимая, спрашивает Джед.

— За покупателем. Неправильно дала сдачу.

— Но… — пытается возразить Джед.

Я не собираюсь выслушивать его возражения, я и так знаю, что он скажет: «Ты же целых пять минут ее отсчитывала». Ну и пусть. Пусть Джед думает, что я тупая. Переживу.

Алекс остановился на углу улицы и ждет, пока мимо протарахтит муниципальный грузовик.

— Эй! — кричу я.

Алекс оборачивается. На противоположной стороне улице женщина катит детскую коляску. Она останавливается, прикрывает ладонью глаза от солнца и следит за моими действиями. Я стараюсь идти как можно быстрее, но боль в ноге этому не способствует. Взгляд женщины с коляской колет меня, словно тысяча иголок.

— Я неправильно дала сдачу.

Я уже подошла достаточно близко, чтобы говорить нормальным голосом, но, в надежде, что женщина перестанет глазеть на нас, все равно кричу.

— Тебе не следовало приходить, — шепчу я, поравнявшись с Алексом, и одновременно изображаю, будто передаю ему что-то. — Мы же договорились встретиться позже.

Алекс легко подыгрывает мне, он прячет в карман «сдачу» и шепчет в ответ:

— Я не мог больше ждать.

Потом он напускает на себя серьезный вид и качает пальцем у меня перед лицом, как будто отчитывает за невнимательность. И снова мне кажется, что мир вокруг перестал существовать, нет ни солнца, ни домов, ни женщины на той стороне улицы, которая так и не спускает с нас глаз.

Я делаю шаг назад и поднимаю руки, как будто извиняюсь.

— За углом в переулке увидишь синюю дверь. Приходи туда в пять. Постучишь четыре раза, — это я говорю тихо, а потом уже гораздо громче добавляю: — Послушай, мне очень жаль. Честно, я не нарочно.

После этого я разворачиваюсь и хромаю обратно к магазину. Мне не верится, что я это сделала. Я не верю, что могла пойти на такой риск. Но мне надо было его увидеть. Мне так хотелось его поцеловать. Никогда и ничего в жизни мне так не хотелось. Грудь сдавливает, как в финале спринтерского забега, когда все твое существо кричит, умоляя остановиться и дать отдышаться.

— Спасибо, — говорю я Джеду и занимаю свое место за кассой.

Джед бормочет в ответ что-то невнятное и, шаркая ботинками, уходит к своему планшету с авторучкой, который оставил на полу в проходе номер три: «Конфеты, содовая, чипсы».

Тип, которого я приняла за регулятора, стоит, чуть не засунув нос в один из холодильников. Я не уверена — он выбирает замороженный ужин или просто пользуется возможностью остудиться за бесплатно? В любом случае, когда я на него смотрю, перед моими глазами возникают четкие картинки вчерашней ночи. Я слышу, как свистят в воздухе дубинки рейдеров, и чувствую, как меня охватывает ненависть к этому мужчине… ко всем ним. Я представляю, как хорошо было бы запихнуть его в холодильник и закрыть дверцу на запор.

Мысли о рейде снова вселяют в меня тревогу о Хане. Во всех газетах отчеты о рейдах. Похоже, по всему Портленду арестовали сотни людей, допросили и отправили прямиком в «Крипту». Правда, я не слышала, чтобы кто-то упоминал вечеринку в Хайлендс.

Я убеждаю себя в том, что Хана обязательно перезвонит мне вечером. Я пойду к ней домой. Я говорю себе, что волноваться пока не о чем, и в то же время чувство вины начинает разрастаться у меня в душе.

Похожий на регулятора тип завис над холодильником и совершенно не обращает на меня внимания. Вот и отлично. Я снова надеваю фартук и, убедившись, что Джед не смотрит, сгребаю с полки над головой все пузырьки с ибупрофеном (где-то с десяток) и складываю их в карман фартука.

Потом громко вздыхаю и говорю:

— Джед, мне надо, чтобы ты меня еще разок подменил.

Он поднимает на меня свои водянистые глаза.

— Я расставляю товар.

— Но у нас болеутоляющие закончились. Ты разве не заметил?

Несколько долгих секунд он просто молча пялится на меня и моргает. У меня дрожат руки; чтобы не выдать свое волнение, я крепко сцепляю их за спиной. Наконец Джед кивает.

— Пойду посмотрю, может, на складе что-нибудь есть. Постой за кассой, ладно?

Я аккуратно, чтобы не звякнули пузырьки в кармане, выбираюсь из-за прилавка. Остается только, чтобы Джед не заметил, как оттопыривается карман фартука. Это еще один симптом делирии, о котором вам никто никогда не расскажет: подхватив эту болезнь, ты превращаешься в лгуна мирового класса.

Я проскальзываю мимо покосившейся груды сплющенных картонных коробок у задней стены магазина, бочком прохожу на склад и плотно закрываю за собой дверь. К несчастью, дверь не запирается, поэтому я, на случай, если Джед решит проверить, почему так затянулись поиски ибупрофена, подтаскиваю к двери ящик с банками яблочного пюре.

Вскоре раздается стук в дверь, что выходит в переулок. Стучат пять раз: тук-тук-тук-тук-тук.

Дверь кажется тяжелее, чем обычно; чтобы открыть ее, мне требуется приложить немало сил.

— Я же сказала — четыре раза, — говорю я, открыв дверь.

Солнце ослепляет меня, а потом я теряю дар речи.

— Привет.

В переулке стоит Хана. Она бледная и напряженная.

— Я надеялась застать тебя здесь, — говорит Хана и переминается с ноги на ногу.

Секунду я даже не могу ничего ей ответить. Я испытываю невероятное облегчение — Хана здесь, она целая и невредимая. Но одновременно в сердце закрадывается тревога. Я быстро оглядываю переулок. Алекса нигде не видно. Возможно, он увидел Хану и она его спугнула.

— Ну? — Хана морщит лоб. — Ты впустишь меня или как?

— О, извини. Конечно заходи.

Хана быстренько проскальзывает мимо меня, а я еще раз оглядываю переулок и закрываю дверь. Я так счастлива видеть Хану, но в то же время нервничаю — вдруг Алекс появится, пока она здесь.

«Он не придет, — говорю я себе, — он наверняка ее увидел. Он должен знать, что сейчас сюда заходить небезопасно».

Я, конечно, не думаю, что Хана донесет на меня, но все же… После всех моих нотаций на тему безопасности и ответственного поведения я не стану ее винить, если она захочет сообщить об Алексе и обо мне.

Хана задирает блузку на спине.

— Ну и жарища здесь у вас.

На ней просторная белая блузка и джинсы свободного покроя с золотистым ремешком в тон ее волос. Видно, что Хана взволнована и очень устала. Когда она поворачивается кругом, оглядывая склад, я замечаю, что руки у нее в тонких царапинах.

— Помнишь, как я приходила к тебе сюда? Я приносила журналы и тот дурацкий старый радиоприемник. А ты…

— А я утаскивала из магазина чипсы и содовую из холодильника, — подхватываю я. — Да, помню.

Так мы проводили лето в средней школе, тогда я только начала работать в магазине. Я постоянно выдумывала причины, почему мне надо быть на складе, а Хана приходила днем и стучала в дверь пять раз. Очень тихо пять раз. Я должна была догадаться.

— Я получила твое сообщение утром, — говорит Хана.

Она поворачивается ко мне, глаза у нее кажутся больше, чем обычно, может, потому что лицо осунулось.

— Шла мимо, тебя за кассой нет, вот я и решила зайти с переулка. У меня нет настроения общаться с твоим дядей.

— Его сегодня нет, только мы с Джедом.

Я постепенно начинаю успокаиваться; если бы Алекс собирался зайти, он бы уже был здесь. Я не уверена — слышит ли меня Хана. Она нервно грызет ноготь большого пальца (я-то думала она давно бросила эту дурную привычку) и смотрит в пол, как будто увидела самый красивый кусок линолеума в своей жизни.

— Хана? Ты в порядке?

Хана содрогается всем телом, плечи ее сутулятся, она начинает рыдать.

При мне Хана плакала всего два раза. Первый, это было во втором классе, тогда во время игры в «вышибалу» кто-то угодил ей мячом прямо в солнечное сплетение. А второй в прошлом году. Тогда мы гуляли и увидели, как полицейские тащат в лаборатории девушку с делирией. Девушка сопротивлялась, и ее случайно с такой силой ударили головой о тротуар, что даже мы, хотя стояли в двухстах метрах, услышали этот звук.

От неожиданности меня словно парализует, я не знаю, что делать. Хана не закрывает лицо и не вытирает слезы. Она просто стоит с опущенными руками, крепко сжав кулаки, и так яростно трясет головой, что я начинаю опасаться, как бы она не упада на пол.

Я протягиваю к ней руку и касаюсь плеча.

— Тихо, тихо, Хана, все хорошо.

Хана отшатывается.

— Нет, не хорошо…

Она делает глубокий судорожный вздох и начинает говорить, захлебываясь словами.

— Ты была права, Лина. Ты все говорила правильно. Прошлой ночью… это было ужасно. Был рейд… Они накрыли вечеринку. О боже! Крики людей, собаки… Кровь, Лина. Там была кровь. Они избивали ребят, безжалостно били их своими дубинками по головам. Это было так страшно, так страшно…

Хана обхватывает себя за талию и сгибается пополам, как будто ее сейчас вырвет.

Она хочет сказать что-то еще, но слова застревают у нее в горле, а тело содрогается от сдавленных рыданий. Я делаю шаг вперед и обнимаю Хану за плечи. В первую секунду она напрягается — мы не привыкли к объятиям, тем более это не поощряется. Но потом она расслабляется и, уткнувшись лицом мне в плечо, дает волю слезам. Стоять так не очень-то удобно — все-таки Хана намного выше меня, и ей приходится горбиться. Да, это было бы смешно, если бы не было так ужасно.

— Тихо, тихо, все будет хорошо, — снова говорю я и понимаю, как глупо это звучит в данной ситуации.

Так я успокаиваю Грейс, когда она беззвучно плачет в мою подушку. Я обнимаю ее, укачиваю и повторяю те же слова: «Все будет хорошо». Эти слова на самом деле ничего не значат, это просто звуки в черной безвоздушной пустоте, жалкие попытки ухватиться хоть за что-нибудь, когда летишь в пропасть.

Хана говорит что-то еще, но я не могу разобрать слов, потому что она уткнулась лицом мне в ключицу.

А потом раздается стук в дверь. Четыре тихих, но отчетливых удара.

Мы с Ханой мгновенно отходим друг от друга. Она утирает слезы, и на ее предплечье от кисти до локтя остается мокрый след.

— Что это было? — дрожащим голосом спрашивает Хана.

— Что?

Я пытаюсь изобразить, будто ничего не слышала, и молюсь, чтобы Алекс ушел.

Тук, тук, тук. Пауза и снова: тук.

— Вот это.

По голосу Ханы слышно, что она начинает раздражаться. Как я понимаю, надо радоваться, что она больше не рыдает.

— В дверь стучат, — Хана прищуривается и с подозрением смотрит на меня. — Я думала, этой дверью никто не пользуется.

— И не пользуются. То есть… иногда… я хочу сказать, поставщики…

Я спотыкаюсь на каждом слове, мысленно умоляю Алекса уйти и пытаюсь придумать, что бы такого соврать — слишком сложная задача для новичка в этом деле.

А потом Алекс просовывает голову в дверь и зовет:

— Лина?

Первой он видит Хану и застывает на месте — голова на складе, туловище в переулке.

С минуту все молчат. У Ханы в буквальном смысле слова отваливается челюсть. Она волчком поворачивается от Алекса ко мне, потом от меня снова к Алексу, вертится она так быстро, что кажется, у нее голова сейчас «с резьбы сорвется». Алекс тоже не знает, что ему делать, просто стоит, как будто думает, что если не будет шевелиться, то станет невидимым.

А я не нахожу ничего умнее, чем ляпнуть:

— Ты опоздал.

Хана и Алекс реагируют одновременно.

— Ты назначила ему встречу? — спрашивает Хана.

— Патруль остановил. Пришлось показывать удостоверение, — оправдывается Алекс.

Хана мгновенно становится серьезной и берет ситуацию под контроль. Эта ее способность всегда меня восхищала. Только что она истерично рыдала, секунда — и она воплощенное самообладание.

— Заходи, — говорит она Алексу, — и закрой дверь.

Алекс подчиняется, он закрывает за собой дверь, а потом стоит и неловко переминается с ноги на ногу. Волосы у него торчат во все стороны, в этот момент он выглядит таким юным и милым, он так нервничает, что мне безумно хочется подойти к нему и поцеловать прямо на глазах у Ханы.

Но Хана быстро гасит этот мой порыв. Она скрещивает руки на груди и одаривает меня взглядом, который могла позаимствовать только у миссис Макинтош, нашей директрисы в школе Святой Анны.

— Лина Элла Хэлоуэй, — говорит она. — По-моему, тебе надо дать объяснение происходящему.

— Твое второе имя Элла? — спрашивает Алекс.

Мы с Ханой обе бросаем на него убийственные взгляды, он отступает на шаг назад и втягивает голову в плечи.

— Мм, — мычу я, слова с трудом пробивают себе дорогу. — Хана, ты помнишь Алекса?

Хана прищуривается, руки у нее по-прежнему скрещены на груди.

— О, Алекса я помню. Я только не помню, по какой причине он здесь.

— Он… ну, он собирался заскочить, чтобы…

Как всегда, в самый ответственный момент мои мозги принимают решение отключиться, и я никак не могу подыскать удобоваримое объяснение. В надежде на помощь я смотрю на Алекса.

Он слегка пожимает плечами, и какое-то время мы просто молча смотрим друг на друга. Я еще не привыкла видеть его, быть рядом, у меня снова возникает ощущение, что я тону в его глазах. Только в этот раз голова у меня не кружится — наоборот, я чувствую уверенность, как будто Алекс мысленно говорит мне, что он здесь, со мной, и ничего с нами не случится.

— Расскажи ей, — говорит Алекс.

Хана прислоняется к полке с рулонами туалетной бумаги и банками консервированных бобов и слегка расслабляет руки. Этого «слегка» достаточно, чтобы я поняла — она на меня не злится. В ее глазах я читаю: «Лучше бы тебе рассказать».

И я рассказываю. Никто не знает, когда Джеду надоест вдруг сидеть за кассой, поэтому я стараюсь говорить короче. Я рассказываю Хане о том, как столкнулась с Алексом на ферме «Роаринг брук»; о том, как мы с ним бегали к буйкам в Глухой бухте и о том, что он мне там рассказал. На слове «заразный» я запинаюсь, глаза у Ханы расширяются, на лице мелькает тревога, но она быстро берет себя в руки. Свою историю я заканчиваю рассказом о вчерашней ночи. О том, как решила предупредить ее о рейде, о собаке, которая меня укусила, и о том, как меня спас Алекс. Рассказывая, как мы прятались в сарайчике, я снова начинаю нервничать (о поцелуе я не говорю, но не могу об этом не думать), но Хана настолько потрясена моей историей, что ничего не замечает.

Дослушав меня, она говорит:

— Так ты там была? Ты была там прошлой ночью?

У Ханы дрожит голос, и я опасаюсь, что она снова начнет рыдать, но в то же время испытываю огромное облегчение — она не злится из-за появления Алекса и не в обиде на меня за то, что я ей не рассказала о нем.

Я киваю в ответ.

Хана встряхивает головой и смотрит на меня, как будто видит впервые в жизни.

— Не могу поверить. Не могу поверить, что ты во время рейда вышла из дома… из-за меня.

— Да, ну вот и все.

Так неловко — я молола языком целую вечность, а Хана с Алексом все это время не спускали с меня глаз. У меня начинают гореть щеки.

Именно в этот момент раздается резкий стук в дверь, которая ведет в магазин, и мы слышим голос Джеда:

— Лина? Ты там?

Я судорожно машу руками на Алекса. Джед пытается пройти на склад, а Хана толкает Алекса в угол между дверью и стенкой. Джед открывает дверь всего на пару дюймов, дальше ее удерживает ящик с яблочным пюре.

В эту щель я вижу глаз Джеда, глаз неодобрительно моргает.

— Что ты там делаешь?

Хана выглядывает в дверь и машет рукой.

— Привет, Джед, — жизнерадостно говорит она, легко, как всегда, переключаясь на режим поведения на публике. — Я тут зашла кое-что Лине передать, ну мы и заболтались.

— У нас покупатели, — недовольным тоном сообщает Джед.

— Выйду через секунду, — говорю я, стараясь выдержать интонацию Ханы.

От одной только мысли, что Джеда и Алекса разделяет тонкая дверь из фанеры, я прихожу в ужас.

Джед бурчит что-то и ретируется, прикрыв за собой дверь. Мы переглядываемся и все втроем одновременно издыхаем от облегчения.

— Я тут кое-что принес для твоей ноги, — говорит Алекс, переходя на шепот.

Он снимает рюкзак, ставит на пол и начинает вытаскивать на свет перекись водорода, бацитрацин, бинты, пластырь и ватные шарики. Потом он опускается передо мной на колени и спрашивает:

— Можно?

Я закатываю джинсы, и Алекс начинает разматывать повязку на моей щиколотке. Мне не верится, что Хана стоит рядом и наблюдает за тем, как какой-то парень… заразный… прикасается ко мне. Я знаю, что она даже представить себе не могла такого, и отвожу глаза, я смущена и одновременно испытываю гордость.

Когда повязка спадает с моей ноги, Хана делает короткий резкий вдох, и я непроизвольно зажмуриваюсь.

— Черт, Лина, — говорит она, — эта псина конкретно тебя укусила.

— С ней все будет в порядке, — говорит Алекс.

От тихой уверенности в его голосе тепло разливается по всему моему телу. Я приоткрываю один глаз и бросаю косой взгляд на собственную щиколотку. Мне становится дурно, похоже, из моей ноги вырвали огромный кусок мяса. Несколько квадратных дюймов кожи вообще исчезли.

— Может, тебе лучше обратиться в больницу? — с сомнением в голосе предлагает Хана.

— И что она им скажет? — Алекс открывает пузырек с перекисью и начинает смачивать ватные шарики. — Что пострадала на запрещенной вечеринке во время ночного рейда?

Хана не отвечает, она понимает, что я не могу обратиться к врачу. Меня привяжут к операционному столу в лабораториях или бросят в «Крипту» еще до того, как я закончу произносить свое имя.

— Вообще-то не очень болит, — вру я.

Хана снова смотрит на меня с этим выражением в глазах. Как будто мы никогда не были знакомы. И тут я понимаю, что, возможно, впервые за все время нашей дружбы я произвела на нее впечатление. Может быть, она сейчас даже восхищается мной.

Алекс накладывает на рану толстый слой дезинфицирующей мази и начинает возиться с марлей и пластырем. Мне необязательно спрашивать его, где он достал все это богатство. Он ведь охранник и имеет доступ в лаборатории.

Хана тоже опускается на колени.

— Ты все неправильно делаешь, — так здорово снова услышать командные нотки в ее голосе. — У меня кузина — медсестра. Дай-ка я.

Она практически чуть ли не отпихивает Алекса локтем в сторону.

— Да, мэм, — Алекс поднимает руки над головой и незаметно мне подмигивает.

И вот тогда я начинаю хихикать. На меня накатывают приступы смеха, и я ради конспирации вынуждена зажимать рот рукой. Секунду Хана и Алекс наблюдают за мной, потом переглядываются и начинают глупо улыбаться.

Я знаю — мы все думаем об одном и том же.

Это сумасшествие. Это глупо. Это опасно. Но, стоя на этом складе, в духоте, окруженные со всех сторон коробками с чизбургерами, с консервированными овощами и детской присыпкой, мы превращаемся в команду.

Мы против них, трое против тысяч и тысяч. Но почему-то, хоть это и абсурдная мысль, мне кажется, что, черт возьми, у нас есть шансы на победу.

16

Несчастье — это неволя, следовательно, счастье — это свобода. Путь к счастью лежит через исцеление. Следовательно, только через исцеление можно обрести свободу.

Больно ли это?

Наиболее часто задаваемые вопросы о процедуре.
Издано Ассоциацией американских ученых, 9-е изд.

После этого я почти каждый день нахожу способ увидеться с Алексом, даже когда работаю в магазине. Иногда к нам присоединяется Хана. Мы много времени проводим в Глухой бухте, в основном вечером, когда там уже практически никого нет. Алекс во всех списках числится как исцеленный, поэтому технически нет ничего незаконного в том, что мы проводим время вместе. Но, если кто-нибудь узнает, какое количество времени мы проводим вместе, или увидит, как мы хохочем, «топим» друг друга, устраиваем водные бои или бегаем наперегонки вдоль берега, это определенно сочтут подозрительным. Поэтому в городе мы держимся порознь — мы с Ханой идем по одной стороне улицы, Алекс — по противоположной. Плюс к этому мы выбираем места, где нас никто не может увидеть, — самые безлюдные улицы, заброшенные парки и нежилые дома.

Мы возвращаемся в Диринг-Хайлендс, и я наконец понимаю, почему Алекс без труда нашел дорогу к тому сарайчику в ночь рейда, почему он так хорошо ориентировался в темных коридорах дома. Многие годы он проводил по несколько ночей в месяц в покинутых домах, ему нравится хоть ненадолго убегать из шумного и многолюдного Портленда. Алекс об этом не говорит, но я понимаю, что эти ночевки в нежилых домах напоминают ему о жизни в Дикой местности.

Тридцать седьмой дом по Брукс-стрит Алекс любит больше других. Это старый дом в колониальном стиле, когда-то в нем жила семья сочувствующих. Как и большинство домов в Диринг-Хайлендс, этот заколотили и обнесли забором во время большой зачистки, но Алекс показал нам оконный проем на первом этаже, где можно отодвинуть одну из досок. Странно, хоть это место и было разграблено, книги и крупногабаритная мебель остались целы. Если бы не следы гари на стенах и потолке, кажется, что хозяева в любую минуту могут вернуться домой.

Когда мы в первый раз забираемся в этот дом, Хана идет впереди и кричит:

— Эй! Привет! Тут есть кто-нибудь?

В доме прохладно и темно. После ослепительно яркого солнца на улице меня бросает в дрожь. Алекс притягивает меня к себе. Я наконец-то привыкла к тому, что он ко мне прикасается, и уже больше не вздрагиваю и не оглядываюсь по сторонам, когда он наклоняется, чтобы поцеловать меня.

— Хочешь потанцевать? — предлагает Алекс.

— Отстань, ты. — Я в шутку отталкиваю его от себя.

В таком тихом месте как-то жутковато говорить громко. До нас как будто откуда-то издалека долетает голос Ханы. Мне становится любопытно, насколько большой этот дом, сколько здесь задрапированных мраком комнат, где все покрыто толстым слоем пыли.

— Я серьезно, — говорит Алекс и протягивает ко мне руки. — Это идеальное место для танцев.

Мы стоим в центре комнаты, которая, должно быть, когда-то была гостиной. Помещение огромное, оно просторнее, чем весь первый этаж дома дяди Уильяма и тети Кэрол. Потолок теряется где-то в темноте, в проникающих через заколоченные окна лучах света смутно поблескивает гигантская люстра. Если внимательно прислушаться, можно услышать, как в стенах тихонько бегают мыши. Но почему-то у меня это не вызывает ни страха, ни отвращения. Это даже по-своему мило. Я начинаю думать о лесах, о бесконечном цикле «рождение — смерть — рождение», мы словно бы слышим, как дом сантиметр за сантиметром открывается перед нами.

— Здесь нет музыки, — возражаю я Алексу.

Алекс пожимает плечами, подмигивает мне и протягивает руку:

— Музыку переоценивают.

Я позволяю Алексу притянуть меня к себе, и теперь мы стоим друг против друга, моя макушка едва достает ему до плеча, и я слышу, как бьется его сердце. Этого ритма достаточно.

Лучшая часть дома тридцать семь по Брукс-стрит — это сад на заднем дворе. Огромная нестриженая лужайка и старые деревья, которые сцепляют над твоей головой кривые узловатые ветви. Солнечные лучи проникают сквозь этот купол из веток и высвечивают на лужайке пятна блекло-зеленого цвета. В этом саду чувствуешь себя как в тихой и прохладной школьной библиотеке. Алекс принес в дом одеяло, и, когда мы приходим сюда, мы стелем одеяло в саду. Порой мы втроем лежим на нем часами, болтаем ни о чем и смеемся. Иногда Хана и Алекс покупают что-нибудь съестное, и мы устраиваем пикник. Однажды мне удается стащить из магазина три банки содовой и целую упаковку шоколадных батончиков. От такого количества сладкого мы дуреем и резвимся, как дети, — играем в прятки, салки, чехарду…

У некоторых деревьев в саду ствол обхватом в три мусорных контейнера, и я фотографирую Хану, когда она пытается обнять один из них и счастливо хохочет. Алекс говорит, что деревьям в саду лет по сто, это заставляет нас притихнуть. Ведь если им по сто лет, значит, они были здесь еще до всего… До того, как закрылись границы, до того, как возвели стены и изгнали заразу в Дикую местность. Когда Алекс говорит об этом, у меня перехватывает дыхание. Хотела бы я знать, как здесь было до всего этого.

Но вообще большую часть времени я провожу с Алексом, Хана нас прикрывает. Мы столько недель не виделись и вдруг встречаемся каждый день, иногда даже по два раза в день (сначала я встречаюсь не с Ханой, а с Алексом, и потом уже действительно с ней). К счастью, тетя не находит это странным, наверное, думает, что мы с Ханой поссорились, а теперь наверстываем упущенное время. Это недалеко от истины и вполне меня устраивает. Я еще никогда не была так счастлива, даже в мечтах. И когда я говорю Хане, что и за миллион лет не смогу отблагодарить ее за то, что она меня прикрывает, она только усмехается и говорит, мол, я ее уже отблагодарила. Я не совсем понимаю эти ее слова, но я бесконечно рада, что она у меня есть и я могу на нее положиться.

Когда мы с Алексом вдвоем, мы ничем особенным не занимаемся, просто сидим и болтаем, но время все равно летит, сгорает, как бумага в огне. Только что было три часа пополудни, кажется, прошла всего минута, а небо уже темнеет и вот-вот наступит комендантский час.

Алекс рассказывает мне истории из своей жизни: о своих тете и дяде, немного об их работе, хотя о том, к чему стремятся сочувствующие и заразные и как они собираются этого достичь, он по-прежнему умалчивает. Я не против, не уверена, что хочу знать об этом. Когда Алекс говорит о необходимости сопротивляться, голос его становится бесстрастным, а в словах звучит злость. В такие моменты пусть на секунду, но я снова его боюсь, и в ушах у меня звучит слово «заразный».

Но в основном Алекс рассказывает мне о самых обычных вещах: о том, как его тетя готовит «фрито-пай», о том, что, когда они собираются вместе, дядя немного выпивает и ударяется в воспоминания. Они оба исцеленные. Когда я спрашиваю Алекса, стали ли они счастливее после процедуры, он пожимает плечами и говорит, что боли людям тоже не хватает.

Мне это кажется неправдоподобным. Алекс искоса смотрит на меня и добавляет:

— Так бывает. Ты теряешь навсегда близкого человека, а потом боль уходит.

Но больше всего Алекс рассказывает о Дикой местности и о людях, которые там живут. Я кладу голову ему на грудь и рисую в своем воображении женщину, которую все зовут Безумная Кейтлин, она делает «винд-чаймсы» из всякого металлического хлама и банок из-под содовой. Еще я представляю Дедушку Джонса, которому не меньше девяноста лет, а он каждый день ходит в лес, собирает ягоды и охотится. Я воображаю, как люди сидят по ночам у костра, едят, поют и разговаривают до рассвета, а дым от костра поднимается к звездам.

Я знаю, что Алекс иногда возвращается в Дикую местность, и еще я знаю, что он до сих пор считает Дикую местность своим домом. Однажды он практически в этом признается. Я говорю, что хотела бы пойти к нему в гости на Форсис-стрит, где он живет с тех пор, как поступил в университет, вот только если кто-нибудь из соседей меня увидит — нам конец. Но Алекс меня поправляет, он говорит, что его дом не студия на Форсис-стрит.

Алекс признается, что он и другие заразные нашли способ пересекать границу, но, когда я пытаюсь выведать какие-нибудь детали, замыкается.

— Может быть, когда-нибудь ты сама все увидишь, — говорит он.

Эта идея возбуждает меня и одновременно вселяет ужас.

Я спрашиваю Алекса, не слышал ли он что-нибудь о моем дяде, который смог сбежать до суда, но он только хмурится и качает головой.

— Такого имени я не слышал, — отвечает Алекс, — но в Дикой местности люди чаще живут под вымышленными именами.

А еще Алекс говорит, что в Дикой местности по всей стране тысячи и тысячи поселений. Мой дядя мог бежать куда угодно — на север, на юг или на запад. Одно мы знаем точно — на восток он не бежал, там океан. Алекс говорит, что в США площадь Дикой местности не меньше площади признанных законом городов. Мне даже представить такое сложно, и я долгое время не могу в это поверить, а когда я рассказываю об этом Хане, она тоже не верит.

А еще Алекс умеет слушать, он может молчать часами, пока я рассказываю о своей жизни в доме тети Кэрол и о том, что все думают: Грейс не умеет говорить, — все, кроме меня. Он громко хохочет, когда я описываю ему Дженни, как она с видом старой леди поджимает губы и смотрит на меня свысока, как будто мне девять лет, а не семнадцать.

И о маме я тоже могу ему рассказывать. О том, как мы жили до того, как она умерла, только мы трое — я, мама и Рейчел. Я рассказываю о «танцах в носках» и о том, как мама пела нам колыбельные, хотя сама помню только маленькие отрывки из этих песен. Может, это потому, что он не перебивает и спокойно смотрит на меня своими яркими и теплыми глазами и не говорит ни одного осуждающего слова. Я даже рассказываю ему о последних словах, которые сказала мне мама, и, когда чувствую, что сейчас расплачусь, Алекс просто гладит меня по спине, и все проходит. Мне становится легче. Тепло его руки дарит мне облегчение.

И конечно, мы целуемся. Мы целуемся так много, что, когда мы не целуемся, это кажется противоестественным, словно я могу вдыхать и выдыхать только через его губы.

Постепенно мы привыкаем друг к другу, и я начинаю открывать для себя другие части его тела: нежный рисунок ребер; грудную клетку и плечи, словно высеченные из камня; мягкие светлые волосы на ногах; запах его кожи, он всегда немного пахнет океаном. Все это прекрасно и странно. Но еще удивительнее то, что я позволяю ему разглядывать себя. Сначала я позволяю ему только оттянуть футболку и целовать мои плечи и ключицу. Потом позволяю снять футболку. Я лежу, освещенная ярким солнцем, а он просто смотрит на меня.

В первый раз я дрожу, мне хочется закрыть грудь руками, спрятаться… Я вдруг сознаю, какая я бледная, как много родинок у меня на груди, я уверена, что Алекс смотрит на меня и думает, какая я нескладная и уродливая.

— Ты прекрасна, — выдыхает Алекс.

И когда мы встречаемся глазами, я вижу, что он правда так думает.

В тот вечер, когда я стою в ванной перед зеркалом, волосы у меня зачесаны назад, глаза сияют, ночнушка соскользнула с одного плеча, я впервые в жизни не вижу в отражении невзрачную, серенькую девчонку. Я верю в то, что сказал Алекс. Я прекрасна.

Но дело не только во мне. Все вокруг прекрасно. В руководстве «Ббс» сказано, что делирия воздействует на ваше восприятие окружающего мира, лишает способности мыслить и судить здраво. Но там не говорится о том, что любовь делает мир прекраснее. Даже груда искореженного и раскаленного металлолома, даже плавящийся на жаре пластик и прочий вонючий хлам кажутся чем-то чудесным и невиданным, занесенным к нам из других миров. Чайки на крыше ратуши словно нарисованы белой краской на фоне светло-голубого неба, я смотрю на них и думаю, что не видела в своей жизни ничего красивее. А грозы какие! С неба на землю сыпется хрусталь, воздух полон алмазов. Ветер шепчет мне имя Алекса, ветру вторит океан, деревья приглашают меня танцевать. Все, на что я смотрю, все, к чему прикасаюсь, напоминает мне об Алексе, а значит — все, на что я смотрю, и все, к чему прикасаюсь, — прекрасно.

И еще в руководстве «Ббс» не сказано о том, как от влюбленных убегает время.

Время мчится, скачет, бежит вприпрыжку. Оно утекает, как сквозь пальцы вода. Всякий раз, спустившись в кухню и видя, что на перекидном календаре уже значится новая дата, я отказываюсь в это верить. У меня скручивает желудок, и с каждым днем это ощущение все тягостнее.

Тридцать три дня до процедуры.

Тридцать два дня.

Тридцать.

А в промежутках — фрагменты жизни, миги, секунды. Я жалуюсь на жару, и Алекс пачкает мне нос шоколадным мороженым; в саду у нас над головами громко гудят пчелы, а по остаткам нашего пикника тихо марширует цепочка муравьев; Алекс запутался пальцами в моих волосах; его локоть у меня под головой; Алекс шепчет: «Я хочу, чтобы ты осталась со мной». Очередной день, истекая кровью и золотом, исчезает за горизонтом; мы смотрим на облака и выдумываем, на что они похожи — черепаха в шляпе, крот тащит цуккини, золотая рыбка охотится на кролика.

Фрагменты жизни, миги, секунды. Хрупкие, прекрасные и беззащитные, как бабочка перед надвигающейся грозой.

17

В научном сообществе ведутся серьезные дебаты — является ли желание симптомом заражения амор делириа нервоза, или это предусловие самой болезни. Однако ученые единодушно пришли к выводу, что любовь и желание находятся в симбиотической связи, то есть одно не может существовать без другого. Желание — враг покоя; желание — болезнь, воспаленное состояние сознания. Может ли испытывающий желание считаться здоровым? Само слово «хотеть» подразумевает недостаток, отсутствие. Это и есть желание — скудость ума, изъян, ошибка. К счастью, теперь это поправимо.

Д-р Филлип Берримэн. Первопричины и последствия воздействия амор делириа нервоза на когнитивное функционирование. 4-е изд.

В Портленде август чувствует себя полновластным хозяином — повсюду его горячее зловонное дыхание. Солнце палит немилосердно, и днем на улицах находиться невозможно. В поисках тени и прохлады горожане заполняют пляжи и парки. На Ист-Энд-бич, не самом популярном пляже, даже вечером после работы полно народу. Дважды я прихожу туда, чтобы встретиться с Алексом, но прилюдно общаться слишком рискованно, и мы только киваем друг другу, как случайно встретившиеся знакомые. В результате мы расстилаем наши пляжные полотенца на расстоянии пятнадцати футов друг от друга, Алекс надевает наушники плеера, а я делаю вид, что читаю. Когда наши глаза встречаются, внутри меня как будто загорается огонь, мне кажется, что Алекс лежит рядом и гладит меня по спине. И пусть лицо у него в этот момент ничего не выражает, я вижу по глазам, что он улыбается. Так больно и так сладостно быть рядом и в то же время не иметь возможности прикоснуться друг к другу. Так в жаркий день жадно проглатываешь мороженое, а потом у тебя голова раскалывается от боли. Я начинаю понимать, что имел в виду Алекс, когда говорил о своих дяде и тете: почему после процедуры они тоскуют по боли. Каким-то образом именно боль позволяет лучше и острее ощущать окружающее.

Так как пляжи для нас опасны, мы выбираем для встреч дом тридцать семь по Брукс-стрит. Сад изнывает от жары. Дождя не было уже больше недели, солнечные лучи, которые в июле прокрадывались в сад как на цыпочках, теперь пронзают кроны деревьев, словно раскаленные клинки. Даже пчелы будто опьянели от жары, они медленно кружат и сталкиваются над цветами, валятся на потемневшую траву и снова тяжело поднимаются в воздух.

Как-то днем мы с Алексом лежим на одеяле. Я — на спине, небо надо мной, как сине-зелено-белая мозаика. Алекс лежит на животе, и мне кажется, он чем-то обеспокоен. Он одну за другой поджигает спички и тушит их, только когда они догорают до пальцев. Я вспоминаю о том, что он рассказывал мне в сарайчике, как он злился, оказавшись в Портленде, и жег все подряд.

Я так много о нем не знаю. Он, как никто другой, должен был научиться скрывать свои чувства и свое прошлое. Я представляю, будто где-то внутри его есть ядро и это ядро, как раскаленный уголек, под давлением поверхностных слоев превращается в алмаз.

Я о многом его не спрашивала, и мы о многом не говорили. Но с другой стороны, мне кажется, что я очень хорошо его знаю, всегда знала и для этого ему не надо ни о чем мне рассказывать.

— Наверное, сейчас хорошо в Дикой местности, — говорю я просто, чтобы что-нибудь сказать.

Алекс поворачивается ко мне, и я спешу добавить:

— Я хотела сказать, там сейчас прохладнее, чем в городе. Столько деревьев… тень…

— Да.

Алекс поворачивается на бок и опирается на локоть. Я закрываю глаза и вижу, как пятна света пляшут на внутренней стороне век. Алекс молчит, но я чувствую на себе его взгляд.

— Мы могли бы посмотреть, как там, — наконец говорит он.

Я думаю, что он, наверное, шутит, и начинаю смеяться. Но Алекс сохраняет молчание, поэтому я открываю глаза — лицо Алекса непроницаемо.

— Ты это несерьезно, — говорю я.

Но глубокий колодец ужаса уже открылся внутри меня, и я понимаю, что все очень серьезно. И еще почему-то я понимаю, что именно из-за этого Алекс и был таким странным весь день. Он тоскует по Дикой местности.

— Мы могли бы пойти туда, если ты хочешь, — Алекс молча смотрит на меня некоторое время, потом ложится на спину и добавляет: — Можем пойти завтра вечером. Когда ты освободишься в магазине.

— Но как мы… — начинаю я.

— Предоставь это мне, — перебивает меня Алекс, в этот момент глаза у него темнеют, зрачки становятся похожи на черные туннели. — Ты хочешь туда пойти?

Говорить о таком, вот так запросто, лежа на одеяле в саду, мне кажется неправильным, и я сажусь. Пересечение границы — тяжкое преступление и карается смертью. Я, конечно, знаю, что Алекс до сих пор это делает, но только сейчас до меня доходит вся громадность риска такого поступка.

— Но как… — почти шепотом говорю я. — Это невозможно… охранники… они вооружены…

— Говорю тебе — предоставь это мне. — Алекс тоже садится, протягивает ко мне руки и берет мое лицо в ладони. — Нет ничего невозможного, Лина.

Он любит это повторять. Страх внутри меня отступает. С Алексом я чувствую себя защищенной. Я не верю, что может произойти что-то страшное, когда мы вместе.

— Всего несколько часов, — говорит он. — Ты только посмотришь.

Я отворачиваюсь, мне трудно дышать, слова с трудом, как по наждачной бумаге, пробивают себе дорогу.

— Я не знаю.

Алекс наклоняется вперед и быстро целует меня в плечо, а потом снова ложится на одеяло.

— Ладно, ерунда, — говорит он и кладет руку на глаза, закрываясь от солнца. — Я просто подумал, что тебе может быть интересно, вот и все.

— Мне интересно. Но…

— Лина, ничего страшного, если ты не хочешь идти. Правда. Просто пришла в голову такая идея.

Я киваю. Ноги у меня влажные от пота, но я все равно прижимаю колени к груди. Я испытываю огромное облегчение и в то же время разочарование. Мне вдруг вспоминается, как Рейчел на Виллард-бич подбивала меня нырнуть с волнолома спиной вперед. Я стояла на самом краю и тряслась от страха, пока наконец Рейчел не сняла меня с крючка. Она наклонилась ко мне и сказала шепотом: «Все нормально, Лина-Лу. Ты просто не готова». Я тогда хотела только одного — поскорее убраться от края волнолома, но когда мы шли по нему к пляжу, мне было тошно от стыда.

И тогда я принимаю решение.

— Я хочу пойти туда.

Алекс убирает руку от лица.

— Правда?

Я киваю, мне страшно снова произнести вслух эти слова. Я боюсь, что если открою рот, то откажусь от них.

Алекс медленно садится. Я ожидала, что он обрадуется, но Алекс только кусает губу, хмурится и не смотрит на меня.

— Если мы туда пойдем, то мы нарушим комендантский час.

— Если мы туда пойдем, мы нарушим кучу правил.

После того как я это говорю, Алекс поворачивается ко мне, по его лицу видно, что он принимает трудное решение.

— Послушай, Ли-ина. — Алекс смотрит вниз на горку сгоревших спичек и начинает аккуратно выкладывать их в один ряд. — Может, это все-таки не очень хорошая идея? Если нас поймают… я хочу сказать, если тебя поймают… — Он делает глубокий вдох и продолжает: — Если с тобой что-нибудь случится, я никогда себе этого не прощу.

— Я тебе доверяю, — говорю я, и это правда на сто пятьдесят процентов.

Но Алекс продолжает смотреть вниз на спички.

— Да, но… за переход границы наказание… — Он делает еще один глубокий вдох. — Наказание за переход границы…

Алекс не может произнести вслух: «смерть».

— Эй! — Я тихонько толкаю его локтем в бок.

Это так трогательно, когда кто-то настолько за тебя волнуется, но еще поразительнее то, что в ответ ты готов сделать все, что угодно, даже умереть ради этого человека.

— Я знаю правила. Я живу здесь дольше, чем ты.

И тогда Алекс улыбается и тоже подталкивает меня локтем.

— Это вряд ли.

— Я здесь родилась и выросла. А ты — трансплантат.

Я снова толкаю его локтем, на этот раз сильнее, Алекс смеется и пытается перехватить мою руку. Я со смехом увертываюсь, а он протягивает руку и пытается пощекотать мой живот.

— Неотесанная деревенщина! — хихикаю я.

Алекс укладывает меня на лопатки и смеется.

— Городская штучка.

Он склоняется надо мной и целует. Я плыву, растворяюсь, мир исчезает…


Мы договариваемся встретиться завтра вечером, это среда, а так как до субботы я не работаю, будет довольно легко получить согласие тети на ночевку у Ханы. Алекс в общих чертах обрисовывает мне план перехода границы. Перейти границу возможно, но трудно найти человека, который решится на это. Я думаю, всё потому, что смертная казнь вещь малопривлекательная.

Я не понимаю, как мы сможем преодолеть проволочное ограждение, оно ведь под током. Но Алекс объясняет, что только отдельные участки под напряжением. Граница растянулась на много миль, и пускать ток по всему ограждению слишком дорого, так что на самом деле только отдельные участки находятся в «рабочем» состоянии, остальные не опаснее, чем ограда детской площадки в Диринг-Оак-парке. Но поскольку все верят, что в проволочной ограде достаточно киловатт, чтобы поджарить человека, как яйцо на сковородке, можно считать, что граница на замке.

— Все это — фикция, все — зеркала и дым.

Алекс делает неопределенный жест рукой. Наверное, он имеет в виду Портленд, законы, может, вообще все Штаты. Когда он становится серьезным, у него между бровями возникает морщинка, такая маленькая запятая, и это так трогательно, что мне даже не передать. Я стараюсь не отвлекаться.

— И все же я не понимаю, откуда ты все это знаешь, — говорю я. — То есть как вы узнаете, где есть ток, а где нет? Заставляете людей бросаться на ограду, чтобы посмотреть, поджарятся они или нет?

Алекс едва заметно улыбается.

— Секрет фирмы. Но могу сказать тебе, что мы проводим эксперименты, основанные на наблюдениях. С привлечением диких животных, — Алекс приподнимает брови и спрашивает: — Ты никогда не пробовала жареного бобра?

— Фу!

— Или жареного скунса?

— Ты хочешь, чтобы меня стошнило прямо здесь?

«Нас гораздо больше, чем ты думаешь». Это еще одна фраза, которую любит повторять Алекс. Сочувствующие везде, исцеленные и неисцеленные, они есть в рядах регуляторов, в полиции, среди правительственных служащих и ученых. Алекс говорит, что, пользуясь этим, они и проходят мимо постов. Одной из самых активных сочувствующих Портленда достался в мужья пограничник, который охраняет северную часть моста Тьюки в ночную смену. Мост — это место, где мы пересечем границу. Эта женщина и Алекс придумали условный знак. Когда Алексу надо перейти границу, он оставляет в почтовом ящике этой женщины определенный флаерс, фотокопию дурацкой рекламы какой-нибудь кулинарии или химчистки. В данном случае приглашение на бесплатную проверку зрения у доктора Свайлда. На мой взгляд, это слишком уж очевидно, но Алекс говорит, что сочувствующие и участники Сопротивления живут в постоянном напряжении, поэтому им надо иногда расслабляться — например, вот так пошутить. И когда эта женщина находит флаерс Алекса, она подсыпает своему мужу в термос с кофе приличную дозу валиума.

— Бедняга, — с улыбкой говорит Алекс, — сколько кофе ни выпьет, все равно засыпает на посту.

Я вижу, сколько значит для него Сопротивление, как он гордится тем, что в Портленде есть такие люди и они не сидят без дела. Я пытаюсь улыбнуться, но щеки словно онемели. У меня никак не укладывается в голове, что все, чему меня учили, — неправда, мне трудно воспринимать сочувствующих и участников Сопротивления как друзей, а не как врагов.

Но после перехода границы я стану одной из них, тут нет никаких сомнений. И в то же время я уже не могу отступить, я хочу пойти туда. Если быть до конца честной, я давно стала сочувствующей, еще когда Алекс спросил, встречусь ли я с ним в Глухой бухте, и я согласилась. У меня остались только смутные воспоминания о том, какой я была тогда — семнадцатилетняя девушка, которая всегда делает то, что ей говорят, никогда не обманывает и с нетерпением, а не с ужасом считает дни до процедуры. Та девушка боялась всего и всех. Та девушка боялась себя.

На следующий день, придя домой после работы, я специально прошу тетю одолжить мне ее мобильник. Потом я посылаю сообщение Хане: «Сегодня ночуем у А.?» Этот код мы придумали недавно, так я сообщаю Хане, что мне нужно, чтобы она меня прикрыла. Для тети Кэрол мы придумали легенду, будто в последнее время подружились с Аллисон Давни, которая была из нашего выпуска. Семейство Давни даже богаче, чем семья Ханы, а Аллисон настоящая надменная сучка. Хана сначала наотрез отказывалась, чтобы мы использовали ее в качестве загадочного «А», ей даже притворяться, будто она дружит с Аллисон, не хотелось. Но в конце концов я ее переубедила. Тетя никогда не позвонит домой Давни, чтобы проверить, там ли я. Она побоится и наверняка посчитает себя не вправе им звонить, ведь наша семья нечистая, мы запятнаны бегством мужа Марсии и, конечно, тем, как ушла из жизни моя мама. Ведь мистер Давни — глава и основатель портлендского филиала организации «Америка без делирии». Когда мы учились в школе, Аллисон даже смотреть на меня брезговала, а еще раньше, в начальной школе, попросила учительницу пересадить ее подальше, потому что от меня, как она сказала, «пахнет дохлятиной».

Хана мгновенно присылает ответ: «Договорились. Увидимся вечером».

Интересно, как бы среагировала Аллисон, если бы узнала, что я пользуюсь ее именем, чтобы тайно встречаться со своим парнем? Наверняка лопнула бы от злости. Я представляю эту картинку и не могу не улыбаться.

Незадолго до восьми вечера я спускаюсь из спальни с сумкой через плечо. Я даже специально оставила торчать снаружи кусочек пижамы. В сумку я сложила все те вещи, которые беру с собой, когда на самом деле иду ночевать к Хане. Когда тетя Кэрол мимолетно мне улыбается и желает хорошо провести время, я чувствую легкий укол совести. В последнее время я так часто и так легко вру.

Но этот укол не может остановить меня. Выйдя на улицу, на случай, если Дженни или тетя решат посмотреть за мной в окно, я направляюсь в сторону Уэст-Энда. Только на Спринг-стрит я поворачиваю обратно и иду по Диринг-авеню к дому тридцать семь по Брукс-стрит. Путь не близкий, до Диринг-Хайлендс я добираюсь с последними лучами заката. Здесь, как всегда, пустынно. Я прохожу через ржавые ворота в ограде, потом отодвигаю доску на окне первого этажа, подтягиваюсь и перебираюсь внутрь дома.

Первое время я просто стою и пытаюсь привыкнуть к темноте. Воздух в доме какой-то липкий и затхлый, пахнет плесенью. Постепенно окружающие предметы начинают приобретать очертания, и я иду в гостиную, где стоит старый диван. Обивка дивана прогнила, из дыр торчат пружины, половина набивки выдрана, возможно мышами, но все равно видно, что когда-то он был симпатичным, даже элегантным.

Я выуживаю из сумки будильник и ставлю его на одиннадцать тридцать. Ночь предстоит длинная. После этого я укладываюсь на бугристый диван и кладу под голову сумку. Это, конечно, не самая удобная подушка в мире, но для меня сойдет.

Я закрываю глаза. В стенах скребутся мыши, дом тихо стонет и таинственно поскрипывает, под эти звуки я засыпаю.


Мне снится кошмар про маму, я просыпаюсь в кромешной темноте, резко сажусь и первые секунды не могу понять, где нахожусь. Жалобный стон сломанных пружин напоминает — я на Брукс-стрит. На ощупь нахожу будильник, сейчас одиннадцать двадцать. Я понимаю, что надо встать, но еще плохо соображаю от кошмара и от жары, поэтому просто сижу, взмокшая от пота, и стараюсь дышать глубже.

Кошмар тот же, только на сей раз все было наоборот. В этом кошмаре я качалась на океанских волнах и смотрела на маму, которая стояла на осыпающемся обрыве в сотнях футах надо мной. Она была так высоко, что я не могла различить черты ее лица, видела только размытый силуэт на фоне солнца. Я пыталась закричать, предупредить маму, пыталась помахать ей руками, чтобы она отошла от края обрыва, но чем больше усилий я прикладывала, тем больше мне мешала вода. Вода удерживала меня, тянула назад, становилась густой, как клей, просачивалась мне в рот и не давала издать ни звука. А вокруг, как снег, сыпался песок, и я понимала, что еще секунда — и мама упадет, разобьется об острые камни, которые торчат из воды, как острые когти.

А потом мама начала падать. Она летела вниз, размахивая руками. Черная точка на фоне ослепительно яркого солнца становилась все больше и больше, я пыталась закричать, но не могла. Фигура человека увеличивалась в размерах, и я поняла, что это не мама падает на острые камни.

Это падал Алекс.

Вот в этот момент я проснулась.

В конце концов я стряхиваю с себя кошмар и встаю. Медленно, на ощупь, иду к окну. Пусть на улице гораздо опаснее, но, выбравшись наружу, я чувствую невероятное облегчение — в доме можно задохнуться, а здесь хоть ветерок дует.

Когда я добираюсь до Глухой бухты, Алекс уже там, ждет меня. Он сидит на корточках в тени деревьев возле автостоянки, его практически не видно, и я чуть не прохожу мимо. Алекс хватает меня за руку и притягивает меня к себе. Ночь лунная, глаза у Алекса светятся, как у кошки.

Алекс молча показывает рукой в сторону мерцающих огоньков перед самой границей — сторожевые будки. На таком расстоянии они похожи на гирлянду фонариков для ночных пикников. Очень даже мило смотрятся. Еще через двадцать футов ограждение, а за ограждением Дикая местность. Ветер раскачивает черный массив деревьев, никогда еще это место не казалось мне настолько чужим. Я рада, что мы с Алексом договорились не говорить друг другу ни слова, пока будем переходить границу. Комок в горле мешает мне дышать, поэтому какие уж там разговоры.

Переходить границу будем в дальнем конце Тьюки-бридж, это северо-восточная точка бухты, если плыть прямо по диагонали от места нашей встречи. Алекс три раза пожимает мою руку — знак, что пора двигаться.

Я иду следом за Алексом по периметру бухты, мы стараемся обходить топкие места, с виду, особенно в темноте, они очень похожи на обыкновенную траву, но стоит сделать неверный шаг, и провалишься по колено. Алекс беззвучно перебегает из тени в тень, иногда он буквально растворяется в темноте.

По мере нашего приближения к северной части бухты очертания сторожевых будок становятся четче, это уже не огоньки, а реальные домики из бетона с пуленепробиваемыми стеклами в окнах.

Пот щиплет мне ладони, а комок в горле увеличился раза в четыре, мне начинает казаться, что меня душат. Я вдруг понимаю, насколько нелеп наш план. В любую секунду все может пойти не так. Пограничник в будке номер двадцать один мог еще не выпить свой кофе, а может, выпил, но недостаточно, чтобы отключиться, или валиума ему не хватило. И даже если он спит, Алекс мог ошибиться с выбором участка ограждения. Или городские власти решили пустить электричество по всему ограждению, так, на всякий случай, только на одну ночь.

А еще я настолько напугана, что кажется, могу потерять сознание. Мне хочется привлечь внимание Алекса, крикнуть ему, что у нас ничего не выйдет и надо поворачивать назад. Но Алекс быстро скользит в темноте впереди меня, и, если я закричу или вообще произведу какой-нибудь шум, пограничники нас засекут точно. А по сравнению с пограничниками регуляторы — просто дети, играющие в полицейских и воров. У регуляторов дубинки и собаки, а у этих — ружья и слезоточивый газ.

Наконец мы добираемся до северного мыса бухты. Алекс укрывается за самым большим деревом и машет мне рукой. Я присаживаюсь рядом на корточки. Это последний шанс сказать Алексу, что я хочу вернуться обратно. Но я не могу говорить, и даже отрицательно потрясти головой не получается. Такое ощущение, будто я вернулась в свой сон, меня затягивает в темноту, и я барахтаюсь, как букашка, угодившая в блюдце с медом.

Наверное, Алекс чувствует, как мне страшно, — он нащупывает в темноте мое ухо, его губы касаются сначала моей шеи, потом щеки, а затем мочки уха (несмотря на страх, я поеживаюсь от удовольствия).

— Все будет хорошо, — шепчет Алекс, и мне становится немного легче.

Пока Алекс рядом, со мной ничего плохого не случится.

Мы встаем и снова короткими перебежками перемещаемся от одного дерева к другому. Алекс периодически останавливается и прислушивается. Убедившись, что нет никаких посторонних звуков, голосов или шагов, он продолжает движение. Деревья редеют, и промежутки, когда мы находимся на открытом пространстве, становятся все длиннее. Мы неуклонно приближаемся к участку, где исчезает всякая растительность, и там мы будем лишены какого-либо укрытия. От последнего куста до заграждения всего пятьдесят футов, но для меня эти футы все равно что море огня.

Там, где обрывается шоссе, построенное еще до того, как Портленд обнесли границей, виднеется само ограждение, в свете луны оно похоже на гигантскую серебряную паутину. Из такой паутины не вырваться, там тебя могут сожрать заживо. Алекс советует мне, когда буду перелезать через ограждение, не торопиться и быть внимательной, а я ничего не могу с собой поделать, все представляю, как эти металлические колючки впиваются в мое тело.

А потом вдруг мы уже бежим по старой, усыпанной гравием и ракушками дороге, и ничто нас не защищает. Алекс бежит впереди, он согнулся чуть не пополам, я следую его примеру и пригибаюсь как можно ниже, но все равно знаю, что мы как на ладони. Страх вопит, рвется из меня наружу. То ли это ужас, то ли ветер продувает меня насквозь, но мое тело как будто заледенело. Такого я еще никогда не испытывала.

Темнота вокруг словно оживает — мелькают черные тени и зловещие черные силуэты, в любую секунду они грозят превратиться в пограничников. Я представляю, как тишину вдруг разрывают крики, сирены, выстрелы. Представляю всепоглощающую боль и яркий свет. Мир разбивается на серии отдельных картинок: круг света возле сторожевой будки номер двадцать один становится все шире, он как будто жаждет проглотить нас с Алексом; внутри, откинувшись на спинку стула, сидит пограничник, у него открыт рот, он спит; Алекс поворачивается ко мне и улыбается (как такое возможно?), камни шатаются у меня под ногами. Все кажется далеким и нематериальным, как тени от костра. Я и себя не ощущаю реальной, я не чувствую, что дышу, что двигаюсь, хотя понятно, что делаю и то и другое.

А потом — раз! — и мы уже возле заграждения. Алекс подпрыгивает и на секунду зависает в воздухе. Мне хочется закричать, чтобы он остановился, я представляю, как его тело корчится от удара в пятьдесят тысяч вольт. А в следующую секунду Алекс уже раскачивается на проволочном заграждении, электричество отключено, как он и говорил.

По плану мне нужно следовать за ним, но я не могу. Не сразу. Ощущение чуда вытесняет страх. Я с самого детства испытывала благоговейный ужас перед границей. Я никогда не подходила к заграждению ближе чем на пять футов. В нас вдалбливали этот страх, нам говорили, что мы изжаримся, если прикоснемся к проволоке, от удара током у нас мгновенно остановится сердце. А я сейчас протягиваю руку, касаюсь стальной сетки, пробегаю по ней пальцами. Передо мной обычная холодная металлическая сетка, такой же городские власти огораживают детские площадки и школьные дворы. В эту секунду я испытываю настоящий шок оттого, какая сложная и всепроникающая сеть лжи окутала Портленд. Она, подобно канализационной системе, заползает в каждый дом и наполняет город вонью. Весь город находится внутри периметра лжи.

Алекс — мастер перелезать через заграждения, он уже преодолел половину пути. Он оборачивается и, когда видит, что я все еще как идиотка стою внизу, дергает вверх подбородком, как бы говоря: «Что ты там застряла?»

Я снова кладу руку на стену и тут же ее отдергиваю. Но это не шок от электрического тока, никакого электричества здесь нет. Просто до меня вдруг кое-что доходит.

Нам врали обо всем — о заграждении, о заразных, о миллионах других вещей. Нам говорили, что рейды проводятся для нашей защиты. Говорили, что у регуляторов одна задача — охранять наш покой.

Нам говорили, что любовь — это болезнь. Говорили, что она приводит к смерти.

Впервые я понимаю, что и это тоже может быть ложью.

Сетка тихо ходит взад-вперед. Я поднимаю голову — Алекс раскачивается на сетке и машет мне рукой. Стоять здесь опасно, надо двигаться дальше. Я начинаю карабкаться вверх по сетке. Висеть на сетке ограждения еще хуже по ощущениям, чем бежать по гравиевой дороге. Там мы могли хоть как-то контролировать ситуацию, могли заметить патруль пограничников и попытаться скрыться в бухте. В темноте за деревьями у нас был хоть маленький, но все же шанс уйти от преследования. Здесь мы спиной к пограничным будкам, у меня такое ощущение, что я превратилась в огромную движущуюся мишень с надписью «Застрели меня» на спине.

Алекс оказывается наверху первым. Я наблюдаю за тем, как он медленно и очень аккуратно перебирается через кольца намотанной спиралью колючей проволоки. Потом он осторожно опускается на ту сторону, лезет вниз по сетке и останавливается, чтобы подождать меня. Я в точности повторяю его движения. От страха и напряжения у меня трясутся руки и ноги, но я все же преодолеваю колючую проволоку и спускаюсь вниз. Алекс берет меня за руку и увлекает в лес, подальше от заграждения.

В Дикую местность.

18

Мэри, возьми с собой зонтик,

Светит солнце и день чудесный,

Но пепел, что падает с неба,

Сделает твои волосы серыми.

Мэри, держи ухо востро,

Уплывай с большой водой,

Будь готова к тому,

Что кровь не отличишь от прилива.

«Догони Мэри» (детская игра в ладушки времен блицкрига). Из книги «История игр»

Огоньки пограничных будок мгновенно гаснут, как будто в доме закрыли ставни. Черные деревья и кусты тянутся ко мне, словно тысячи рук, касаются моего лица, цепляются за ноги и плечи. Вокруг начинается какофония звуков — хлопают крылья, ухают совы, под кустами шуршат какие-то невидимые зверьки. Воздух так насыщен ароматом растений и запахами жизни, что кажется материальным, как шторы, которые можно раздвинуть в любой момент. Темнота непроглядная, я даже Алекса не вижу, только чувствую, что он держит меня за руку и тянет глубже в лес.

Пожалуй, сейчас я больше напугана, чем во время перехода границы. Я дергаю Алекса за руку, чтобы он остановился.

— Еще чуть-чуть, — говорит он из темноты и тянет меня дальше.

Мы теперь идем медленнее, я слышу треск сучьев под ногами, шорох веток — это Алекс прокладывает дорогу. Кажется, мы продвигаемся со скоростью один дюйм в минуту, и в то же время граница и все, что лежит за ней, быстро исчезает из виду, как будто ничего этого никогда не существовало. За спиной у меня черно, словно в подземелье.

— Алекс… — начинаю я, голос у меня какой-то придушенный.

— Стоп, — говорит он. — Жди здесь.

Алекс отпускает мою руку, и я непроизвольно взвизгиваю. Тогда он на ощупь находит мои плечи и целует в нос.

— Все хорошо, — говорит он уже нормальным голосом, и я понимаю, что мы в безопасности. — Я никуда не ухожу. Просто мне надо найти этот чертов фонарик. Хорошо?

— Да, хорошо.

Я пытаюсь дышать ровно и чувствую себя ужасно глупо. Может, Алекс уже жалеет, что взял меня с собой? Меня никогда нельзя было назвать мисс Бесстрашие.

Алекс как будто читает мои мысли, он целует меня снова, на этот раз рядом с уголком губ. Я так понимаю, что он тоже еще не адаптировался к темноте.

— Ты настоящий герой, — говорит он.

А потом я слышу, как Алекс шуршит ветками вокруг меня и тихо чертыхается себе под нос. Что он там бормочет, я не слушаю. Спустя минуту он радостно вскрикивает, а еще через секунду широкий луч света рассекает темноту, и я вижу окружившие нас густые заросли.

— Нашел, — Алекс улыбается и гордо демонстрирует мне фонарик, после чего направляет его на землю.

Я вижу наполовину зарытый в землю ржавый ящик для инструментов.

— Мы оставляем его здесь для тех, кто переходит границу, — объясняет он. — Готова?

Я киваю. Теперь, когда видно, куда идти, я чувствую себя значительно лучше. Кроны деревьев у нас над головами напоминают мне купол собора Святого Павла, там раньше по воскресеньям после школы я слушала лекции об атомах, теории вероятности и Законе Божьем. Вокруг шелестят и вздрагивают листья, танцуют черные и зеленые пятна, ветки покачиваются, когда по ним пробегают невидимые зверьки. Фонарик то и дело выхватывает из темноты пару круглых мигающих глаз, они мрачно смотрят из листвы, а потом снова исчезают во мраке. Это так невероятно. В жизни ничего подобного не видела — вокруг все живет, рождается, словно бы с каждой секундой прорастает из земли и тянется вверх, к небу. Мне трудно это передать, но я чувствую себя маленьким несмышленышем, пересекшим границу владений какого-то важного мудреца.

Алекс теперь идет увереннее, иногда он, чтобы я могла пройти, приподнимает низкие ветки деревьев или отбрасывает ногой валяющиеся на земле сломанные сучья, однако, насколько я вижу, мы не идем по какой-то определенной тропе. Через пятнадцать минут я начинаю думать, что мы блуждаем и все дальше уходим в лес без всякого твердого направления. Я уже готова спросить Алекса, знает ли он, куда идти, но тут замечаю, что он периодически приостанавливается и освещает стволы деревьев. На некоторых я замечаю широкие синие мазки.

— Краска… — говорю я.

Алекс быстро оглядывается.

— Наша дорожная карта, — объясняет он. — Мы не заблудимся, поверь мне.

А потом вдруг деревья расступаются. Только что нас со всех сторон окружал густой лес, и вот мы выходим на дорогу — серебристая в свете луны бетонная полоса похожа на рифленый язык.

Дорога вся в выбоинах, местами она вздымается, и мы вынуждены обходить груды обломков бетонного покрытия. Дорога петляет вверх по склону невысокого холма и исчезает за его вершиной, там, где опять начинается черная полоса деревьев.

— Дай мне руку, — говорит Алекс.

Он опять перешел на шепот, и я этому рада. У меня такое чувство, словно я вошла на территорию кладбища. По обе стороны дороги широченные просеки, высокая, по пояс, трава колышется и что-то шепчет на ветру, кое-где растут молоденькие деревца, они выглядят такими хрупкими и незащищенными посреди этой пустоты. А еще я вижу какие-то бревна… огромные балки навалены друг на друга, и какие-то искореженные металлические конструкции поблескивают в траве.

— Что это? — шепотом спрашиваю я Алекса и чуть не вскрикиваю, потому что в ту же секунду понимаю, что передо мной.

Посреди поляны стоит большой синий грузовик. Со стороны он выглядит так, будто кто-то решил притормозить у обочины и устроить пикник.

— Здесь была улица, — говорит Алекс, в голосе его снова чувствуется напряжение. — Ее уничтожили во время блицкрига. Таких улиц тысячи по всей стране. Их разбомбили, сровняли с землей.

Я поеживаюсь. Неудивительно, что это место показалось мне похожим на кладбище. В каком-то смысле так оно и есть. Блицкриг — кампания, которая длилась целый год, ее провели задолго до моего рождения, тогда моя мама была еще маленькой. Кампания была нацелена на уничтожение всех заразных и тех, кто отказывался покидать свои дома и переселяться на разрешенные территории. Мама как-то сказала, что ее детские воспоминания наполнены грохотом разрывающихся бомб и запахом гари. Она говорила, что еще годы после блицкрига над городом витал запах гари, и каждый раз, когда дул сильный ветер, на город оседал пепел.

Мы идем дальше. Я готова расплакаться. Все, что я вижу, не имеет ничего общего с тем, что рассказывали нам на уроках истории, — улыбающиеся пилоты бомбардировщиков показывают большой палец; ликующие толпы возле границы, люди счастливы, они в безопасности; дома уничтожаются аккуратно, не остается никаких руин, они просто исчезают, словно запиканные на компьютере. В учебниках истории не упоминалось о том, что в этих домах жили реальные люди. Но теперь, когда мы идем по разбомбленной дороге, я понимаю, что все было совсем не так. Здесь был хаос — грязь, кровь и запах паленой кожи. Здесь были люди: они стояли и ели, разговаривали по телефону, жарили яичницу, пели, стоя под душем. Меня переполняет тоска по всему, что было утеряно, и злость на людей, которые все это уничтожили. Я одна из них или, по крайней мере, была одной из них. Я больше не знаю, кто я и с кем я.

Нет, не совсем так: Алекс. Я знаю, что я с Алексом.

Поднимаясь выше по склону холма, мы проходим мимо аккуратного белого домика. Этот домик каким-то образом умудрился уцелеть во время блицкрига — если бы не сорванные ставни на одном окне, которые висят под неестественным углом и легонько хлопают на ветру, он ничем не отличается от домов в Портленде. Так странно видеть его целым и невредимым посреди всей этой разрухи, он как ягненок, который забрел не на то пастбище.

— А сейчас здесь кто-нибудь живет? — спрашиваю я Алекса.

— Люди иногда останавливаются, когда идет дождь или слишком холодно. Но только странники — это… заразные, которые всегда в пути.

Алекс снова запнулся, перед тем как произнести «заразные», и скривился, как будто проглотил какую-то гадость.

— Мы предпочитаем держаться подальше отсюда. Люди говорят, что бомбардировщики могут вернуться и закончить свою работу. Вообще все это суеверие. Считается, что этот дом приносит несчастье. — Алекс нервно улыбается. — Но здесь все подчищено. Унесли все — кровати, одеяла, одежду. Я тут нашел для себя посуду.

Алекс уже рассказывал мне, что у него есть свое жилище в Дикой местности, но когда я попросила описать его, он отказался, сказал, что я сама должна увидеть. У меня все еще не укладывается в голове, что здесь, в этих бесконечных лесах живут люди, у них нет посуды, нет одеял, нет самых элементарных вещей.

— Сюда.

Алекс тащит меня с дороги к лесу. Вообще-то я рада снова оказаться среди деревьев. Этот единственный уцелевший дом, ржавый грузовик, обгоревшие балки… Это место как шрам на поверхности земли, там я чувствовала себя раздавленной.

Теперь мы идем по протоптанной тропинке. Деревья по-прежнему помечены синей краской, но Алекс, кажется, больше не нуждается в подсказках. Мы идем гуськом в быстром темпе. Деревья здесь растут реже, подлеска почти нет, и идти ничто не мешает. Земля под ногами хорошо утоптана. У меня учащается пульс. Становится ясно — мы у цели.

Алекс оборачивается так неожиданно, что я чуть в него не врезаюсь. Он выключает фонарик, вокруг зарождаются, клубятся и исчезают странные силуэты.

— Закрой глаза, — говорит Алекс, по его интонации понятно, что он улыбается.

— Зачем? Я и так ничего не вижу.

Я буквально слышу, как он закатывает глаза.

— Лина, ну давай же…

— Ладно.

Я зажмуриваюсь, и Алекс берет мои руки в свои. Он ведет меня вперед еще двадцать футов и то и дело бормочет: «Осторожно, камень… немного влево…» А я нервничаю все больше. Наконец мы останавливаемся, Алекс выпускает мои руки.

— Мы пришли, — говорит он, и я слышу, как он взволнован. — Открывай глаза.

Я открываю и лишаюсь дара речи. Я несколько раз открываю и закрываю рот, но, кроме тоненького писка, ничего не выходит.

— Ну как? — Алекс нервно переминается с ноги на ногу. — Что ты думаешь?

— Это… это все настоящее… — с трудом выговариваю я.

— Конечно настоящее, — усмехается Алекс.

— То есть я хотела сказать, это так здорово.

Я делаю несколько шагов вперед. Теперь, когда мы перешли через границу, мне сложно припомнить, какой я представляла себе Дикую местность раньше. Но не такой, это точно. Перед нами длинная широкая поляна, но в некоторых местах деревья начинают отвоевывать свое место, они тянут к небу гибкие ветви, а в центре громадного, усыпанного звездами купола сияет яркая луна. Дикая роза увила погнутый знак с едва различимой надписью «Кемпинг „Крест-виллидж“». На поляне около дюжины трейлеров, есть и более оригинальные жилища: между деревьями натянуты тенты, одеяла и душевые занавески в них служат дверьми; проржавевшие грузовики с установленными за кабиной палатками; старые фургончики с плотно задернутыми шторками на окнах. Повсюду видны черные круги кострищ, и сейчас, хотя уже далеко за полночь, в них еще тлеют угли и к небу поднимаются тонкие ленточки дыма.

— Видишь, — Алекс разводит в стороны руки и улыбается, — они не все уничтожили.

— Ты мне не рассказывал.

Я иду к центру поляны и обхожу круг, выложенный из стволов деревьев, это сооружение может служить гостиной под открытым небом.

— Ты не рассказывал, что здесь так…

Алекс пожимает плечами и подпрыгивает рядом, как счастливый щенок.

— Это надо увидеть собственными глазами, — говорит он и отфутболивает в кострище ком сухой земли. — Похоже, на вечеринку мы опоздали.

Мы идем через поляну, Алекс указывает на «дома» и шепотом, чтобы никого не разбудить, рассказывает о людях, которые в них живут. Какие-то истории я уже слышала, какие-то слышу впервые. Мне сложно сосредоточиться, я слушаю вполуха, но голос Алекса, такой родной и спокойный, дарит ощущение безопасности. И хоть поселение не такое большое, примерно одна восьмая мили в длину, мир для меня вдруг становится шире и глубже, он открывается с новой стороны.

Здесь нет стен. Нигде нет никаких стен. Портленд по сравнению с этим местом — крохотный городок, точка на карте.

Алекс останавливается возле обшарпанного серого трейлера. Стекол в окнах трейлера нет, вместо них натянуты куски цветной ткани.

— А здесь… э-э-э… это мой, — Алекс неловким жестом руки указывает на трейлер.

Кажется, он нервничает впервые за весь вечер. Эта нервозность передается и мне. Я с трудом сдерживаю приступ истерического смеха. Это было бы совсем не к месту.

— Ух ты! Это… это…

Алекс перебивает:

— Снаружи он не такой большой, — он покусывает губу и смотрит в сторону. — Может, ты… зайдешь?

Я уверена, что, если попытаюсь ответить, у меня, кроме писка, опять ничего не выйдет, и поэтому просто киваю. Мы бесчисленное количество раз оставались наедине друг с другом, но сейчас все по-другому. Здесь нет посторонних глаз, чтобы за нами подсматривать; нет голосов, готовых наорать на нас; нет рук, которые стремятся оторвать нас друг от друга… Только мили необозримых просторов вокруг. Это пугает и волнует одновременно. Здесь может случиться все, что угодно. Когда Алекс наклоняется ко мне, чтобы поцеловать, нас словно бы окутывает тяжелый черный бархат, шелест листвы, шорохи под кустами проникают в меня, я растворяюсь в ночи, становлюсь ее частью. Когда Алекс отстраняется, я еще несколько секунд не в состоянии дышать.

— Заходи, — Алекс упирается в дверь плечом, и она распахивается.

Внутри трейлера темно, я с трудом различаю только какие-то контуры, а когда Алекс закрывает дверь, пропадают и они.

— Электричества нет, — говорит Алекс.

Он ходит по трейлеру, натыкается на что-то и тихо чертыхается.

— А свечи у тебя есть? — спрашиваю я.

В трейлере пахнет опавшими осенними листьями, запах странный и приятный. А еще я чувствую цитрусовый аромат моющего средства и слабый намек на запах бензина.

— Есть кое-что получше.

Я слышу какой-то шорох, а потом на меня сверху капает вода. Я тихонько взвизгиваю.

— Извини, извини, — говорит Алекс. — Я давно здесь не был. Осторожнее.

И снова шорох. А потом потолок начинает подрагивать и постепенно, как бы сам собой сворачивается, и вдруг вместо него возникает бездонное небо. Луна зависла прямо над нами, серебряный свет заливает трейлер, и я вижу, что «потолок» — это большущий пластиковый навес, такими накрывают гриль, только гораздо больше. Алекс стоит на стуле и сворачивает «потолок», и с каждым дюймом открывающегося неба в трейлере становится все светлее.

У меня перехватывает дыхание.

— Какая красота.

Алекс бросает на меня взгляд через плечо и улыбается. Он продолжает сворачивать навес, временами останавливается, чтобы передвинуть стул, и сворачивает дальше.

— Как-то в грозу сорвало половину крыши. К счастью, меня тут не было.

Руки и плечи Алекса тоже залиты серебряным светом, и, как во время ночного рейда, я вспоминаю картины с ангелами в церкви.

— Тогда я решил, что можно вообще избавиться от крыши, — Алекс заканчивает сворачивать «потолок», мягко спрыгивает со стула и улыбается. — Это мой личный дом с откидным верхом.

— Просто фантастика, — совершенно искренне говорю я.

Небо так близко, что кажется, если я встану на цыпочки, смогу дотронуться до луны.

— А теперь я достану свечи.

Алекс проскальзывает мимо меня в кухню. Я начинаю различать крупные предметы, но детали обстановки все еще теряются в темноте. В углу стоит небольшая дровяная печка, а когда я вижу в противоположном конце двуспальную кровать, мой желудок проделывает что-то вроде сальто. На меня разом накатывают воспоминания: тетя Кэрол сидит на моей кровати и монотонным голосом рассказывает мне о супружеских взаимоотношениях; Дженни стоит, подбоченившись, и говорит, что, когда придет время, я не буду знать, что делать; сплетни об Уиллоу Маркс; Хана в раздевалке громко рассуждает о том, что такое секс и как это бывает, а я озираюсь по сторонам и шепотом умоляю ее говорить тише.

Алекс приносит из кухни связку свечей и начинает зажигать их одну за другой. Он аккуратно расставляет свечи по трейлеру, и обстановка в комнате приобретает четкие очертания. Больше всего меня поражают книги. Оказывается, то, что в полумраке я приняла за мебель, — высокие и неровные стопки книг. Столько книг я видела разве только в библиотеке. Возле одной стены стоят три полки с книгами, даже холодильник без дверцы забит ими.

Я беру свечку и рассматриваю корешки. Ни одного знакомого названия.

— Что это?

Некоторые книжки такие старые и потрескавшиеся, что страшно к ним прикоснуться. Я беззвучно читаю имена на корешках, те, которые можно разглядеть: Эмили Дикинсон, Уолт Уитмен, Уильям Вордсворт.

Алекс мельком смотрит на меня и отвечает:

— Поэзия.

— А что это — поэзия?

Я никогда раньше не слышала это слово, но мне нравится, как оно звучит. Это слово, изящное и легкое, ассоциируется у меня с прекрасной женщиной в длинном, до пола, платье.

Алекс зажигает последнюю свечу, и трейлер заполняет теплый мерцающий свет. Он подходит ко мне и присаживается на корточки, что-то высматривает, потом находит нужную книгу, встает и передает ее мне.

«Любовь в мировой поэзии». Когда я вижу это слово, «любовь», так откровенно напечатанное на обложке, у меня сжимается желудок. Алекс внимательно смотрит на меня, и я, чтобы скрыть неловкость, открываю книгу и бегло просматриваю список авторов на первых страницах.

— Шекспир? — Это имя мне знакомо по классу здоровья. — Парень, который написал «Ромео и Джульетту»? Назидательная история?

— Назидательная история… — Алекс насмешливо фыркает. — Это великая история любви.

Я вспоминаю свой первый день в лабораториях, день, когда я впервые увидела Алекса. Кажется, с тех пор прошла целая жизнь. Я вспоминаю, как в моем мозгу возникло слово «прекрасно», тогда я подумала что-то о самопожертвовании.

— Они уже давно запретили поэзию, сразу, как только нашли способ исцеления, — Алекс берет у меня книгу. — Хочешь послушать?

Я киваю. Алекс кашляет, прочищая горло, расправляет плечи и наклоняет голову то в одну сторону, то в другую, прямо как запасной игрок перед выходом на поле.

— Ну давай, — смеюсь я, — не тяни.

Алекс еще разок кашляет и начинает читать:

— Сравню ли с летним днем твои черты?..[3]

Я закрываю глаза и слушаю. До этого момента меня окружало тепло, а теперь оно переполняет меня изнутри. Поэзия… ничего подобного я раньше не слышала. Я не понимаю всего, только какие-то образы и незаконченные предложения сплетаются друг с другом в моем сознании, словно яркие цветные ленты на ветру. Так два месяца назад на ферме меня ошеломила незнакомая музыка. Тот же эффект — я чувствую грусть и воодушевление одновременно.

Алекс замолкает. Я открываю глаза и вижу, что он пристально на меня смотрит.

— Что?

Взгляд Алекса чуть ли не лишает меня дыхания, такое ощущение, что он смотрит мне в душу.

Вместо ответа Алекс перелистывает несколько страниц, но взгляд не опускает, он продолжает смотреть на меня.

— Хочешь послушать другое? — Не дожидаясь согласия, Алекс начинает читать наизусть: — Как я тебя люблю? Люблю без меры.

И снова это слово: «люблю». Когда Алекс произносит его, сердце у меня замирает, а потом начинает лихорадочно биться.

— До глубины души, до всех ее высот…

Я сознаю, что он произносит не свои слова, но все равно чувствую, что они идут от него. В его глазах танцует пламя свечей. Он делает шаг вперед и нежно целует меня в лоб.

— До нужд обыденных, до самых первых, как солнце и свеча, простых забот…

Пол подо мной начинает раскачиваться, мне кажется, что я падаю.

— Алекс… — Я пытаюсь что-то сказать, но слова застревают в горле.

Он целует мои щеки, легко, едва касаясь губами.

— Люблю любовью всех моих святых, меня покинувших, и вздохом каждым…[4]

— Алекс, — уже громче повторяю я.

Сердце колотится так сильно, что кажется, вот-вот вырвется наружу.

Алекс отступает.

— Элизабет Браунинг, — с улыбкой говорит он и проводит пальцем по моей переносице. — Тебе не понравилось?

Алекс продолжает смотреть мне в глаза, и от того, как он задает этот вопрос, тихо и серьезно, у меня возникает ощущение, что он спрашивает не только о стихах.

— Нет. То есть да, но…

Правда в том, что я не понимаю, о чем мы говорим. Я не в состоянии трезво думать или связно говорить. Одно-единственное слово, как ураган, как циклон, набирает силу внутри меня, и я сжимаю губы, чтобы не дать ему вырваться наружу.

«Любовь, любовь, любовь, любовь…»

Я никогда не произносила вслух это слово, не говорила его никому, даже в мыслях.

— Ты не должна ничего объяснять.

Алекс делает еще один шаг назад, а у меня снова возникает смутное ощущение, что на самом деле мы говорим о чем-то другом. Я его чем-то расстроила. То, что сейчас произошло (а что-то произошло, пусть я не понимаю, как и почему), расстроило Алекса. Он улыбается, но я вижу это по его глазам, и мне хочется извиниться или обнять его за шею и попросить поцеловать меня. Но я все еще боюсь открыть рот, боюсь, что это слово вырвется наружу, боюсь того, что произойдет потом.

— Иди сюда. — Алекс кладет книгу на место и протягивает мне руку. — Я хочу тебе что-то показать.

Он подводит меня к кровати, и снова мне становится безумно неловко. Я не понимаю, чего он от меня ждет, и, когда он садится на постель, стою как дурочка и не знаю, что делать.

— Все хорошо, Лина, — говорит Алекс.

Как всегда, стоит Алексу произнести мое имя, я расслабляюсь. Он отодвигается подальше и ложится на спину, я делаю то же самое, и мы лежим бок о бок. Кровать неширокая, места как раз на двоих.

— Видишь? — Алекс подбородком указывает наверх.

Над нами сияют, мерцают, вспыхивают звезды. Тысячи и тысячи звезд, их столько, что они похожи на водоворот белых снежинок в иссиня-черном небе. Я открываю рот от восторга, просто ничего не могу с собой поделать. Не думаю, что когда-нибудь видела столько звезд. Небо так близко, оно словно натянуто над трейлером Алекса, кажется, мы можем спрыгнуть на него с кровати, оно поймает нас и будет подкидывать, как батут.

— Ну как? — спрашивает Алекс.

— Люблю.

Это слово выскакивает из меня, и груз, что давил мне на грудь, тут же исчезает.

— Я люблю это, — повторяю я, пробуя запретное слово на вкус.

Стоит произнести раз, и дальше ты говоришь его без труда. Одно короткое слово. В нем весь смысл. Просто удивительно, что я никогда не говорила его раньше.

Я чувствую, что Алекс доволен, он улыбается, это слышно по его голосу.

— Без водопровода, конечно, плохо, но признай — вид потрясающий.

— Я бы хотела здесь остаться, — не подумав, говорю я и сразу поправляюсь: — Ну, не по-настоящему. Не навсегда, но… Ты понимаешь, что я хочу сказать.

Алекс подкладывает руку мне под голову, я придвигаюсь чуть ближе и уютно устраиваюсь у него на плече.

— Я рад, что ты это увидела, — говорит он.

Какое-то время мы лежим молча. Грудь Алекса поднимается и опускается в такт его дыханию, и вскоре это движение начинает меня убаюкивать. Руки и ноги у меня тяжелеют, мне кажется, что звезды над трейлером складываются в слова. Я всматриваюсь в них, пытаюсь понять их значение, но веки тоже наполняются тяжестью, и я уже не в силах держать глаза открытыми.

— Алекс?

— Да?

— Прочитай еще то стихотворение.

Я не узнаю свой голос, он звучит словно откуда-то издалека.

— Какое? — шепотом спрашивает Алекс.

— То, которое ты знаешь наизусть.

Я плыву, я уплываю.

— Я много знаю наизусть.

— Тогда любое.

Алекс делает глубокий вдох и начинает читать:

— Я несу твое сердце в себе, твое сердце в моем. Никогда не расстанусь я с ним…[5]

Алекс продолжает читать, слова обтекают меня, так солнечные лучи скользят по глади моря, проникают в его глубины и освещают темную бездну. Я лежу с закрытыми глазами. Удивительно, но я все равно вижу звезды — из ничего рождаются целые галактики, пурпурные и розовые солнца, бескрайние серебряные океаны и тысячи белых лун.


Когда Алекс тихонько трясет меня за плечо, мне кажется, что я проспала не больше пяти минут. Небо по-прежнему непроглядно-черное, луна светит все так же ярко, но по оплывшим свечам я догадываюсь, что проспала как минимум час.

— Пора идти, — говорит Алекс и убирает волосы с моего лба.

— А сколько сейчас времени? — осипшим со сна голосом спрашиваю я.

— Скоро три, — Алекс переворачивается на бок и встает с кровати, а потом подает мне руку и ставит меня на ноги. — Мы должны перейти границу, пока Спящая красавица не проснулась.

— Спящая красавица? — ничего не понимая, переспрашиваю я.

Алекс тихо смеется.

— После поэзии, — говорит он и наклоняется, чтобы поцеловать меня, — переходим к сказкам.

И вот мы идем через лес, потом по разбитой дороге между уничтоженных бомбами домов, потом снова через лес. Меня не покидает ощущение, будто я все еще сплю. Мне не страшно, когда мы перелезаем через заграждение, я даже не нервничаю. Намотанная поверху спираль колючей проволоки во второй раз вообще не проблема, а тени уже не вселяют страх, они защищают нас, как плащ от дождя. Пограничник на посту номер двадцать один пребывает в том же состоянии — сидит, положив ноги на стол, голова откинута, челюсть отвисла. Потом мы бесшумно идем к Диринг-Хайлендс, и тогда меня посещает очень странная мысль, она похожа на кошмар и желание одновременно, будто все это сон, а когда я проснусь, то снова окажусь в Дикой местности. Возможно, проснувшись, я обнаружу, что всегда жила там, а Портленд, лаборатории, комендантский час и процедура — все это затянувшийся кошмар.

Дом тридцать семь по Брукс-стрит. Мы пробираемся внутрь через окно и, как на стену, натыкаемся на запах плесени. Я провела в Дикой местности всего несколько часов и уже соскучилась по той жизни: по ветру, который, как океан, шумит в ветвях деревьев, по волшебным запахам цветущих растений, по шороху бегающих в подлеске зверушек… По жизни, которая пробивает себе дорогу и распространяется все дальше и дальше…

Никаких преград, никаких стен…

Алекс ведет меня к дивану, накрывает одеялом, целует и желает спокойной ночи. Утром у него смена в лаборатории, ему едва хватит времени, чтобы заскочить домой и принять душ перед работой. Я слышу, как шаги Алекса стихают в темноте.

А потом засыпаю.


Любовь — одно-единственное слово, оно как дымка, оно короткое и точное, как острие. Да, именно так — острие, лезвие. Оно проходит через твою жизнь и разрезает ее надвое. На «до» и «после». И весь мир тоже распадается на две половины.

До и после… и сейчас, момент короткий и точный, как острие иглы.

19

Свобода или смерть.

Древнее высказывание.
Происхождение неизвестно, внесено в перечень «Опасные слова и идеи», www.ccdwi.gov.org

Самое странное в жизни — это то, что она, слепая и равнодушная, катится дальше, даже если твой личный мир, твоя собственная маленькая вселенная видоизменяется или разлетается на мелкие кусочки. Сегодня у тебя есть родители, завтра — ты сирота. Сегодня ты знаешь, где ты и куда идешь, завтра ты потерян в непроходимых дебрях.

А солнце все встает над горизонтом, по небу плывут облака, люди ходят в магазины за покупками, в туалетах шумит вода, опускаются и поднимаются шторы на окнах. И тогда ты понимаешь, что все это, весь этот механизм существования не для тебя. Ты в него не вписываешься. Колесики будут вертеться, даже когда ты спрыгнешь со скалы в океан. Даже после твоей смерти.

Когда утром я иду к центру Портленда, больше всего меня удивляет то, как все обыденно. Сама не знаю, чего я ожидала. Конечно, я не думала, что за эту ночь рухнут все дома в городе, а улицы превратятся в щебень. И все равно странно видеть, как люди спешат на работу с портфелями в руках, торговцы открывают двери своих магазинов и какая-то одинокая машина прокладывает дорогу сквозь запрудившую всю улицу толпу.

Я просто не могу поверить, что они не знают, не чувствуют никаких перемен или колебаний в воздухе, ведь моя жизнь совершенно изменилась. По пути к дому меня все время преследует ощущение, что кто-нибудь обязательно учует от меня запах Дикой местности, посмотрит мне в лицо и сразу поймет, что я переходила через границу. У меня чешется шея, как будто ветки колют, я встряхиваю рюкзак, на случай, если к нему прилипли листья и колючки. Хотя в этом нет никакой необходимости — в Портленде пока еще растут деревья. Но никто не смотрит в мою сторону, уже почти девять, и люди спешат, чтобы не опоздать на работу. Мимо меня проходит бесконечный поток нормальных людей, занятых обычными вещами, они смотрят прямо перед собой и не обращают внимания на невысокую, невзрачную девушку с рюкзачком за плечами.

А внутри этой невысокой, невзрачной девушки огнем горит тайна.

Кажется, ночь в Дикой местности обострила мое зрение. Все выглядит как всегда и в то же время по-другому; такое ощущение, что все нематериально и при желании можно пройти сквозь дома, сквозь людей. Помню, когда была маленькой, я смотрела, как Рейчел строит на пляже замок из песка. Она потратила на него не один час, пользовалась разными пасочками и контейнерами, чтобы получились разные башенки. Когда замок был наконец построен, казалось, что он сделан из камня, но начался прилив, и хватило двух-трех волн, чтобы от него ничего не осталось. Помню, я тогда расплакалась, а мама купила мне рожок мороженого и сказала, чтобы я поделилась им с Рейчел.

Именно так и выглядит Портленд сегодня утром — как замок из песка, который в любую секунду может исчезнуть с лица земли.

Я все думаю о том, что так часто повторяет Алекс.

«Нас больше, чем ты думаешь».

Я украдкой поглядываю на проходящих мимо людей — вдруг удастся разглядеть на чьем-то лице тайный знак, печать Сопротивления… Но люди такие же, как и всегда, они озабочены, погружены в себя, каждый спешит по своим делам.

Когда я прихожу домой, тетя Кэрол моет на кухне посуду. Я пытаюсь проскользнуть мимо, но она меня окликает. Я замираю, поставив ногу на первую ступеньку. Тетя выходит в коридор с кухонным полотенцем в руках.

— Как там, у Ханы?

Она всматривается мне в лицо, как будто хочет разглядеть какие-то тайные знаки. Я стараюсь избавиться от очередного приступа паранойи. Тетя не может знать, где я была ночью.

— Отлично, — я пожимаю плечами и пытаюсь говорить как ни в чем не бывало. — Вот только легли поздно.

— Хм… — Тетя по-прежнему держит меня под прицелом. — И чем же вы там занимались?

Она никогда не спрашивает меня об этом, что-то тут не так.

— Ну, как обычно, телевизор смотрели, у Ханы ведь целых семь каналов.

Тут я от напряжения «даю петуха», хотя, возможно, мне это только кажется.

Тетя отводит взгляд и кривится, как будто случайно глотнула кислого молока. Я понимаю, что она пытается найти способ сказать что-то неприятное, у нее всегда такой кисломолочный вид, когда надо сообщить плохие новости.

«Она знает об Алексе, она знает, знает…»

Стены начинают давить на меня со всех сторон, мне не хватает воздуха.

И тут, к моему удивлению, тетя берет меня за руку и складывает губы в улыбку.

— Ты же знаешь, Лина… так, как сейчас, будет недолго.

Целых двадцать четыре часа мне удавалось не вспоминать о процедуре, и вот теперь это число возникает у меня в голове, оно выскакивает, словно черт из табакерки, и заслоняет собой все вокруг. Семнадцать дней.

— Я знаю… — с трудом выдавливаю я из себя; теперь мой голос наверняка звучит странно.

Тетя кивает и продолжает удерживать на лице свою полуулыбку.

— Я понимаю, в это трудно поверить, но ты не будешь скучать по Хане, после того как пройдешь через это.

— Я знаю.

У меня в горле как будто дохлая лягушка застряла.

Тетя Кэрол энергично кивает, можно подумать, будто у нее голова к «йо-йо» привязана. Ощущение такое, что она хочет сказать что-то еще, что-то, чтобы меня успокоить, но ей ничего не приходит в голову, и мы целую минуту стоим, как приколоченные к полу, и молчим.

Наконец я говорю:

— Пойду наверх, приму душ.

Чтобы выдавить это из себя, мне понадобилась вся моя сила воли. В голове, как сигнализация, все звучит: «Семнадцать дней, семнадцать дней».

Тетя, кажется, испытывает облегчение оттого, что я первой нарушила молчание.

— Хорошо, — говорит она и повторяет: — Хорошо.

Я, перешагивая через ступеньку, поднимаюсь наверх, мне не терпится скорее запереться в ванной. Пусть в доме жара за восемьдесят градусов,[6] я хочу встать под горячий душ и перестать существовать, просто превратиться в пар.

— Да, Лина…

Тетя вроде как придумала, что сказать, но когда я оборачиваюсь, она изучает края полотенца, а на меня не смотрит.

— Надень что-нибудь нарядное. Платье… или те белые брючки, что мы купили в прошлом году. И волосы уложи, не надо, чтобы они сохли сами по себе.

— Зачем все это?

Мне совсем не нравится, что тетя на меня не смотрит, тем более что она снова начинает кривить рот.

— Я пригласила на ужин Брайана Шарффа, — говорит тетя таким тоном, будто это случается каждый день.

— Брайана Шарффа? — тупо переспрашиваю я.

Имя такое чужое. Когда я его произношу, у меня во рту вкус железа.

Тетя вскидывает голову и смотрит прямо на меня.

— Он придет не один, — торопится добавить она, — естественно, не один. С ним придет мама. И я, само собой, тоже буду здесь. К тому же Брайан прошел процедуру в прошлом месяце.

Можно подумать, что этим она может меня успокоить.

— Он придет сюда? Сегодня?

Чтобы устоять на ногах, мне приходится опереться рукой о стену. Я совсем забыла о существовании Брайана Шарффа, об этом имени, аккуратно напечатанном в списке рекомендуемых кандидатов.

Тетя улыбается, должно быть, она думает, что я нервничаю из-за предстоящей встречи.

— Не волнуйся, Лина. Ничего страшного не случится. Мы все возьмем на себя, тебе не придется много говорить. Просто я подумала, что вам неплохо было бы встретиться, вы ведь скоро…

Тетя не заканчивает предложение, да этого и не надо.

Нас ведь подобрали друг для друга. Мы ведь скоро поженимся. Я буду делить с ним супружескую постель, буду каждый день просыпаться рядом с ним, он будет прикасаться ко мне, за ужином я буду сидеть напротив него, есть консервированную спаржу и слушать бесконечные рассказы о водопроводе, о плотницком деле или о чем-то еще, что выбрали ему для работы.

— Нет!

Это вырывается у меня против воли. Тетя в шоке — она не привыкла, что я ей перечу. Кто угодно, только не я.

— Что значит «нет»?

У меня пересохли губы. Я понимаю — перечить тете опасно, и еще я понимаю, что это неправильно. Но я не хочу знакомиться с Брайаном Шарффом. Не хочу и не буду. Я не стану сидеть с ним за столом и притворяться, будто он мне нравится. И слушать, как тетя рассуждает о том, где мы будем жить после свадьбы, тоже не стану. Я с Брайаном, а Алекс в это время ждет меня в условленном месте, или стучит пальцами по столу в такт какой-то мелодии, или просто дышит, живет…

— Я хотела сказать… — Мне никак не найти оправдание. — Я хотела сказать… может, в другой раз? Я плохо себя чувствую.

Хоть это правда.

Тетя хмурится.

— Всего один час, Лина. Если ты смогла переночевать у Ханы, то и с Шарффом пообедать сможешь.

— Но… но…

Я сжимаю кулак так сильно, что ногти впиваются в ладонь, и боль возвращает мне способность сконцентрироваться на чем-то конкретном.

— Я просто хотела, чтобы наше знакомство было сюрпризом.

— В этом вопросе не может быть никаких сюрпризов, Лина. — В голосе тети чувствуется раздражение. — Таков порядок. Это твоя жизнь. Брайан — твоя пара. Ты с ним познакомишься, и он тебе понравится, на этом точка. А теперь поднимайся наверх и прими душ. Они придут в час.

В час. Смена Алекса заканчивается в полдень, мы, как всегда, договорились встретиться после его работы и устроить пикник в тридцать седьмом доме на Брукс-стрит.

— Но… — Я пытаюсь возразить, но не представляю, что еще можно сказать.

— Никаких «но»! — Тетя складывает руки на груди и сверлит меня глазами. — Поднимайся наверх и прими душ.

Я просто в бешенстве, даже сама не знаю, как мне удается подняться по лестнице. Наверху стоит Дженни в старом купальнике Рейчел. Стоит и жует жевательную резинку. Купальник Рейчел ей явно велик.

— Что это с тобой? — спрашивает она, когда я прохожу мимо.

Я не отвечаю, иду прямо в ванную и открываю воду на полную. Обычно я стараюсь не задерживаться в душе, тетя злится, когда вода тратится попусту, но сейчас меня это не волнует. Я сажусь на унитаз и кусаю кулак, чтобы не закричать. Я сама во всем виновата. Вычеркнула из памяти дату процедуры и даже думать забыла о Брайане Шарффе. А тетя права на сто процентов — это моя жизнь, и таков порядок. И ничто изменить невозможно. Я делаю глубокий вдох. Нельзя вести себя как маленькая. Когда-то надо повзрослеть. Третьего сентября я должна буду это сделать.

Я хочу подняться, но вспоминаю, как Алекс читал мне стихи, и сажусь обратно.

«Люблю без меры, до глубины души, до всех ее высот…»

Алекс смеется, дышит, живет… а меня рядом с ним нет. Тошнота подкатывает к горлу. Чтобы сдержать рвоту, я наклоняюсь и зажимаю голову между коленями.

«Это болезнь, — говорю я себе. — Болезнь прогрессирует. После процедуры станет легче. В этом суть исцеления».

Бесполезно. Наконец мне удается встать под душ, я слушаю, как струи воды ударяют по полу, и стараюсь забыться, но перед глазами все равно стоит Алекс. Он целует меня, гладит по волосам, прикасается ко мне. Эти картинки вспыхивают, как пламя свечи, которую вот-вот задуют.


Хуже всего то, что я не могу даже дать знать Алексу, чтобы он не ждал. Я решаю пойти в лаборатории и сказать ему об этом, но, когда спускаюсь вниз, меня останавливает тетя.

— И куда это ты собралась?

Ясное дело — она злится, что я ей перечила, и, возможно, даже чувствует себя оскорбленной. Наверняка она считает, что я должна быть на седьмом небе от радости — мне ведь подобрали пару. И она имеет право на это, еще недавно я бы так себя и повела.

Я смотрю в пол и стараюсь говорить как примерная девочка.

— Просто хотела прогуляться, перед тем как познакомиться с Брайаном, — тут я пытаюсь волшебным образом покраснеть. — Я немного нервничаю.

— Ты уже достаточно нагулялась, — отрезает тетя. — Пойдешь на улицу — опять вспотеешь, надо будет ополаскиваться. Если нечем заняться, можешь помочь мне разобраться с бельем в шкафу.

Возразить нечего. Я вынуждена пойти за тетей обратно наверх. Там я сажусь на пол, она передает мне застиранные полотенца и салфетки, а я инспектирую их на предмет дыр и пятен. Меня трясет от бессилия. Алекс не узнает, что произошло. Он будет волноваться. Но что еще хуже, он может подумать, что я его избегаю. Он может решить, что после нашего похода в Дикую местность я испугалась и теперь не хочу его видеть.

Это пугает — я в ярости, я схожу с ума и способна на все, что угодно. Мне хочется лезть на стены, поджечь дом… сделать что-то безумное. Я ловлю себя на том, что готова придушить тетушку одним из ее кухонных полотенец. Все эти симптомы описываются в руководстве «Ббс», об этом без конца талдычат учителя в школе. Я не знаю, кто прав — они или Алекс. То, что растет во мне… это чувство… Я не знаю, что это — ужасная болезнь или самое лучшее, что могло случиться в моей жизни.

В любом случае уже ничего не исправить. Я потеряла контроль над собой. И самый верный признак болезни — то, что я этому рада.

В двенадцать тридцать тетя отправляет меня вниз, в гостиную. Сразу видно, там все готово к приему гостей: накладные из магазина дяди, которые обычно разбросаны, где попало, сложены в аккуратную стопочку, на полу нет ни одного потрепанного учебника, ни одной сломанной игрушки. Тетя усаживает меня на диван и начинает приводить в порядок мои волосы. Я чувствую себя как свинья перед конкурсом на ярмарке, но понимаю, что лучше не брыкаться. Если делать все, как говорит тетя, если все пройдет гладко, есть шанс, что после ухода Шарффов я все-таки успею в дом на Брукс-стрит.

— Ну вот, — говорит тетя, отступает на шаг и критически меня осматривает. — Так-то лучше — просто и скромно.

Я кусаю губу и отворачиваюсь. Слова тети режут меня по живому. Удивительно — я совсем забыла, что должна выглядеть как серая мышка. Алекс говорит, я красивая, и я привыкла рядом с ним чувствовать себя красивой. Меня как будто выпотрошили, я пустая… Такой будет моя жизнь без Алекса — все станет обыденным, и я стану никакой.

В час с минутами я слышу скрип калитки и шаги на подходе к дому. Мысли об Алексе отвлекли меня, я забыла о Шарффах, но теперь я готова сорваться с места и убежать из дома через заднюю дверь или даже выпрыгнуть в окно. При мысли о том, что случится с тетей, если она увидит, как я вылетаю через сетку от комаров в окно, у меня начинается приступ неконтролируемого смеха.

— Лина! Возьми себя в руки! — шипит тетя, и в этот момент в дверь стучат.

Мне хочется спросить в ответ, чего ради. Не похоже, что Брайан сможет что-то изменить, даже если я ему не понравлюсь. Он предназначен для меня, я для него. Мы обречены друг на друга.

Я воображала, что Брайан Шарфф высокий, толстый и неуклюжий. Оказалось, что он всего на пару дюймов выше меня, то есть для парня просто маленький, и такой худой, что, когда мы здороваемся, я боюсь нечаянно повредить ему руку. Ладонь у него потная, а кисть похожа на влажную тряпочку. Мы рассаживаемся по местам, и я незаметно вытираю ладонь о штаны.

— Спасибо, что пришли, — говорит тетя.

После этого следует долгая неловкая пауза. В наступившей тишине я слышу, как сопит Брайан — как будто подыхающему животному нос заткнули.

Должно быть, я слишком откровенно на него пялюсь, потому что миссис Шарфф считает нужным объяснить:

— У Брайана астма.

— О! — отзываюсь я.

— Аллергия усугубляет болезнь.

— Хм… а на что аллергия? — интересуюсь я, потому что она явно ждет, что я об этом спрошу.

— На пыль, — многозначительно говорит миссис Шарфф.

Такое впечатление, что она, как вошла в дом, только и ждала момента, когда можно будет произнести это слово. Миссис Шарфф, скривившись, оглядывает гостиную. В гостиной ни пылинки, но тетя Кэрол все равно краснеет.

— А еще на пыльцу. На собак и кошек, естественно, и на арахис, морепродукты, пшеницу, кисломолочные продукты и на чеснок.

— Не знала, что бывает аллергия на чеснок, — говорю я, просто не могу сдержаться.

— От чеснока у него лицо раздувает, как аккордеон. — Миссис Шарфф смотрит на меня так, будто это я виновата в его болезнях.

— О! — повторяю я.

Повисает еще одна пауза. Брайан хранит молчание, но сопит значительно громче.

На этот раз положение спасает тетя Кэрол.

— Лина, — говорит она, — может, Брайан и миссис Шарфф хотели бы выпить воды?

Никогда еще я не была так благодарна за предоставленную возможность уйти из комнаты. Я вскакиваю на ноги и при этом едва не опрокидываю торшер.

— Конечно, сейчас принесу.

— Только фильтрованную, и льда совсем немного! — кричит мне в спину миссис Шарфф.

В кухне я, не торопясь, наполняю стаканы водой, естественно, из-под крана, и остужаю лицо возле открытой морозилки. До меня долетают голоса из гостиной, но кто говорит и что — понять невозможно. Наверное, миссис Шарфф решила в очередной раз огласить список того, что вызывает у Брайана аллергию.

Я понимаю, в конце концов придется вернуться в гостиную, но ноги отказываются нести меня в сторону коридора. А когда я все же заставляю их двигаться, они волокутся, будто бы свинцом налились, но все равно идут слишком быстро. Я все думаю о бесконечной череде скучных дней, дней цвета бледно-желтых и белых таблеток и с горьковатым привкусом лекарств. Каждое утро и каждый вечер проходят под урчание увлажнителя воздуха, сопение Брайана и капель из протекающего крана.

И ничто это не остановит. Коридор не бесконечен, я вхожу в гостиную как раз «вовремя» и слышу, как Брайан говорит:

— А на фотографиях она симпатичнее.

Брайан и его мамаша сидят спиной ко мне, но у тети Кэрол при виде меня отваливается челюсть, и они оборачиваются. Ну хоть совести хватило смутиться — Брайан опускает глаза, миссис Шарфф краснеет.

Мне никогда не было настолько неловко, как будто меня выставили на всеобщее обозрение. Это даже хуже, чем стоять в прозрачном халате перед эвалуаторами. У меня так трясутся руки, что вода выплескивается через края стаканов.

Не знаю, откуда у меня берутся силы на то, чтобы обойти диван и поставить стаканы на кофейный столик.

— Вот ваша вода. Льда не много.

— Лина… — Тетя хочет что-то сказать.

Но я не даю ей закончить.

— Извините, — чудесным образом мне даже удается улыбнуться, правда всего на миг. Подбородок у меня тоже трясется, я могу расплакаться в любую секунду. — Я не очень хорошо себя чувствую. Подышу минутку свежим воздухом.

Не дожидаясь разрешения, я разворачиваюсь и выхожу из дома через парадную дверь. Уже на крыльце я слышу, как тетя извиняется за мое поведение.

— До процедуры еще несколько недель, — говорит она, — простите, что она так реагирует. Я уверена, процедура все поправит…

Как только я оказываюсь за дверью, горячие слезы прорываются наружу. Мир начинает расплываться у меня перед глазами, цвета и силуэты смешиваются друг с другом. День стоит безветренный, солнце похоже на плоский диск из раскаленного добела металла, оно только-только миновало точку зенита. В кроне дерева запутался красный воздушный шарик. Наверное, он уже давно там висит — наполовину сдулся и вяло подпрыгивает на ниточке.

Не представляю, как посмотрю в глаза Брайану, когда вернусь в дом. Вообще не представляю, как буду с ним общаться. На ум приходят тысячи оскорблений, которые я бы с радостью швырнула ему в лицо.

«По крайней мере, я на глисту не похожа». Или: «А тебе никогда не приходило в голову, что у тебя аллергия на жизнь?»

Я понимаю, что не скажу, не смогу сказать ничего такого. И проблема вовсе не в том, что он сопит или у него аллергия на все подряд. И не в том, что он не считает меня симпатичной.

Он не Алекс, вот в чем проблема.

У меня за спиной, скрипнув, открывается дверь.

— Лина? — зовет Брайан.

Я быстро вытираю ладонями мокрые щеки. Меньше всего на свете я бы хотела, чтобы он понял, что его дурацкое замечание так меня расстроило.

— Все в порядке, — говорю я, но не оборачиваюсь, потому что понимаю, какой у меня видок. — Еще секунда — и вернусь.

Брайан, наверное, тупой или упертый, потому что он не собирается оставлять меня одну. Наоборот, он закрывает дверь и спускается с крыльца. Я слышу, как он сопит у меня за спиной.

— Твоя мама сказала, что это ничего, если я постою тут с тобой, — говорит он.

— Это не моя мама, — тут же поправляю его я.

Не знаю, почему мне кажется, что это так важно. Раньше мне нравилось, когда люди принимали тетю за мою маму. Это означало, они не знают мою подлинную историю. Но с другой стороны, раньше мне много чего нравилось, что теперь кажется идиотизмом.

— А-а, да, верно.

Брайан должен знать хоть что-то о моей маме, ему должны были сообщить о ней, мы ведь поженимся.

— Извини, я забыл.

«Естественно, забыл», — думаю я, но вслух ничего не говорю. То, что он завис у меня за спиной, бесит меня настолько, что я перестаю плакать. Я скрещиваю руки на груди и жду, когда он поймет намек или, может, ему надоест смотреть мне в спину и он уберется в дом. Но сопение продолжается.

Мы знакомы всего полчаса, а я уже готова убить его. Наконец мне надоедает стоять вот так и молчать, поэтому я разворачиваюсь и направляюсь мимо Брайана к парадной двери.

— Ну вот, полегчало, — говорю я. — Можно возвращаться.

— Подожди, Лина… — Брайан хватает меня за запястье.

Вообще-то «хватает» неверное слово — скорее он «увлажняет потом». Но я останавливаюсь, хотя и не готова смотреть ему прямо в глаза. Я упорно смотрю на сетку от комаров и впервые замечаю в верхнем правом углу три довольно большие дырки. Неудивительно, что этим летом в доме полно насекомых. Грейси на днях нашла в нашей спальне божью коровку и принесла мне в ладошке. Мы вынесли ее на крыльцо и отпустили на волю.

Мне вдруг становится бесконечно грустно. Это чувство не связано ни с Алексом, ни с Брайаном, просто я сознаю, как быстро проходит жизнь… Когда-нибудь проснусь и окажется, что жизнь прошла, промелькнула, как сон.

— Я совсем не хотел, чтобы ты услышала то, что я там сказал, — говорит Брайан. — Это было невежливо с моей стороны.

Слова даются ему с трудом. Интересно — это мама приказала ему извиниться? Можно подумать, сцены в гостиной недостаточно, и теперь я должна еще выслушивать извинения за то, что он назвал меня страшной. Щеки у меня горят и, кажется, вот-вот расплавятся.

— Все нормально, можешь не волноваться.

Я пытаюсь высвободить руку, но Брайан меня не отпускает… хотя, по правилам, он вообще не должен ко мне прикасаться.

— Я только хотел сказать…

Брайан беззвучно шевелит губами, он смотрит куда-то мне за спину, его глаза бегают, как у кота, который следит за птичкой.

— Я хотел сказать, что на фотографиях ты выглядишь счастливее.

Вот так раз! В первую секунду я даже не знаю, как реагировать.

— А сейчас я выгляжу несчастной?

Вопрос глупый, я совсем запуталась, так странно разговаривать на подобные темы с чужим человеком и при этом понимать, что очень скоро он перестанет быть для тебя чужим.

Мой вопрос Брайана не смущает, он только качает головой и говорит:

— Я знаю, что ты не чувствуешь себя счастливой.

Брайан отпускает мою руку, но я уже не так стремлюсь вернуться в дом. Он продолжает смотреть мне за спину, а я тайком разглядываю его лицо. Он, конечно, не такой неотразимый, как Алекс, но вообще-то его можно назвать симпатичным. Пусть он бледненький, с пухлыми губами и аккуратным носиком, как у девчонки, но у него голубые глаза, ясные, как утреннее небо, и волевой, четко очерченный подбородок. Ну вот, теперь меня начинает заедать совесть. Наверное, он считает, что я чувствую себя несчастной, потому что его выбрали мне в мужья. Но он ведь не виноват в том, что я изменилась — увидела свет или подхватила заразу, тут как посмотреть. Может, и то и другое.

— Извини, — говорю я. — Ты тут ни при чем. Просто-просто я нервничаю из-за процедуры, вот и все.

Я столько раз ночами представляла, как лежу на операционном столе и жду, когда наркоз превратит окружающий мир в туман, а потом я очнусь обновленной. Теперь я очнусь в мире без Алекса, я очнусь в тумане, мир вокруг будет серым и незнакомым.

Наконец Брайан смотрит на меня, сначала я не могу определить, что выражает его взгляд, потом понимаю — жалость. Ему меня жаль.

И тут его прорывает.

— Послушай, наверное, мне не стоит тебе об этом рассказывать, но до процедуры я был таким же, как ты.

Брайан снова смотрит мне за спину, сопение прекращается, он говорит четко, но тихо, так чтобы тетя Кэрол и его матушка не услышали.

— Я тогда… я не был готов, — Брайан облизывает губы и переходит на шепот. — Я тогда изредка встречал одну девушку в парке. Она приводила на детскую площадку своих племянников. А я в школе был капитаном команды фехтовальщиков. Мы тренировались в том парке.

«Представляю, что это были за фехтовальщики», — думаю я, но вслух этого не говорю, ведь он явно старается быть со мной откровенным.

— В общем, мы иногда разговаривали, — продолжает Брайан и спешит добавить: — Ничего такого… Так, перекинулись парой фраз. У нее была красивая улыбка. И я почувствовал…

Брайан умолкает.

Я удивлена и одновременно напугана. Брайан пытается сказать мне, что мы похожи. Он что-то знает об Алексе… то есть не о самом Алексе, о ком-то в моей жизни.

— Подожди… — У меня голова идет кругом. — Ты хочешь сказать, что перед процедурой… ты заразился?

— Я просто пытаюсь сказать, что понимаю.

Наши глаза встречаются на долю секунды, но мне этого достаточно. Теперь я уверена. Он знает, что я заразилась. Мне становится легче, но в то же время я в ужасе — если Брайан может это увидеть, то и другие смогут.

— Главное, что процедура действует.

Он делает ударение на последнем слове, и теперь я точно знаю, что он не хочет меня обидеть.

— Я теперь намного счастливее, чем тогда. И с тобой будет так же, обещаю.

Когда Брайан говорит это, внутри у меня что-то обрывается. Я снова готова расплакаться. Он так уверен в том, что говорит. В этот момент больше всего на свете я хочу тоже в это поверить. Безопасность, благополучие, счастье — к этому я стремилась всю мою жизнь. Может, последние недели на самом деле были странным, затянувшимся бредом. Может, после процедуры я очнусь, как после лихорадки, забуду о мучавших меня кошмарах и почувствую огромное облегчение.

— Друзья?

Брайан протягивает мне руку, и в этот раз мне не противно. Я даже позволяю ему подержать мою руку в своей пару лишних секунд.

Брайан все еще стоит к улице лицом. Пока мы разговариваем, он то и дело хмурится.

— Что ему надо? — бормочет Брайан себе под нос, а потом кричит: — Все нормально! Мы скоро поженимся.

Я оборачиваюсь и успеваю увидеть, как за углом скрывается парень с золотисто-каштановыми волосами. С волосами цвета осенних листьев. Алекс. Я отшатываюсь от Брайана, но уже слишком поздно. Алекс ушел.

— Наверное, регулятор, — говорит Брайан. — Стоял там и смотрел на нас.

Ощущение покоя и вера в будущее мгновенно испаряются. Алекс видел меня… видел нас с Брайаном, видел, как мы держались за руки, и слышал, как Брайан крикнул, что мы поженимся. А я должна была с ним встретиться час назад. Алекс не знает, что я не могла вырваться из дома, не могла сообщить ему об этом. Даже не представляю, что он теперь обо мне думает. Вернее, очень даже представляю.

— С тобой все в порядке? Ты неважно выглядишь.

У Брайана такие светлые глаза… противный цвет, совсем не как небо, а как плесень или гниль какая-нибудь. Не могу поверить, что могла хоть на секунду посчитать его симпатичным.

— Все нормально.

Я делаю шаг к дому, спотыкаюсь и чуть не падаю. Брайан пытается поддержать меня, но я выворачиваюсь и, хоть мир вокруг рушится, повторяю:

— Все нормально.

— Здесь жарко, пошли в дом, — говорит Брайан. Меня тошнит от одного его вида. Он берет меня под локоть и ведет по ступенькам к двери и дальше, в гостиную, где тетя и миссис Шарфф ждут нас с улыбками на лице.

20

Ex remedium salus.

Спасение в исцелении.

Надпись на денежных купюрах Америки

До ухода гостей я отмалчивалась, но каким-то чудом, и к радости тети, я умудрилась произвести на них хорошее впечатление. Хотя, возможно, это произошло именно потому, что я все время молчала. Тетя обещает, что разрешит погулять до комендантского часа, но при этом, после ухода Брайана и миссис Шарфф, настаивает, чтобы я помогла ей по хозяйству, потом еще заставляет поужинать. Каждая минута превращается в агонию, шестьдесят секунд жесточайшей пытки. Я подпрыгиваю от нетерпения на стуле и с такой скоростью запихиваю в себя тушеные бобы и рыбные палочки, что меня чуть не выворачивает наизнанку. Тетя освобождает меня от мытья посуды, но я так зла на нее, что даже ей «спасибо» не говорю.

Первым делом я отправляюсь на Брукс-стрит. Алекс вряд ли дожидается меня там, но я все равно надеюсь. В комнатах пусто, в саду тоже никого. К этому моменту у меня уже, наверное, начинается лихорадка, потому что я ищу Алекса в кустах и за деревьями. Как будто он может вдруг оттуда выскочить, как это бывало совсем недавно, когда мы вместе с Ханой играли здесь в прятки. При одном только воспоминании об этом я чувствую резкую боль в груди. Меньше месяца назад перед нами был целый август, долгий и безмятежный, как сладкий сон.

Что ж, теперь я проснулась.

Я возвращаюсь в дом. На полу в гостиной разбросаны принадлежащие нам вещи: одеяла, несколько журналов и книжек, упаковка крекеров и банки из-под содовой, настольные игры, включая незаконченную в «Скрэббл». Мы бросили играть, когда Алекс начал выдумывать слова типа «квозз» и «йергг». Я смотрю на все это, и у меня щемит в груди. Я вспоминаю тот дом, который уцелел во время блицкрига, вспоминаю разбомбленные улицы. Люди жили там, занимались своими повседневными делами, пока не случился этот кошмар. А потом начали задаваться вопросом: «Как можно было не заметить, чем все это грозит?»

Как глупо. Глупо было так беспечно распоряжаться своим временем и верить, что его у нас много.

Я выхожу из дома на улицу. Я плохо соображаю и не могу решить, что делать дальше. Алекс как-то обмолвился, что живет на Форсис — это длинный ряд серых блочных домов, которые принадлежат университету. Туда я и отправляюсь. Но дома на Форсис не отличишь один от другого. Их десятки, и в каждом по сотне квартир. Я готова стучаться в каждую дверь, только бы найти Алекса, но это равносильно самоубийству. Некоторые из студентов смотрят на меня с подозрением (вид у меня еще тот — щеки наверняка в красных пятнах, глаза навыкате), и я ныряю в ближайший переулок. Чтобы как-то успокоиться, я начинаю мысленно читать элементарную молитву: «Н — водород, элемент номер один; когда происходит деление, становится ярким и горячим, как солнце…»

Я в таком отчаянии, что ничего не вижу перед собой и по пути из университетского кампуса домой забредаю в какой-то тупик. Теперь надо выбираться на Монумент-сквер. Губернатор с протянутой пустой рукой стоит на своем месте, в сумерках он выглядит таким печальным и одиноким, словно нищий, который обречен до конца дней своих просить милостыню.

Но когда я его вижу, меня посещает одна идея. Я нахожу в сумке клочок бумаги и ручку и пишу записку: «Пожалуйста, позволь все объяснить. В полночь, в нашем доме. 08.17». А потом, убедившись, что никто не наблюдает за мной из окон выходящих на площадь домов, запрыгиваю на пьедестал и засовываю записку в кулак Губернатора. Вероятность, что Алекс заглянет туда, — одна на миллион, но шанс все же есть.

Ночью, когда я тайком ухожу из спальни, у меня за спиной слышен тихий шорох. Я оборачиваюсь. Грейси сидит на кровати и смотрит на меня, глаза у нее светятся, как у ночной зверушки. Я подношу палец к губам. Грейси повторяет мой жест, и я выскальзываю за дверь.

Выйдя из дома, я мельком смотрю на окно нашей спальни. На секунду мне кажется, что я вижу там Грейси, что она наблюдает за мной и лицо у нее белое, как луна. Но возможно, это игра теней. Когда я снова смотрю на окно, там никого нет.


В доме на Брукс-стрит темно; я пролезаю в окно, тишина гробовая.

«Его здесь нет, — думаю я. — Он не пришел».

Но какая-то часть меня отказывается в это верить. Он должен прийти.

Я достаю из сумки и включаю фонарик и начинаю во второй раз за день обследовать дом. Почему-то у меня не хватает мужества позвать Алекса. Если он не откликнется, я вынуждена буду смириться с тем, что он не нашел мою записку или, что еще хуже, нашел, но решил не приходить.

На пороге гостиной я останавливаюсь, как будто меня под дых ударили.

Все наши вещи — одеяла, игры, книжки — исчезли. Луч фонарика освещает лишь покоробленный голый паркет. Комната словно умерла, в ней не осталась и следа от нашего присутствия — нет брошенной в угол дивана майки, пропал наполовину использованный лосьон для загара. Давно прошло время, когда меня пугал этот дом, когда я боялась бродить по нему ночью. Но сейчас страх возвращается. Комнаты похожи на черные пещеры, я то и дело натыкаюсь на что-то, в темных углах поблескивают глаза грызунов. Холод пробирается мне в душу. Алекс все-таки был здесь и убрал наши вещи.

Мне ясно — это послание. Он больше не хочет иметь со мной ничего общего.

Я даже на какое-то время забываю, что надо дышать. А потом приходит холод. Он ударяет мне в грудь, как ледяные волны прилива, я буквально физически чувствую его силу. У меня подгибаются колени, я никак не могу унять дрожь и сажусь на корточки.

Алекса нет. Сдавленный звук вырывается из моего горла и заполняет пустоту вокруг меня. Фонарик падает у меня из рук и гаснет. Я рыдаю, рыдаю так громко и долго, что кажется, могу затопить слезами дом. Или река слез подхватит меня и унесет куда-нибудь очень далеко.

Теплая рука касается моего затылка, гладит по волосам.

— Лина.

Я оборачиваюсь. Надо мной склонился Алекс. Я не могу разглядеть его лицо, в темноте оно кажется жестким и неподвижным, словно высечено из камня. Я боюсь, что это всего лишь сон, но он снова прикасается ко мне, его рука жесткая и теплая.

— Лина, — повторяет он и, кажется, не знает, что сказать дальше.

Я с трудом встаю на ноги и вытираю рукавом слезы.

— Ты нашел мою записку?

Я глотаю слезы и начинаю икать.

— Записку? — переспрашивает Алекс.

Мне жаль, что я выронила фонарик и не могу как следует разглядеть его лицо. Но в то же время я боюсь его увидеть, боюсь увидеть на нем печать равнодушия.

— Я оставила тебе записку у Губернатора, хотела здесь с тобой встретиться.

— Я не знал, — говорит Алекс, и мне кажется, что я слышу в его голосе холод. — Я пришел сюда, просто чтобы…

— Подожди, — перебиваю я.

Я не могу позволить ему сказать, что он пришел сюда, чтобы убрать наши вещи, что он больше не хочет встречаться со мной. Это убьет меня.

«Любовь — самое смертоносное оружие на свете».

— Послушай, — сбиваясь на икоту, говорю я. — Насчет того, что сегодня произошло. Это была не моя идея. Тетя сказала, что я должна с ним познакомиться, а я не могла предупредить тебя. А когда мы там стояли, я думала о тебе, о Дикой местности, о том, как все изменилось и что у нас больше не остается времени. И в какую-то секунду… Всего на одну секунду мне захотелось, чтобы все было как раньше…

Я несу какой-то бред и понимаю это. Объяснение, которое я не раз повторяла в голове, превращается в бессмыслицу, слова скачут, как лягушки, натыкаются друг на друга. И еще я понимаю, что оправдываться ни к чему. Самое главное заключается в том, что наше с Алексом время подошло к концу.

— Но клянусь, на самом деле я этого не хотела. Я бы никогда… если бы я тебя не встретила, я бы никогда… До встречи с тобой я не знала, в чем смысл жизни, я не…

Алекс притягивает меня к себе и обнимает. Я утыкаюсь лицом ему в грудь. Мне так уютно, кажется, наши тела были созданы друг для друга.

— Тихо-тихо, — шепчет Алекс мне в затылок.

Он так крепко меня обнимает, что мне даже больно, но это ничего. Кажется, даже если я оторву ноги от пола, он все равно удержит меня, не даст мне упасть, — так мне хорошо.

— Я не сержусь на тебя, Лина.

Я немного отстраняюсь от груди Алекса. Даже в темноте я наверняка выгляжу ужасно — глаза распухли, волосы прилипли к мокрым щекам. Слава богу, Алекс продолжает прижимать меня к себе.

— Но ты… — Я судорожно сглатываю и делаю глубокий вдох, а потом выдох. — Ты все здесь убрал. Все наши вещи.

Алекс на секунду отворачивается, лицо в тени, а когда он начинает говорить, его голос звучит чуть громче, чем надо, как будто слова даются ему с трудом.

— Мы всегда знали, что это случится. Мы знали, что у нас мало времени.

— Но… но…

— Не стоит говорить, что мы притворялись, что вели себя так, будто так будет всегда.

Алекс берет мое лицо в ладони и вытирает слезы большими пальцами.

— Не надо плакать. Больше никаких слез, ладно? — Он тихонько целует меня в нос, а потом берет за руку. — Я хочу тебе что-то показать.

Голос у Алекса срывается, а я думаю о том, что мир лишился равновесия и все разваливается на части.

Алекс ведет меня к лестнице. Высоко над нами потолок местами обвалился, сквозь дыры на ступеньки льется серебряный свет звезд. Лестница, должно быть, когда-то была великолепной, широкие ступени уходят вверх, а потом разделяются, и уже две лестницы ведут к площадкам в противоположных сторонах.

Я не была наверху с тех пор, как Алекс привел нас с Ханой сюда в первый раз. Мы тогда решили исследовать все комнаты в доме. Сегодня днем мне и в голову не пришло подняться на второй этаж. Здесь даже темнее, чем внизу, если такое возможно, и совсем нечем дышать от жары. В воздухе как будто повис черный туман.

Алекс идет по коридору мимо ряда одинаковых дверей.

— Сюда.

Его голос спугнул летучих мышей, они неистово бьют крыльями у нас над головами. Я тихонько взвизгиваю, потому что мыши пугают меня. Маленькие мышки? Прекрасно. Летучие мыши? Спасибо — нет. Это еще одна причина, почему я предпочитала не соваться на второй этаж. Во время первого обхода дома мы набрели на комнату, которая, скорее всего, когда-то была спальней хозяев, в центре комнаты стояла кровать с четырьмя столбиками для балдахина. Когда мы посмотрели наверх, то увидели на балках под потолком темные неподвижные силуэты, они были похожи на жуткие черные бутоны на стебле цветка, которые готовы отвалиться в любую секунду. Мы шли по комнате и некоторые из них открывали глаза и, казалось, подмигивали мне. Весь пол был в мышином кале, запах был сладкий и тошнотворный.

— Пришли, — говорит Алекс.

Я не уверена, но мне кажется, что он останавливается как раз у двери в хозяйскую спальню. У меня мурашки по коже — нет ни малейшего желания снова оказаться в комнате летучих мышей. Но Алекс настроен решительно, поэтому, когда он открывает дверь, я вхожу туда первой.

Едва войдя в комнату, я ахаю и замираю на месте. Алекс не ожидает этого и налетает на меня. Просто невероятно — комната совершенно преобразилась.

— Ну как? — В голосе Алекса чувствуется нетерпение. — Что ты думаешь?

Я даже не могу сразу ответить. Алекс передвинул старую кровать в угол и подмел пол. Окна, вернее то, что от них осталось, распахнуты настежь, ветер приносит с улицы ароматы гардении и ночного жасмина. Алекс расстелил в центре комнаты спальный мешок, разложил там же одеяло и книжки, а вокруг расставил дюжины свечей в самодельных подсвечниках — блюдцах, чашках, банках из-под колы. Все прямо как в его доме в Дикой местности.

Но потолок — это самое лучшее. Алекс, видимо, разобрал прогнившие доски, и теперь у нас над головой кусок открытого неба. В Портленде увидишь не так много звезд, как в небе по ту сторону границы, но все равно — это великолепно! А еще лучше то, что Алекс нарушил покой летучих мышей и они покинули свое обиталище под крышей. Где-то высоко я вижу, как их черные силуэты перечеркивают яркий диск луны, но пока они в небе, они меня не беспокоят.

И тут вдруг я понимаю — Алекс сделал это для меня. Даже после того, что сегодня произошло, он пришел сюда и сделал это для меня. Я безмерно ему благодарна и в то же время испытываю чувство, которое несет с собой боль. Я этого не достойна. Я не достойна Алекса. Я поворачиваюсь к Алексу и не могу произнести ни слова. Его освещает пламя свечей, он сам словно начинает светиться. В мире нет никого прекраснее Алекса.

— Алекс… — Я не в силах закончить предложение.

Мне вдруг становится страшно, меня пугает его абсолютное совершенство.

Алекс наклоняется ко мне и целует. Он прижимает меня к себе, мягкая ткань его футболки касается моего лица, я чувствую запах лосьона для загара и запах травы, и мне уже не так страшно.

— Снова переходить границу слишком опасно. — Голос у Алекса осип, как будто он очень долго кричал, на подбородке от напряжения часто подрагивает мускул. — Поэтому я перенес Дикую местность сюда. Я подумал, что тебе понравится.

— Мне нравится. Я… люблю это.

Я прижимаю руки к груди, мне хочется быть еще ближе к нему. Я ненавижу кожу, ненавижу кости, ненавижу плоть. Я хочу свернуться калачиком внутри Алекса, чтобы он всегда носил меня в своей груди.

— Лина. — Выражение лица Алекса меняется слишком быстро, желваки на челюсти так и ходят ходуном. — Я знаю, у нас осталось не так много времени. У нас его практически не осталось…

— Нет.

Я утыкаюсь лицом ему в грудь и крепко обнимаю. Это немыслимо, непостижимо — жизнь без Алекса. Эта мысль и то, что Алекс сам готов расплакаться, разбивает мне сердце. То, что он сделал это для меня и верит в то, что я этого достойна, — убивает. Алекс — моя жизнь, моя жизнь — это Алекс, без него нет жизни.

— Я не пойду на это. Я не смогу это вынести. Я хочу быть с тобой. Я не смогу жить без тебя.

Алекс берет мое лицо в ладони, наклоняется и смотрит мне в глаза. Его лицо сияет, он полон надежды.

— Ты не обязана через это проходить, — говорит он, и я вижу, что он давно хотел сказать мне это, но сдерживался. — Лина, ты ничего не должна. Мы с тобой можем сбежать. Вдвоем в Дикую местность. Только… Лина, мы не сможем вернуться. Ты же понимаешь это? Если мы вернемся, они убьют нас обоих или навсегда бросят в «Крипту»… Но, Лина, мы могли бы это сделать.

«Убьют нас обоих».

Конечно, он прав. Всю жизнь убегать. Только что я сама сказала, что хочу этого. Я делаю шаг назад, у меня голова идет кругом.

— Подожди, — прошу я. — Подожди секундочку.

Алекс отпускает меня. Надежда, озарявшая его лицо, гаснет. Мы стоим и молча смотрим друг на друга.

— Ты это не всерьез, — говорит Алекс. — На самом деле ты этого не хочешь.

— Нет, я хочу, просто…

— Просто ты боишься.

Алекс подходит к окну, становится спиной ко мне и смотрит в ночь. Я смотрю на него, и меня охватывает ужас — его спина как крепкая и непробиваемая стена.

— Я не боюсь. Просто…

Я стараюсь мыслить трезво. Я знаю, кто я и чего хочу. Я хочу быть с Алексом, хочу вернуть свою старую жизнь, хочу покоя и счастья и в то же время понимаю, что не смогу жить без него.

— Ладно, все нормально, — без выражения говорит Алекс. — Ты не должна ничего объяснять.

— Моя мама, — вырывается у меня.

Алекс вздрагивает и отворачивается от окна, он явно ничего не может понять. Я и сама удивлена, до последней секунды я даже не подозревала, что произнесу эти слова.

— Я не хочу быть как она. Понимаешь? Я видела, что с ней это сделало, я видела, как она… Это убило ее, Алекс. Она бросила меня, бросила сестру, бросила все. Все ради этого, ради того, что было внутри ее. Я не стану такой, как она.

Я никогда об этом не говорила, поразительно, как это трудно дается. Теперь уже я поворачиваюсь к Алексу спиной, мне тошно, мне стыдно, меня снова душат слезы.

— Потому что она не прошла процедуру? — тихо спрашивает Алекс.

Около минуты я не могу говорить, я просто беззвучно плачу и надеюсь, что Алекс этого не замечает. Когда ко мне возвращается способность контролировать собственный голос, я отвечаю:

— Не только.

А потом слова сплошным потоком вырываются из меня, я рассказываю Алексу подробности, которыми никогда и ни с кем не делилась.

— Она отличалась от всех остальных. Я это понимала… что она — другая, мы — другие, не такие, как все. Но сначала это меня не пугало. Мне даже нравилось, это было нашим маленьким секретом, нашей тайной. Мы — я, мама и Рейчел словно жили в своем коконе. Это было так… здорово. Мы плотно зашторивали все окна, чтобы за нами никто не мог подсматривать. Мы играли в гоблина, так мама это называла. Она пряталась в коридоре, а мы должны были пробежать мимо. Мама выскакивала из засады и хватала нас. Игра всегда заканчивалась войной щекотки. Мама много смеялась. Мы все смеялись. А когда мы с Рейчел смеялись слишком громко, она тихонько хлопала нас ладонью по губам и прислушивалась. Я теперь понимаю, она хотела убедиться, что мы не потревожили соседей. Но они никогда не жаловались.

Иногда мама устраивала нам праздник и пекла черничный пирог. Она сама собирала чернику. А еще она пела. У нее был красивый голос, восхитительный, сладкий, как мед…

Я запинаюсь на секунду, но уже не могу остановиться.

— И еще она любила танцевать. Я тебе рассказывала. Когда я была маленькой, она ставила меня на свои ступни, брала меня за плечи, и мы медленно кружили по комнате. Мама отсчитывала ритм. Так она учила меня танцевать. Я была такая неуклюжая, но мама всегда говорила, что я прекрасно танцую.

От слез я плохо вижу пол под ногами.

— Но так хорошо было не всегда. Иногда, когда я просыпалась ночью и шла в туалет, я слышала, как она плачет. Мама старалась плакать в подушку, но было все равно слышно. И меня это жутко пугало. Понимаешь, я никогда не видела, чтобы взрослые плакали. А мама так выла, так скулила… как какое-нибудь животное. Случались дни, когда она вообще не вставала с постели. Она называла их «мои черные дни».

Алекс подходит ближе. Меня так трясет, что я едва держусь на ногах. Мое тело словно пытается исторгнуть что-то из себя, что-то застрявшее глубоко в груди.

— Я молила Господа, чтобы Он избавил маму от ее «черных дней». Чтобы Он сохранил ее для меня. Я хотела, чтобы мы были вместе. Иногда мне казалось, что Господь услышал мои молитвы. Почти все время нам было хорошо. Даже больше, чем просто хорошо. — Я с трудом заставляю себя сказать это вслух, я произношу это шепотом: — Ты понимаешь, о чем я? Она отказалась от всего. Бросила все… ради… ради этого. Любовь, или амор делириа нервоза, называй как хочешь. Она бросила меня ради этого.

— Мне очень жаль, Лина, — тихо говорит Алекс у меня за спиной.

Он начинает медленно по кругу гладить меня по спине. Я облокачиваюсь на него. Но я еще не закончила. Я зло утираю слезы и делаю глубокий вдох.

— Все думают, что она убила себя, потому что не могла еще раз пройти процедуру. Они все пытались ее исцелить, понимаешь. Это должно было произойти в четвертый раз. После второй процедуры они решили не давать ей наркоз, посчитали, что анестезия может помешать операции. Алекс, они влезли в ее мозг, а она в это время была в сознании!

Рука Алекса на секунду замирает, я чувствую, что он так же зол, как и я. Потом он снова начинает гладить меня по спине.

— Но я знаю, что дело не в процедуре, — я трясу головой, — моя мама была смелой. Она не боялась боли. Вот в чем была вся проблема. Она не боялась. Она не хотела исцеления, она хотела продолжать любить папу. Я помню, однажды, как раз перед смертью, мама сказала мне: «Они хотят отобрать его у меня. Они стараются отобрать его, но не могут». Она тогда так грустно улыбалась. Мама носила на шее, на цепочке, значок отца. Она почти всегда прятала его под одеждой, но в ту ночь достала на свет и долго-долго разглядывала. Такой необычный значок в форме серебряного кинжала с двумя блестящими драгоценными камешками на рукоятке. Папа носил его на рукаве. После его смерти мама никогда не снимала значок с шеи, даже перед ванной…

Я вдруг сознаю, что Алекс убрал руку и отошел от меня на два шага. Когда я поворачиваюсь кругом, я вижу, что он пристально смотрит на меня, у него белое лицо, он в шоке, как будто я — привидение.

— Что?

Я не могу понять — может, я чем-то его обидела? Он так странно смотрит, от его взгляда страх снова просачивается в меня и начинает трепетать в груди.

— Я что-то не так сказала?

Алекс не двигается с места и только слегка встряхивает головой в ответ.

— Какого он был размера? Значок? — Голос Алекса звенит от напряжения.

— Дело не в значке, Алекс. Дело в…

— Какого он был размера? — громче и настойчивее повторяет Алекс.

— Не знаю. Может, как большой палец.

Странное поведение Алекса сбивает меня с толку, у него такое лицо, как будто он пытается проглотить ножевой барабан.

— Изначально значок принадлежал моему деду. Это награда за какие-то особые заслуги перед правительством. Значок сделали специально для деда. Уникальная вещь. Во всяком случае, так всегда говорил мой отец.

Алекс целую минуту ничего не говорит. Он глядит в сторону, в лунном свете его профиль словно высечен из камня. Но я рада, что он больше на меня не смотрит, потому что нервы у меня на пределе.

— Что ты завтра делаешь? — наконец спрашивает он; Алекс говорит медленно, такое ощущение, что каждое слово дается ему с большим трудом.

Очень странно, что он решил спросить об этом именно сейчас. Я начинаю злиться.

— Ты хоть слышал, что я говорила?

— Лина, прошу тебя. — (Ну вот, опять этот сдавленный напряженный голос.) — Просто ответь на вопрос. Ты завтра работаешь?

— До субботы я свободна. А что?

Мне становится зябко, с улицы дует довольно прохладный ветер, от него волоски у меня на руках встают дыбом и мурашки бегают по ногам.

— Нам надо встретиться. Я должен… я должен тебе кое-что показать.

Алекс снова поворачивается ко мне, у него такие безумные черные глаза, такое чужое лицо, что я невольно отступаю на шаг назад.

— Объяснение не принимается.

Я пытаюсь засмеяться, но из горла вырываются какие-то булькающие звуки. Мне хочется признаться, что он меня пугает, но вместо этого я спрашиваю:

— Может, хоть намекнешь, что это будет?

Алекс тяжело вздыхает и молчит. Мне уже начинает казаться, что он никогда не ответит, но он отвечает:

— Лина, я думаю, что твоя мама жива.

21

Свобода в подчинении.

Покой в уединении.

Счастье в отречении.

Слова, высеченные над входом в «Крипту»

В четвертом классе нас водили на экскурсию в «Крипту». Каждый учащийся начальной школы должен хоть раз посетить это место, это часть правительственной программы по противодействию преступности и неповиновению властям. Я не очень-то помню, что там видела, остались только смутные воспоминания — ужас, холод, темные бетонные коридоры, сырые, с разводами плесени стены, массивные двери с электронными замками. Если честно, я думаю, что мне удалось заблокировать большую часть воспоминаний о «Крипте». Цель экскурсии состояла в том, чтобы травмировать нашу психику, в результате чего мы должны были превратиться в законопослушных граждан и до конца жизни вести себя тихо и смирно. Травмировать детскую психику организаторам экскурсии определенно удалось.

Что я действительно хорошо помню, так это бесконечное облегчение, которое испытала, когда мы вышли из «Крипты». Стоял прекрасный весенний день. Я еще очень удивилась, когда поняла, что, для того чтобы выйти оттуда, надо спуститься по лестнице на первый этаж. Все время, пока мы были в «Крипте», даже когда мы поднимались по лестнице, меня не покидало ощущение, что мы находимся глубоко под землей. Там было темно и так омерзительно пахло, как будто нас заперли в гробнице с разлагающимися трупами. Еще я помню, что, как только мы вышли на воздух, Лиз Биллмун расплакалась, она рыдала, а в это время у нее на плече сидела бабочка. Мы все были в шоке, потому что Лиз считалась крутой, она никогда не плакала, даже когда сломала ногу на занятиях по физкультуре.

В тот день я поклялась, что никогда, ни под каким предлогом не вернусь в «Крипту». Но на следующее утро после нашего разговора с Алексом я стою перед воротами в «Крипту», хожу туда-сюда и держусь за живот. За завтраком я не смогла запихнуть в себя ни кусочка, только выпила чашку густой черной жижи, которую мой дядя называет кофе. Теперь я об этом жалею. У меня такое ощущение, будто кислота разъедает мне внутренности.

Алекс опаздывает.

Небо заволокли черные тучи. На сегодня прогнозировали грозу, похоже, так и будет. За воротами в конце короткой мощеной дорожки возвышается мрачная громада «Крипты». На фоне черного неба это здание похоже на порождение кошмара. По стене фасада разбросано где-то около дюжины маленьких окон, они смотрят на тебя, как немигающие глазки паука. Участок земли между зданием и воротами в моих детских воспоминаниях запечатлелся как луг, но сейчас я вижу, что это обычный газон — трава скошена, проплешины там и здесь. И все же живая зеленая травка в тех местах, где она смогла пробиться сквозь землю, кажется совершенно чужой. В таком вырванном из реальности месте, на границе жизни и смерти, ничто не может рождаться, расти, расцветать.

Вообще-то «Крипта» в буквальном смысле расположена на границе — на восточной границе Портленда, задняя стена выходит на Присампскот-ривер, а дальше, за рекой, — Дикая местность. Электрифицированное (или не электрифицированное) пограничное заграждение упирается в «Крипту» с одной стороны и начинается снова с другой. Это здание — звено ограды.

— Привет.

Алекс идет по тротуару, ветер ерошит его волосы. Мне стоило надеть теплый свитер — ветер сегодня довольный прохладный. Алексу, видимо, тоже холодно, он идет, сложив руки на груди. Еще бы, на нем ведь форменная хлопчатобумажная рубашка охранника. А еще у него на шее болтается беджик. Таким я его видела только в день, когда мы впервые заговорили возле лабораторий. Он даже надел новые джинсы, с манжетами, а не какие-то там потертые и обтрепанные. Все это — часть плана. Служащие тюрьмы должны поверить, что мы здесь с официальной миссией. Меня утешает то, что Алекс все в тех же старых кроссовках с раскрашенными чернилами шнурками. Эта деталь дает мне силы быть здесь, с Алексом, делать то, что мы задумали. Я могу сфокусироваться на чем-то, зацепиться за крохотную частичку нормальности в мире, который вдруг стал чужим.

Алекс останавливается в нескольких футах от меня.

— Извини, что опоздал, — говорит он.

Лицо у него абсолютно спокойное, но в глазах я вижу тревогу. Двор патрулируется, и возле ворот стоят охранники, так что мы не можем прикоснуться друг к другу или повести себя как знакомые.

— Все нормально.

Голос у меня срывается, кажется, меня лихорадит. После нашего вчерашнего разговора у меня постоянно кружится голова, тело то огнем горит, то словно погружается в ледяную воду. Я почти ничего не соображаю. Чудо, что я смогла сегодня выйти из дома. Чудо даже то, что я надела брюки, чудо в квадрате то, что я не забыла обуться.

«Мама, может быть, жива. Мама, может быть, жива».

Вот и все, о чем я способна думать, это предположение вытесняет из моего мозга все здравые мысли.

— Ты готова?

Алекс говорит тихо, без выражения, на случай, если охранники держат ухо востро, но я улавливаю в его голосе нотки беспокойства.

— Кажется, да, — я пытаюсь изобразить улыбку, но губы словно превратились в потрескавшийся камень. — Это ведь, возможно, и не она. Ты мог ошибиться.

Алекс кивает, но я вижу — он уверен, что не ошибся. Он уверен, что моя мама здесь — в этой возвышающейся над землей могиле. И она была здесь все это время. Я не в состоянии думать ни о чем другом. У меня нет сил решать, насколько велика вероятность правоты или неправоты Алекса. Я должна сконцентрироваться и направить всю свою волю просто на то, чтобы устоять на ногах.

— Тогда идем, — говорит Алекс.

Он следует впереди, как будто сопровождает меня по официальному делу. Я, как мы договаривались, смотрю в землю. Я почти рада, что Алекс вынужден делать вид, будто мы незнакомы. Не уверена, что смогу сейчас поддержать разговор. Тысячи ощущений, тысячи вопросов атакуют меня. Тысячи давно похороненных надежд и желаний… Но я не могу ни за что зацепиться, не могу найти ни одной теории или причины.

Вчера Алекс отказался что-то мне рассказывать. Он все повторял: «Ты должна сама увидеть, не хочу тебя обнадеживать». Как будто забыл все другие слова. А потом сказал, что мы должны встретиться у «Крипты». Наверное, у меня был шок. Я все гордилась, что не стала впадать в истерику, не стала рыдать, орать, требовать объяснений, но, когда оказалась в своей спальне, поняла, что совсем не помню дорогу домой и мне было плевать на регуляторов и патрули. Наверное, я шагала, как робот, по улицам, ничего не видя перед собой.

А к утру я, похоже, достигла пика шокового состояния или потери чувствительности. Иначе я вряд ли смогла бы встать с постели и одеться. Я бы не смогла найти дорогу к «Крипте», не смогла бы идти сейчас за Алексом и держать дистанцию. Алекс показывает свое удостоверение охраннику у ворот и указывает на меня. Объяснение он явно отрепетировал заранее.

— С этой девушкой во время эвалуации… случился инцидент, — бесстрастным голосом говорит Алекс.

Они оба смотрят в мою сторону: охранник подозрительно, Алекс, насколько это возможно, безразлично. Его глаза холодные, как сталь, в них нет и капельки тепла, это заставляет меня нервничать. Неприятно сознавать, что он так мастерски способен превратиться в кого-то чужого, в человека, который не имеет ко мне никакого отношения.

— Сюда за такое не сажают. Но ее родители и мое начальство решили, что ей будет полезно вспомнить о том, к чему может привести неповиновение.

Охранник переключает внимание на меня. У него толстое красное лицо, кожа вокруг глаз напоминает дрожжевое тесто. Я представляю, как его глазки утопают в этом тесте навсегда.

— Что за инцидент? — Охранник надувает пузырь из жевательной резинки и перекладывает здоровенную автоматическую винтовку с одного плеча на другое.

Алекс наклоняется вперед, так что его и охранника за воротами разделяет всего несколько футов, и понижает голос. Но я все равно слышу, как он говорит:

— Сказала, что ее любимый цвет — цвет рассвета.

Охранник сморит на меня еще секунду, а потом машет рукой, чтобы мы проходили.

— Постойте там, пока я открою.

Охранник уходит в сторожевую будку, она один в один такая же, как пост Алекса у лабораторий, и через несколько секунд электронные ворота, вибрируя и содрогаясь, открываются вовнутрь. Мы с Алексом идем через двор к входу в здание тюрьмы. С каждым шагом мрачный силуэт «Крипты» увеличивается в размерах. Ветер усиливается, поднимает пыль в унылом дворе, гоняет полиэтиленовый пакет по траве, а воздух наэлектризован, как всегда бывает перед грозой. Кажется, эта безумная вибрирующая энергия может в любую секунду превратить весь мир в хаос.

Я все готова отдать, только бы Алекс оглянулся, улыбнулся мне и взял за руку. Естественно, он не может этого сделать. Он быстро шагает впереди меня, спина ровная, смотрит прямо перед собой.

Я не знаю точно, сколько в «Крипте» заключенных. По прикидкам Алекса — около трех тысяч. Благодаря процедуре исцеления в Портленде практически не совершаются преступления, но время от времени совершаются кражи, акты вандализма, люди порой не подчиняются полиции. Кроме того, есть еще Сопротивление и сочувствующие. Если их не казнят сразу после задержания, то бросают гнить заживо в «Крипте».

«Крипта» также выполняет функции городской психиатрической лечебницы, и если с преступностью все в порядке, то, несмотря на процедуру, сумасшедших у нас хватает. Алекс сказал бы, что наших психов плодит процедура. И это правда — процедура, проведенная раньше срока, или ошибка во время операции могут привести к ментальным проблемам или к психическому расстройству. Плюс ко всему некоторые люди навсегда перестают быть собой. Они впадают в кататонию — сидят, смотрят в одну точку и пускают слюни. Если их родственники не в состоянии ухаживать за ними, их тоже заключают в «Крипту», где они и умирают.

В «Крипту» ведет массивная двустворчатая дверь. В небольшое окошко с пуленепробиваемыми, как я догадываюсь, стеклами, грязное и засиженное мухами, с трудом можно разглядеть длинный темный коридор и несколько мигающих лампочек под потолком. К двери скотчем прилеплено подпорченное дождем и ветром объявление: «Все посетители должны проследовать на контрольно-пропускной пункт».

Алекс на мгновение задерживается перед дверью.

— Готова? — спрашивает он, не оглядываясь.

— Да, — сдавленным голосом отвечаю я.

Запах, с которым мы сталкиваемся, войдя в «Крипту», едва не отбрасывает меня обратно за порог, назад в прошлое, в то время, когда я училась в четвертом классе. Пахнет тысячами немытых тел, помещенных в тесное пространство, и на этом фоне — едкий запах хлорки и моющих средств. И все это перекрывает запах сырости — стены в коридорах влажные, трубы текут, повсюду, во всех закутках, куда не заходят посетители, — плесень. Контрольно-пропускной пункт слева. За перегородкой из пуленепробиваемого стекла стоит стол, за столом сидит женщина-контролер в медицинской маске. Я ее понимаю.

Странно, но, когда мы подходим к КПП, женщина смотрит на нас и обращается к Алексу по имени.

— Алекс, — женщина коротко кивает и переводит взгляд на меня, — кто это?

Алекс повторяет историю об инциденте во время эвалуации. По всей видимости, он неплохо знаком с этой женщиной, потому что он дважды обращается к ней по имени, хоть на ней и нет беджика. Женщина вносит наши имена в допотопный компьютер и машет рукой в сторону контроля. С персоналом охраны Алекс тоже здоровается, как со знакомыми. Меня восхищает его самообладание. Перед металлодетектором я с огромным трудом, так трясутся руки, расстегиваю пряжку ремня. Охранники в «Крипте», кажется, раза в полтора больше обычных людей, руки у них как теннисные ракетки, а грудь широкая, как корма у лодки. И все они вооружены автоматами. Большими автоматами. Я изо всех сил стараюсь не показать, насколько мне страшно, но как оставаться спокойной, если надо практически до трусов раздеться перед здоровяками с автоматическим оружием?

Наконец контроль позади. Мы молча одеваемся. Я удивлена и даже горжусь, что смогла самостоятельно зашнуровать кроссовки.

Алекс жестом приглашает меня следовать за ним.

Стены в коридоре окрашены в тошнотворный желтый цвет. Может, дома, или в ярко освещенной детской, или в офисе желтый смотрелся бы жизнерадостно, но при свете мигающих и жужжащих флуоресцентных ламп эти заляпанные стены с грязными разводами и следами раздавленных насекомых производят гнетущее впечатление. Как широкая улыбка человека с гнилыми зубами.

— Только до пятого отделения! — кричит нам вслед один из охранников.

— Ясно, до пятого, — отзывается Алекс.

Из этого я делаю вывод, что в «Крипте» есть отделения, куда посетители не допускаются.

Я иду за Алексом по узкому коридору, потом по другому. В коридорах пусто, камер тоже не видно, но, по мере того как мы идем дальше, я все явственнее слышу странные звуки — блеяние, мычание, карканье, словно люди изображают скотный двор. Должно быть, где-то рядом психиатрическое отделение. По-прежнему никто не попадается нам на пути — ни медперсонал, ни охранники, ни пациенты, тишина такая, даже жуть берет… если не считать эти ужасные звуки, которые словно бы исходят из стен.

Мне кажется, что здесь нас никто не подслушает, и я спрашиваю Алекса:

— Откуда у тебя здесь знакомые?

— Я часто тут бываю, — отвечает он, будто это все объясняет.

Люди не «бывают» в «Крипте», это не пляж и даже не общественный туалет.

Алекс явно не собирается углубляться в подробности, и я уже готова надавить на него, но тут он шумно выдыхает и говорит:

— Здесь мой отец. Поэтому я сюда и прихожу.

Я думала, что меня ничто уже не удивит, но у Алекса получилось.

— Ты же говорил, что твой отец умер.

Алекс давно сказал мне об этом, но в детали не вдавался. «Он так и не узнал, что у него есть сын». Это все, что он мне сказал, и я решила, что отец Алекса умер до его рождения.

Плечи Алекса поднимаются и опускаются, я понимаю — это вздох.

— Так и есть, — говорит он и сворачивает в короткий коридор, который упирается в железную дверь.

На двери очередная, распечатанная на компьютере табличка: «Пожизненное». Кто-то приписал там же ручкой: «ха-ха».

— Что ты…

Я совсем запуталась, но у меня не хватает времени, чтобы сформулировать вопрос. Алекс толкает дверь и выходит наружу. Волна ветра и свежего воздуха лишает меня дара речи, я непроизвольно дышу через рот.

Мы стоим в небольшом внутреннем дворике. Со всех сторон нас окружают грязно-серые стены «Крипты». Трава здесь на удивление сочная и доходит мне почти до колен. Слева растет одинокое деревце, на его ветке щебечет птичка. Поразительно симпатичное место — садик, окруженный массивными тюремными стенами. Такое ощущение, что в эпицентре урагана вдруг возник тихий райский островок.

Алекс сделал несколько шагов к середине двора. Он стоит, склонив голову, и смотрит под ноги. Должно быть, на него тоже подействовала умиротворяющая атмосфера этого места. Небо у нас над головами становится все темнее, трава на общем мрачном фоне словно наливается электричеством, она светится изнутри. В любую секунду может разразиться гроза. Мир словно затаил дыхание и балансирует перед выдохом.

— Это здесь, — голос Алекса звучит неожиданно громко, я вздрагиваю. — Здесь мой отец.

Алекс указывает на торчащий из земли кривой осколок камня. По всему двору разбросано множество подобных камней. На первый взгляд они разбросаны как попало, но, присмотревшись, я понимаю, что их воткнули в землю с определенной целью. На некоторых камнях видны полустертые черные надписи. На одном камне мне удается прочитать «Ричард», на другом — «умер».

Надгробия. Вот для чего служит этот дворик. Я стою посреди кладбища.

Алекс смотрит вниз на плоский, как поверхность таблетки, кусок бетона под ногами. На этом надгробии все буквы видны отчетливо, их, скорее всего, написали черным маркером, по краям они немного размазаны, как будто их обновляли в течение долгого времени.

«Уоррен Шитс. Покойся с миром».

Я читаю имя вслух. Мне хочется взять Алекса за руку, но я не уверена, что это неопасно. В стенах, окружающих дворик, на уровне цокольного этажа несколько окон, они буквально заросли грязью, но все равно кто-нибудь может выглянуть и увидеть нас.

— Твой отец?

Алекс кивает, а потом встряхивается, как будто хочет очнуться от сна.

— Да.

— Он был в «Крипте»?

Алекс слегка кривит губы, но в остальном его лицо остается абсолютно спокойным.

— Четырнадцать лет.

Алекс рисует носком кроссовки круг на земле, с тех пор как мы пришли в «Крипту», это первый физический признак дискомфорта. Алекс достоин восхищения — с первого дня нашего знакомства он постоянно поддерживал меня, утешал, выслушивал, а все это время на душе у него лежал тяжелый груз.

— Что произошло? — тихо спрашиваю я. — За что…

Я не могу закончить фразу, не уверена, что хочу услышать ответ.

Алекс мельком смотрит на меня и сразу отворачивается.

— За что его сюда посадили? — Голос Алекса снова делается жестким. — Не знаю. За что сажают людей в шестое отделение? Он думал своей головой. Отстаивал свои убеждения. Он не сдавался.

— Шестое отделение?

Алекс старается не встречаться со мной взглядом.

— Отделение смертников, — тихо говорит он. — В основном туда бросают политических. Они сидят в одиночках. Из этого отделения еще никого никогда не выпускали на волю, они здесь навсегда. — Алекс обводит рукой двор и повторяет: — Навсегда.

Я вспоминаю табличку на железной двери: «Пожизненное». И приписка — «ха-ха».

— Мне так жаль, Алекс.

Мне безумно хочется дотронуться до него, но все, что я могу себе позволить, — это придвинуться чуть ближе, чтобы между нами осталось только несколько дюймов.

И тогда Алекс смотрит мне в глаза и грустно улыбается.

— Им с мамой было по шестнадцать, когда они познакомились. Представляешь? Когда я родился, маме было всего восемнадцать.

Алекс садится на корточки и проводит большим пальцем по надгробию отца. Теперь я понимаю, что он приходит сюда, чтобы обновлять надпись и не забывать об отце.

— Они хотели убежать вдвоем, но отца поймали до того, как они смогли осуществить свой план. Я и не знал, что его бросили в тюрьму, все время думал, что он умер. Мама считала, что так для меня будет лучше, а в Дикой местности, кроме нее, никто ничего толком не знал. Наверное, маме было легче верить, что отец умер, чем жить с мыслью, что он гниет в «Крипте». — Алекс продолжает водить пальцем по буквам на надгробии отца. — Тетя и дядя рассказали мне правду, когда мне исполнилось пятнадцать. Они хотели, чтобы я знал. Я пришел сюда, чтобы увидеть его, но… Было уже поздно. Он умер, умер за несколько месяцев до моего прихода. Здесь его и похоронили, чтобы его останки не могли никого и ничто заразить.

Меня начинает подташнивать. Стены словно сдвигаются и становятся выше, а небо отдаляется и превращается в точку.

«Мы никогда отсюда не выберемся», — думаю я, но потом делаю глубокий вдох и стараюсь взять себя в руки.

Алекс выпрямляется и во второй раз за утро спрашивает:

— Готова?

Я киваю, хотя совсем не уверена в своей готовности. Алекс позволяет себе мимолетную улыбку, я вижу в его глазах искру тепла, а потом лицо его снова становится непроницаемым.

Перед уходом я в последний раз смотрю на могильный камень, пытаюсь вспомнить какую-нибудь молитву или еще какие-нибудь подобающие случаю слова, но ничего не приходит в голову. В учебниках не говорится, что конкретно происходит, когда ты умираешь. Предполагается, что человек растворяется в небесной субстанции, имя которой Бог, он как бы поглощается Всевышним. Но в то же время ученые говорят нам, что исцеленные после смерти отправляются на небеса и живут там в счастье и гармонии.

Алекс уже прошел мимо меня в направлении к двери. Я поворачиваюсь к нему и спрашиваю:

— Тебя зовут Алекс Уоррен?

Алекс едва заметно качает головой.

— Это псевдоним.

— На самом деле ты Алекс Шитс.

Алекс кивает. У него есть второе имя, настоящее, как у меня. Мы стоим и смотрим друг на друга, и в этот момент я чуть ли не физически ощущаю нашу связь с Алексом, наша близость защищает нас, как сильная рука. Это ощущение пытаются передать люди, когда говорят о Боге. Такое чувство возникает во время молитвы. Я возвращаюсь вслед за Алексом в коридоры «Крипты» и стараюсь не дышать, когда на нас вновь обрушивается волна зловония.

Мы идем по извилистым коридорам. Ощущение умиротворенности, владевшее мной во внутреннем дворике, мгновенно сменяет страх, он, как острый клинок, проникает в самое сердце, душит, не дает идти дальше. Человеческий вой временами набирает высоту и переходит в такой пронзительный визг, что я вынуждена затыкать уши руками, а потом он опять стихает. Один раз мимо нас проходит человек в белом лабораторном халате, халат в пятнах, похожих на кровь, человек ведет на поводке пациента. Ни тот ни другой не смотрят на нас.

Мы так часто поворачиваем то направо, то налево, что я уже начинаю подозревать, что Алекс заблудился в этом лабиринте, тем более что коридоры становятся все грязнее, а лампочек под потолком меньше. В итоге мы идем в полумраке, и коридор с черными каменными стенами освещает одна лампочка на каждые двадцать футов. Через определенные промежутки из темноты выплывают неоновые надписи: «Отделение 1»; «Отделение 2»; «Отделение 3»; «Отделение 4». Мы проходим коридор, который ведет в пятое отделение, но Алекс не останавливается. Я окликаю его, потому что уверена, что он заблудился, но его имя застревает у меня в горле — мы подошли к массивной двустворчатой двери с маленькой табличкой. Табличка такая тусклая, что я едва могу ее прочитать, и в то же время она яркая, как тысяча солнц.

Алекс оборачивается. Он больше не контролирует себя — желваки у него ходят ходуном, в глазах боль, видно, что он не хочет быть здесь и мучается из-за того, что вынужден показать мне это.

— Прости, Лина, мне очень жаль.

Над Алексом в темноте тлеет надпись: «Отделение 6».

22

Люди — плохо организованные, злые и капризные существа, они эгоистичны и склонны к насилию и конфликтам. Только после того, как их инстинкты и основные эмоции будут взяты под контроль, они смогут стать счастливыми, щедрыми и добропорядочными.

Руководство «Ббс»

Мне страшно, ребра словно сжимает стальной обруч, мне тяжело дышать, я не в силах идти дальше. Я не хочу знать.

— Может, не надо? Охранник сказал… он сказал, нам туда нельзя.

Алекс протягивает ко мне руку, хочет коснуться, но потом вспоминает, где мы находимся, и вытягивает руки по швам.

— Не волнуйся, — говорит он. — У меня здесь друзья.

— Может, там вообще не она… — У меня начинает дрожать голос, я облизываю губы и стараюсь держать себя в руках. — Возможно, все это — ошибка и нам вообще не стоило сюда приходить. Я хочу домой.

Я понимаю, что ною, как будто мне три года от силы, но ничего не могу с собою поделать. Эти двустворчатые двери кажутся мне непреодолимой преградой.

— Лина, перестань. Ты должна мне верить. — И тут Алекс прикасается ко мне, всего на секунду касается указательным пальцем моей руки. — Прошу тебя, верь мне.

— Я тебе верю, просто…

Вонь, темнота, ощущение, что вокруг все гниет и разлагается, гонят меня прочь от этого места.

— Просто, если ее здесь нет — это плохо… Но если она здесь… это… это может быть еще хуже.

Алекс молча смотрит мне в глаза.

— Ты должна знать, Лина, — наконец говорит он.

Алекс говорит это четко и решительно, и он прав. Я киваю. Он дарит мне намек на улыбку и открывает дверь в отделение номер шесть.

Мы оказываемся в вестибюле, который выглядит в точности так, как я себе и представляла камеры в «Крипте»: тесное помещение, бетонный пол, бетонные стены, какого бы цвета они ни были раньше, сейчас они грязные, серовато-зеленые. Под высоким потолком одна-единственная тусклая лампа. В углу на табурете сидит охранник. Он обычных габаритов, даже тощий, лицо у него в оспинах, а волосы напоминают переваренные спагетти. Как только мы с Алексом переступаем за порог отделения, охранник инстинктивно поправляет автомат, он придвигает его ближе к себе, а ствол направляет в нашу сторону.

Алекс замирает у меня за спиной. Внезапно меня охватывает тревога.

— Вам сюда нельзя, — говорит охранник. — Запретная зона.

Алекс нервно вертит в руке беджик; впервые с тех пор, как мы вошли в «Крипту», я чувствую, что он растерялся.

— Я… я думал, здесь должен быть Томас, — говорит он.

Охранник встает с табурета. Поразительно — он ненамного выше меня и уж конечно ниже Алекса, но именно он пугает меня больше всех других стражников. Есть что-то странное в его глазах, они невыразительные и пустые, как у змеи. До этого момента на меня еще никогда не наставляли оружие, и теперь, когда я смотрю в черное дуло автомата, мне кажется, что еще чуть-чуть — и я потеряю сознание.

— О, он здесь, это ты правильно думал. Теперь он всегда здесь.

Охранник мрачно ухмыляется и постукивает пальцем по спусковому крючку. Когда он говорит, верхняя губа у него поднимается и в глаза бросаются кривые желтые зубы.

— Что тебе известно о Томасе? — спрашивает охранник.

В помещении воцаряется такая же наэлектризованная атмосфера, как и снаружи «Крипты», я вспоминаю, что вот-вот начнется гроза. Алекс пару раз сжимает и разжимает кулаки, я практически вижу, как он пытается сообразить, что ответить. Очевидно, он понял, что, упомянув имя Томаса, совершил ошибку, даже я услышала в вопросе охранника подозрительные нотки.

Через секунду, которая для меня тянулась мучительно долго, лицо Алекса снова стало невозмутимым.

— Мы слышали, что с ним была какая-то проблема, но больше ничего.

Довольно расплывчатый ответ в достойном исполнении. Алекс небрежно крутит на пальце беджик. Охранник обращает внимание на беджик и заметно расслабляется. К счастью, ему не приходит в голову рассмотреть его внимательнее — у Алекса всего лишь первый уровень допуска в лаборатории, то есть самое большее, он может зайти в служебный туалет, но никак не расхаживать по запретным зонам в «Крипте» или в любом другом запрещенном месте Портленда.

— Долго же до вас информация доходит, — бесстрастно говорит охранник. — Томас давно уже выбыл. ДКИ неплохо работает. Ни к чему о таком распространяться в газетах.

ДКИ — это Департамент контроля за информацией (или, как с издевкой называет его Хана, — Департамент коррумпированных идиотов). Когда я слышу от охранника эту аббревиатуру, у меня руки покрываются гусиной кожей. В шестом отделении явно случилось что-то серьезное, если к делу привлекли ДКИ.

— Ну, ты же знаешь, как это бывает, — говорит Алекс, он уже восстановился после допущенного промаха, и голос его снова звучит уверенно и непринужденно. — От них прямых ответов никогда не получишь.

Еще одно расплывчатое утверждение, но охранник согласно кивает.

— Можешь мне не рассказывать, — говорит он и дергает подбородком в мою сторону. — Это кто?

Охранник пялится на мою шею, он заметил, что у меня нет шрама исцеленной. Как и большинство на его месте, он машинально отшатывается, всего на несколько дюймов, но этого достаточно, чтобы я вновь почувствовала себя униженной и неполноценной.

— Так, никто, — говорит Алекс, я понимаю, что он должен так сказать, но мне все равно больно. — Я должен был провести ее по «Крипте». Так сказать, повторная познавательная экскурсия.

Я замираю на месте, сейчас охранник спровадит нас в коридор, я даже хочу этого, и все же… За спиной охранника металлическая дверь с кодовым электронным замком. Она напоминает вход в хранилище Центрального банка Портленда. Сквозь дверь смутно слышен какой-то шум, возможно, его издают люди, но я в этом не уверена.

За этой дверью может быть моя мама. Она может быть там. Алекс прав. Я должна знать.

Впервые после вчерашнего разговора я начинаю понимать, о чем говорил мне Алекс. Все это время мама могла быть жива. Я дышала, и она тоже дышала. Я спала, и она тоже в это время где-то спала. Я просыпалась с мыслями о ней, и в этот момент она могла думать обо мне. Это похоже на чудо и одновременно причиняет острую боль.

Алекс и охранник с минуту смотрят друг на друга. Алекс продолжает вертеть на пальце свой беджик, и, похоже, это действует на охранника.

— Я не могу вас туда впустить, — говорит он, на этот раз с сожалением.

После этого охранник опускает автомат и снова садится на табурет. Я выдыхаю. Оказывается, все это время я не дышала.

— Это твоя работа, — нейтральным тоном говорит Алекс. — Так ты, значит, теперь вместо Томаса?

— Точно.

Охранник снова смотрит в мою сторону и задерживает взгляд на моей шее. Я с трудом сдерживаюсь, чтобы не закрыть шею рукой. Но охранник, видимо, решает, что мы с Алексом не представляем собой никакой угрозы, и снова поворачивается к Алексу.

— Фрэнк Дорсет, — говорит он. — Перевели сюда из третьего. После инцидента в феврале.

От того, как он произносит «инцидент», у меня холодок бежит по спине.

— Да уж, круто повысили.

Алекс прислоняется к стене — образец непринужденности. Но я чувствую по голосу, что он напрягся. Он не знает, как поступить дальше, что еще сделать, чтобы охранник пропустил нас внутрь отделения.

Фрэнк пожимает плечами.

— Здесь потише, это точно. Никто не входит, никто не выходит. Ну, почти никто.

Он снова обнажает в улыбке свои жуткие зубы, но глаза те же, как пеленой подернуты. Интересно — это побочный эффект исцеления или он всегда был таким?

Фрэнк откидывает назад голову и, прищурившись, смотрит на Алекса. Так он еще больше похож на змею.

— Так что ты там слышал о Томасе?

Алекс не меняет манеру поведения, все так же беспечно улыбается и крутит на пальце беджик.

— Да так, ходили слухи, — он пожимает плечами, — ты же знаешь, как это бывает.

— Знаю, — говорит Фрэнк. — Только в ДКИ этому не очень-то обрадовались. Посадили нас под замок на несколько месяцев. Так что конкретно ты слышал?

Я уверена, что это важный вопрос, что-то вроде теста.

«Осторожнее!» — мысленно кричу я Алексу, как будто он может меня услышать.

Алекс колеблется всего секунду.

— Слышал, что он начал сочувствовать не тем, кому надо.

Вдруг все становится на свои места. Алекс говорил, что у него есть здесь друзья. Судя по всему, в прошлом у него был доступ в шестое отделение. Один из охранников был сочувствующим, может, даже активным участником Сопротивления. У меня в голове звучит фраза, которую любит повторять Алекс: «Нас больше, чем ты думаешь».

Очевидно, Алекс дал правильный ответ, потому что Фрэнк заметно расслабляется и поглаживает автомат, как любимого щенка. Наверное, решил, что Алексу можно доверять.

— Все верно, — говорит он. — Не ожидал от него такого. Конечно, я его толком не знал, видел иногда в комнате отдыха, в сортире пару раз сталкивались. Он был не очень-то разговорчивым. Теперь я понимаю почему. Наверное, любил поболтать с заразными.

У меня перехватывает дыхание — я впервые слышу, чтобы кто-то из представителей власти признавал существование людей в Дикой местности. Я понимаю, что Алексу тяжело стоять тут и как ни в чем не бывало болтать о друге, которого арестовали за то, что он сочувствующий. Наказание наверняка последовало незамедлительно и было жестоким, тем более что этот парень состоял на государственной службе. Скорее всего, его повесили, или расстреляли, или посадили на электрический стул. А если суд был милосерден, если суд вообще был, то казнь заменили на пожизненный срок в одиночке в «Крипте».

Поразительно, но голос не изменяет Алексу.

— И на чем он попался?

Фрэнк продолжает поглаживать свой автомат, от того, как он это делает — нежно, будто хочет оживить, — у меня тошнота подкатывает к горлу.

— Да ни на чем конкретно.

Фрэнк откидывает назад волосы, лоб у него весь в красных пятнах и блестит от пота. Здесь намного жарче, чем в других отделениях, наверное, в этих стенах даже воздух воспаляется и гниет.

— Просто решили, что он должен был знать о побеге. Он отвечал за осмотр камер. А туннель за одну ночь не выроешь.

— О побеге? — непроизвольно вырывается у меня.

Сердце начинает бешено колотиться у меня в груди. Никому и никогда не удавалось сбежать из «Крипты». Никогда.

Фрэнк перестает гладить ствол автомата и снова постукивает пальцем по спусковому крючку.

— Ну да, — говорит он, глядя на Алекса, как будто меня вообще не существует. — Ты должен был об этом слышать.

Алекс пожимает плечами.

— Слово — там, слово — здесь. Ничего определенного.

Фрэнк смеется. Звук жуткий. Однажды я видела, как две чайки подрались в воздухе из-за куска какой-то еды, смех Фрэнка напоминает мне их крики.

— О, все очень даже определенно, — говорит он. — Это случилось в феврале. Вообще-то именно Томас поднял тревогу. Естественно, если он был замешан, у нее была фора часов в шесть-семь.

Фрэнк произносит «у нее», и вокруг меня, кажется, рушатся стены. Я отшатываюсь назад и упираюсь спиной в холодные камни.

«Это могла быть она», — думаю я и на секунду, к своему стыду, чувствую разочарование.

Потом я напоминаю себе, что ее вообще может здесь не быть, что это могла быть любая женщина из сочувствующих или Сопротивления. Но головокружение не проходит. Меня волнами накрывают тревога, страх и отчаяние.

Откуда-то издалека доносится голос Фрэнка.

— Что с ней такое? — спрашивает он.

— Воздух, — с трудом выговариваю я. — Здесь нечем дышать.

Фрэнк снова смеется противным скрипучим смехом.

— Ты так думаешь? Да здесь рай по сравнению с камерами.

Кажется, ему все это доставляет удовольствие. Я вспоминаю, как мы с Алексом поспорили несколько недель назад. Он говорил, что исцеление не может принести пользу. А я говорила, что без любви не будет и ненависти, а без ненависти — насилия.

«Ненависть еще не самое страшное, — сказал тогда Алекс. — Самое страшное — равнодушие».

Алекс обращается к Фрэнку. Голос его звучит по-прежнему тихо и непринужденно, но в нем появилась настойчивость. С такой интонацией уличные торговцы уговаривают тебя купить коробку мятых ягод или сломанную игрушку.

«Ладно, я тебе уступлю, нет проблем, верь мне».

— Послушай, пусти нас туда всего на минуту. Дольше это не займет. Ты же видишь, она уже и так напугана до смерти. Мне приказали притащить ее сюда, а у меня сегодня выходной, я на пирс собирался пойти порыбачить. Понимаешь, если я отведу ее домой, а у нее мозги на место не встанут, мне придется опять сюда с ней тащиться. Лето уже заканчивается, у меня всего два выходных…

— В чем вопрос? — Фрэнк кивает в мою сторону. — Если у нее проблемы, их легко можно исправить.

Алекс натянуто улыбается.

— Ее отец, Стивен Джонс, — специальный уполномоченный в лабораториях. Он не хочет проводить процедуру раньше срока, вообще не хочет проблем. Ему ни к чему лишний шум, ты же понимаешь.

Это наглая ложь. Фрэнк может спокойно потребовать у меня удостоверение личности, и тогда нам с Алексом конец. Я не знаю точно, какое наказание предусмотрено за проникновение в «Крипту» по ложным основаниям, но уверена, что ничего хорошего нам в любом случае не светит.

Фрэнк впервые проявляет ко мне интерес: он молча оглядывает меня с головы до ног, как будто грейпфрут в супермаркете выбирает, потом встает с табурета и вешает автомат на плечо.

— Ладно, — наконец соглашается он. — Пять минут.

Пока Фрэнк возится с электронной панелью на двери — надо не только код ввести, но и отсканировать отпечатки пальцев на специальном экране, — Алекс берет меня за локоть.

— Идем.

Он старается говорить недовольным тоном, как будто ему надоела вся эта возня с моим исправлением, но его прикосновение нежное, а рука теплая и надежная. Как бы я хотела, чтобы он меня не отпускал, но это длится всего секунду. В его глазах я читаю заклинание: «Будь сильной. Мы почти у цели. Не сдавайся. Осталось совсем чуть-чуть».

Раздается тихий щелчок — замок открылся. Фрэнк прислоняется плечом к двери, напирает на нее и приоткрывает ровно настолько, чтобы мы смогли протиснуться внутрь. Первым идет Алекс, за ним я, потом Фрэнк. Коридор такой узкий, что мы вынуждены идти гуськом. Здесь еще темнее, чем в остальных отделениях «Крипты».

Но самое страшное — запах. Такая вонь в жаркий день стоит над мусорными контейнерами в гавани, над теми, куда выбрасывают рыбьи потроха. Даже Алекс чертыхается, кашляет и прикрывает нос рукой.

— У шестого отделения свой аромат, — говорит Фрэнк у меня за спиной.

Я так и вижу его омерзительную улыбку.

Мы идем по коридору, слышно, как ствол автомата постукивает по бедру Фрэнка. Я боюсь потерять сознание, мне хочется опереться о стену, но камни скользкие от влаги и плесени. По обе стороны через равные промежутки расположены закрытые на засов металлические двери. В каждой двери окошко, в которое можно просунуть максимум столовую тарелку. Сквозь стены слышен непрекращающийся приглушенный стон. Это даже хуже, чем вопли и визг в других отделениях. Такие звуки люди издают, когда уже давно лишились надежды на то, что их кто-то услышит, они стонут инстинктивно, чтобы заполнить время и окружающий их мрак.

У меня комок подкатывает к горлу. Алекс был прав — моя мама здесь, за одной из этих дверей. Она так близко, что обладай я даром обращать камень в воздух, то могла бы дотянуться до нее рукой. Мне и мысли бы никогда не пришло, что я смогу оказаться так близко от нее.

У меня в голове возникают противоречивые образы и исключающие друг друга желания: «Она не могла быть здесь; лучше бы она умерла; я хочу увидеть ее живой». Но одно слово звучит непрестанно: побег, побег, побег… Это настолько несбыточно, что даже представить сложно. Если бы мама смогла вырваться отсюда, я бы об этом знала. Она бы пришла за мной.

— Ну вот, — говорит Фрэнк и стучит кулаком по первой двери. — Гранд тур! Здесь ваш приятель Томас, если желаете поздороваться.

И он снова смеется своим скрежещущим смехом.

Я вспоминаю, что он сказал, когда мы с Алексом только вошли в вестибюль отделения: «Теперь он всегда здесь».

Алекс стоит впереди меня и ничего не отвечает, но мне кажется, я вижу, как его передергивает.

Фрэнк подталкивает меня в спину стволом автомата.

— Ну как? Нравится?

— Ужасно, — хриплю я в ответ.

Такое ощущение, что мне горло перетянули колючей проволокой.

— Лучше слушай и делай, что тебе говорят, — довольным тоном поучает Фрэнк. — Иначе кончишь, как этот парень.

Мы останавливаемся напротив камеры. Фрэнк кивает на маленькое окошко. Я делаю неуверенный шаг вперед и приникаю к стеклу. Окошко такое замызганное, почти не прозрачное, но, прищурившись, я различаю в полумраке какие-то силуэты: койка с тонким грязным матрасом; унитаз; ведро, как я понимаю — эквивалент миски для собаки. А еще в первые секунды мне кажется, что в углу камеры свалена груда старого тряпья, но потом до меня доходит, что это тот самый парень, о котором говорил Фрэнк. Это не груда тряпья, это скрюченный, тощий, как скелет, человек со спутанными сальными волосами. Человек сидит неподвижно, кожа его настолько грязная, что сливается с серыми стенами камеры. Если бы не постоянно бегающие глаза, как будто он следит за летающей по камере мухой, я бы не догадалась, что он живой. Я бы даже не поняла, что это человек.

И снова в голове возникает мысль: «Лучше бы она умерла. Только не в этом месте. Где угодно, но только не здесь».

Алекс идет дальше по коридору, я слышу, как он делает короткий резкий вдох, и поворачиваюсь к нему. Алекс застыл на месте, его лицо пугает меня.

— Что? — спрашиваю я.

Он не отвечает, а смотрит на что-то дальше по коридору, наверное, на очередную дверь. Потом он переводит взгляд на меня и как-то конвульсивно дергает головой.

— Не надо, — хрипло говорит он, и меня накрывает волна страха.

— Что там? — спрашиваю я снова.

Я иду к Алексу, почему-то теперь мне кажется, что он очень-очень далеко. И голос Фрэнка тоже звучит как будто издалека.

— Это ее камера, — говорит он. — Номер один-восемнадцать. Начальство все никак не раскошелится на штукатурку, так что пока оставили как есть. Денег нет на ремонт…

Алекс смотрит на меня, самообладание изменило ему, я вижу в его глазах злость, может, даже боль. В голове у меня гудит.

Алекс поднимает руку, как будто думает так меня остановить. Наши глаза встречаются, и на секунду между нами вспыхивает что-то, предостережение или попытка защитить, а потом я протискиваюсь между ним и камерой номер один-восемнадцать.

Камера практически такая же, как те, что я видела мельком, проходя по коридору: бетонный пол и стены; унитаз в ржавых потеках; ведро с водой; железная кровать с тощим матрасом, которую кто-то оттащил в середину камеры.

Но стены…

Стены сплошь исписаны надписями. Нет, не надписями, это одно без конца повторяющееся слово. Оно нацарапано повсюду, куда можно дотянуться.

«Любовь».

Слово вырезано крупными буквами, слабо нацарапано в углах, вырезано рукописным шрифтом и печатными буквами. Это процарапанное, выбитое, вырезанное слово превратило стены в поэму. А на полу возле одной из стен лежит серебряная цепочка с амулетом в виде кинжала. Рукоятка кинжала украшена двумя рубинами, его лезвие стерлось до размера ногтя. Значок моего отца. Амулет мамы.

Моей мамы.

Все это время, каждую секунду, когда я верила, что она умерла, она была похоронена здесь, в этих каменных стенах, как страшная тайна.

У меня вдруг возникает ощущение, что я вернулась в свой сон: я стою на краю скалы; скала крошится подо мной; твердая порода убегает у меня из-под ног, как песок в песочных часах. Все как в этом сне; когда я понимаю, что земля ушла из-под ног, я зависаю в воздухе и вот-вот упаду в бездну.

— Вот ужас! Посмотри, что с ней сделала эта зараза. Представляю, сколько часов она грызла эти стены, как крыса какая-нибудь.

Фрэнк и Алекс стоят у меня за спиной. Голос Фрэнка звучит как из-под ватного одеяла. Я делаю шаг к камере, меня притягивает луч света, который, как золотой палец, тянется из того места в стене, где вырезан сквозной проход. Должно быть, на воле тучи начали разбегаться, потому что сквозь эту дыру в стене видна искрящаяся голубая вода Присампскот-ривер и колышущиеся кроны деревьев, лавина зелени, солнечного света, запахи дикой природы и зарождающейся жизни. Дикая местность.

Столько часов, столько дней она все вырезала и вырезала эти буквы, это слово, из-за которого она просидела в заточении больше десяти лет.

И которое в итоге помогло ей бежать. В нижней части стены она вырезала слово «ЛЮБОВЬ» большими, размером с ребенка, буквами и столько раз его повторила, что буква «О» превратилась в туннель, и через него она вырвалась на волю.

23

Пищи для тела, молока для костей, льда для раны и желудок из камня.

Народное пожелание

Даже после того как железные ворота с лязгом закрылись у нас за спиной, а «Крипта» осталась далеко позади, меня не покидает ощущение, что я в тюрьме. Грудь словно тиски сжимают, я борюсь за каждый глоток воздуха.

Старый тюремный автобус с чихающим двигателем увозит нас от границы к Диринг-Оак-парку. От парка мы идем пешком в центр города по противоположным сторонам тротуара. Алекс то и дело поворачивает голову в мою сторону и беззвучно артикулирует несколько слов. Я понимаю, он беспокоится за меня и, возможно, боится, что я сломаюсь, но не могу заставить себя посмотреть ему в глаза или заговорить с ним. Я смотрю прямо перед собой и автоматически переставляю ноги. Если не считать жуткую боль в груди и в желудке, остальное тело я не ощущаю. Я не чувствую землю под ногами, не чувствую ветер и тепло солнечных лучей, которые чудом прорвались сквозь черные тучи и заливают все вокруг странным зеленоватым светом, из-за которого кажется, что город погрузился под воду.

Когда я была маленькая и умерла мама — вернее, я думала, что она умерла, — я заблудилась во время своей первой пробежки в конце Конгресс-стрит. А я всю жизнь играла на этой улице. Я тогда свернула за угол, увидела вывеску химчистки «Бабл энд соап» и вдруг поняла, что не помню в какой стороне мой дом. Все вокруг стало другим, похожим на какой-то гротескный рисунок, привычный мир словно отражался в кривых зеркалах комнаты смеха.

И вот сейчас я чувствую то же самое. Потеряла — нашла — и снова потеряла. Теперь я знаю, что где-то в мире по другую сторону пограничного ограждения, в Дикой местности моя мама живет, дышит, двигается, думает. Думает ли она обо мне? При мысли об этом боль в желудке становится такой острой, что я вынуждена остановиться. Мне нечем дышать, я сгибаюсь пополам и хватаюсь за живот.

Мы все еще далеко от центра, в районе Брукс-стрит, здесь дома разделены захламленными всяким мусором пустырями и запущенными садиками. И все же здесь встречаются прохожие — например, мужчина, в котором я сразу опознаю регулятора. Еще нет и двенадцати, а он уже расхаживает с мегафоном и деревянной дубинкой на ремне. Видимо, Алекс тоже его заметил. Он останавливается в паре футов от меня и делает вид, что осматривает улицу, а сам шепчет в мою сторону:

— Ты можешь двигаться?

Я пытаюсь побороть боль, теперь она распространилась по всему телу и п